Оторвались… внизу пошли ярко-зеленые литовские луга, темно-зеленые рощи.
Выровнялись.
Летим.
Полтора часа до Внукова.
Вот, снова «зажглось табло»: «Пристегните ремни» и прочее.
Начинаем снижаться.
Входим в облака…
Самолет, как обычно эдакими рывочками, идет вниз, заходит на круг… Крыло вверх: видишь его, как обычно… Много я налетал.
Каждый рывочек вниз я сознанием отмечаю.
И вдруг странная, спокойная мысль в меня входит:
Почему я НИЧЕГО не чувствую?
Вот сейчас, возможно, начнем мы падать.
Там уж не до чувств, не до мыслей.
Но почему же я сейчас, сейчас НИЧЕГО не чувствую, не вспоминаю, не думаю в глубоком смысле?
«А высшая сила есть, я знаю», – проходит медленно в голове.
Но почему же я ничего не чувствую?
Мне нечего сказать, не о чем пожалеть?
Ничего. Ничего.
Снижаемся.
Хорошо видны массивы домов, деревья, нити дорог.
Выходим на полосу.
Бух – этот извечно невольно облегчающий некую пассажирскую душу удар колес о Землю – о твердь, о Гею.
Сразу как-то ощутима ее прочность, надежность… грузно трясет.
Покатились.
Аплодисменты литовцев и иностранцев; русским, как всегда, наплевать. Сели так сели.
Остановились.
И вот с этого момента как-то отрезало и все мои суеверия.
Старое, точное слово: отрезало. Было – и нет. Даже две недели ДО сорокалетия я жил совершенно свободный: ничем таким не интересовался.
Лишь иногда вспоминал, что НИЧЕГО не мог вспомнить в самолете…
И не мог соединить это со своим неизменным, всегдашним ЗНАНИЕМ, что высшая сила, она есть в этом мире.
И ЧТО мы за люди такие? Мы, «поколение» или что там. Может, ОТ ЭТОГО «все»?..
– А как же дама? – спросили сразу две женщины: естественно, включая кокетку.
– Дама? Ну, как. Надо сказать, это тоже интересно… Не бойтесь: лишь два слова… Когда мы встретились где-то, она посмотрела на меня прямо, пронзительно: простите за словечко… Резко отвернулась; поговорили о чем-то незначащем.
Разошлись.
Красиво было бы сказать, что больше мы не встречались; но мы встречались, конечно.
«Общие круги», то и се.
Ну, здрасте, здрасте, ты как, а ты как.
А чего еще.
А чего еще.
Максим Замшев
Юноша твердит чужое имя,
И старик легко впадает в транс.
Осень всех нас делает другими,
Осень – это наш последний шанс.
Там, где небо потеряло твердость,
Позади мерцающих огней
Держит жизнь в руках пустые ведра,
Верь в приметы – не встречайся с ней.
Верь в приметы. Все длиннее тени,
Что легко ложатся возле глаз,
Ждешь напрасно белые метели,
Эта осень длится после нас.
Счастье потерялось в длинной фразе,
В подворотнях спряталась тоска,
Юноша застыл в немом экстазе,
Быстро превращаясь в старика.
Там, где небу не хватает света,
Все, о чем я Бога не просил…
Осень – наша первая примета,
Но в нее поверить нету сил.
В синие простыни ночь завернулась,
И, как лунатик, по крышам, легка,
В самую раннюю юность вернулась,
Чтоб на рассвете хлебнуть молока.
Кто поманил ее в дальние дали?
Кто затянул этот сладкий мотив?
Первое правило терпкой печали:
Не обернешься – останешься жив.
Не притворяйся, не корчи героя,
Ангелы в небе играют в лото,
Правило крепко запомни второе:
Смерть молока не заметит никто.
Первой любви обретайте цветенье,
И растирайте меж пальцев пыльцу.
Ночь превратилась в большое растенье,
Это растенье ей выйдет к лицу.
Падшие ангелы – новые дети,
Чей легкокрылый сомнителен труд,
Синюю простынь найдут на рассвете,
Передерутся и в клочья порвут.
Что ожидает нас в области райской?
Пылью столетий Аид занесен.
Правило третье узнать не старайся,
Пей молоко и забудь обо всем.
Москва подбирается к сердцу,
Не зная, что время ушло,
Ты держишь стеклянную дверцу,
А ветер терзает стекло.
И я в этом ветре как профиль
Той жизни, которой не жить.
Послушай, старик Мефистофель,
Не хочешь ли крылья сложить?
Не хочешь ли в шашки со мною
Сыграть посредине пути,
Я счастье ищу продувное,
Но ветер всегда впереди.
Москва с Воробьевых спустилась,
И влезла на башни Кремля,
Еще ты со мной не простилась,
Но сжалась от боли земля.
И в дамки продвинулась шашка,
И траурно взвизгнула медь,
И небо как теплую шапку
На голову впору надеть.
Забудь Мефистофеля козни,
Пусть крылья пылятся в углу,
Ведь теплые губы так поздно,
Так сильно прижались к стеклу.
Вся жизнь моя перед тобой подробно
На звездной карте в предпоследний час,
И как бы небо ни было огромно,
Моя любовь огромней в сотни раз.
Не принимай моих импровизаций,
Ты не растопишь в волчьем горле ком,
Такой большой любви откуда взяться
В года припорошенные снежком?
Она из тех шагов, что слышал ночью
На ранней, на мальчишеской заре,
Она из тех стихов, что рвутся в клочья
И сыпятся на радость детворе.
Она влетает в форточку, и если
Ты хочешь знать, как пересилить страх,
Свернись в клубок в огромном старом кресле
И звездный атлас подержи в руках.
Ты из него узнаешь, как немного
Осталось счастья в звездной пелене.
Меня, как волка, снова кормят ноги,
И птицы носят память обо мне.
Дожди минутой измеряю слепо,
Но эти капли времени сильней,
Любовь, как жизнь в гостинице, нелепа,
Темна, беззвучна, как театр теней.
Она дрожит, она летит все выше,
И я за ней угнаться не могу,
Я буду жить на городской афише,
Глотая листьев желтую пургу,
Я буду жить под старыми мостами,
Взахлеб дождливый втягивая ритм,
Любовь, неприхотливая, простая
Когда-то всех нас отблагодарит.
А в воздухе висят останки лезвий,
Большой цветок томится на окне,
Любовь, как соль морская, бесполезна,
Бессмысленна, как жалость на войне.
Она дитя. И ножками по крыше
Сучит у сновиденья на краю.
О как бы мне хотелось жить, не слыша,
Как бесполезно дождь идет в раю.
Пока есть время, думай о России,
Пиши о ней, рифмуй ее, молись,
Пока она не сгинула в трясине,
Пока ее не покорила высь.
Пока есть время, думай о любимой,
Что возвратилась из грядущих лет,
Но тень ее еще неуловимей,
Пока есть время, помаши ей вслед.
Пока есть время, думай о разлуке,
Что с ней тебе смириться суждено,
И вздрагивай при каждом новом стуке
Небесных капель, рвущихся в окно.
Пока есть время, собери тетради,
Скажи себе, что пьеса не нова,
Лишь об одном не думай Бога ради,
Что пред тобою кто-то виноват.
Не говори, что время скверно лечит,
Его не хватит на предсмертный стон.
Опять война, опять мешок за плечи,
Пока есть время – выучи свой сон.
Пусть кто-то солнце в землю закопает,
По всей планете вырастут цветы,
Запомни, что родился ты как память,
Что память, это то, чем станешь ты.
Далеко разлетаются аисты,
Оставляя скупые следы.
Неужели и жизнь продолжается
От последней до первой беды?
Выходи на равнину – там холодно,
Только холод нас может спасти,
А туда, где Отчизна расколота
Никогда никому не дойти.
Там покойники смертью потеряны,
Там взрывается шепот молитв,
Ни травинки не встретишь, ни дерева,
Только место, где небо болит.
Зарываются в землю старания,
Только подвиг в цене на Руси.
Горизонт! Что быть может обманнее?
Ты у аистов это спроси.
Пусть расскажут они, как сражаются,
Как на крылья бросается страх,
Неужели и жизнь продолжается,
А не снится кому-то в веках?
Деревянными старыми веками
Божеству подмигнуть не успеть.
Подавилась тоской половецкою
Бесконечная русская степь.
Поперхнулась крикливыми стаями
Бесконечная русская даль.
Видишь, облако в небе растаяло?
Так растает и наша печаль.
Что с равниной холодною станется?
Кто отведает звездной ухи?
Все исчезнет. Останутся аисты,
И отпустят нам наши грехи.
Мы очнемся. Увидим, как иноки
Не скрывают сияющих лиц.
И тогда горизонты раздвинутся
Над страной, что не помнит границ.
Александр Торопцев
Из цикла «Три жилпоселовских рассказа» Уравнение Максвелла и маленькая трубочка в небо
В электричке от меня сторонились. Я отвернулся к окну, положил тетрадь с лекциями по физике на портфель и попытался вникнуть в суть уравнений Максвелла. Но все, что мне удавалось понять из конспектов, была довольно простенькая мысль: уравнения Максвелла представляют собой математическую формулировку законов электромагнитного поля, нужно только выучить эти законы и их формулы и пойти со спокойной душой к преподавателю, влюбленному в свой предмет, и сдать экзамен. Но именно эти законы я и не мог узнать за пятьдесят электричкиных минут, и, главное, я ничего не хотел узнавать. Голова была забита жилпоселовской бедой, и гудела она не от водки и самогона, а от тупой, никому не нужной жестокости, с которой природа расправилась с крохотным существом, ох, каким талантливым, если не сказать гениальным!
Ване Савкину было четыре года, когда родители стали возить его по больницам. Он не догадывался о страшной болезни, и нам, жителям поселка, не верилось, что у такого розовощекого мальчугана может что-то болеть. Родители Вани (обликом напоминавшие героя фильма «Белое солнце пустыни» и его незабвенную супругу) были добрые русские люди. Могли пошутить, побалагурить, поплакать при случае. Николай работал водителем на стройке. Там же трудилась Екатерина. Оба приехали в Подмосковье из-под Орла и очень обрадовались, когда узнали при первой же встрече, что жили на орловщине в десяти верстах друг от друга. Земляки!
Поженились, зажили крепкой семьей, оба домовитые. Сын народился – всем на диво. Голова светлая, щеки розовые, глаза ясные и очень быстрый ум. Это заметили, когда ему два года исполнилось. А уж когда в четырехлетнем возрасте он в шашки стал обыгрывать всех да к шахматам потянулся маленькими ручонками, мы поняли, что сын у Савкины необыкновенный, что ждет его большое будущее. Я почитывал шахматную литературу, и меня поражала интуиция малыша. Первые ходы он делал в параллель с противником, но потом с капабланковским чутьем уходил на свои тропки. Проигрывал, но не горевал, а искал и находил интересные решения!
Только играть ему разрешали все реже. Часто болела у него голова, тянуло ко сну. Белокровие! Приговор подписан, оставалось надеяться на помилование. Надеялись. Ждали. Всячески оберегая сына. А он страстно, как ребенок, хотел играть и выигрывать. Во все игры. Он грубо сопротивлялся постоянным «не надо», «отдохни», «посиди в тенечке». Он рвался в мир, он жаждал борьбы.
Но уже летом Ваня резко изменился, стал как серьезный взрослый человек, как сильная личность, выполнять все просьбы родителей. Он подчинился предписаниям медицины, он понял, что сначала нужно выиграть главную схватку.
А родители не знали, радоваться этому или нет.
Лето быстро отсчитывало дни. Ваня стал удивлять взрослых разговорами и мыслями. Скажет что-нибудь, а люди думают-гадают, откуда это у малыша. А он жить хотел. Он хватал бойким умом своим информацию из телепередач, бесед взрослых, пьяных споров у доминошного стола, сплетен бабушек и молоденьких мамаш у подъездов двухэтажек, сопоставлял этот разнолюдный материал и выдавал такие мысли, что взрослые плечами пожимали.
– Мам, а зачем так много танков строят? Некому будет автобусы водить.
– Надо хлеб дороже продавать, чтобы мы берегли его.
– Ты думаешь, в космосе лучше будет жить, чем на Земле?
Наступила осень, загнав доминошников и прочий люд по квартирам, а там и зима постучалась смело в двери. На поселке выросли сугробы. Стало тихо. И меньше стало сплетен. Но о Ване мы не забывали. Любая встреча жилпоселовских обитателей начиналась с вопроса:
– Ну как он, поправляется?
Ваня не поправлялся. А перед Новым годом, за три месяца до своего шестилетия, он ошарашил всех дикой детской непосредственностью:
– Мамочка, – сказал он Катерине перед сном. – Ты мне, когда я умру, трубочку маленькую в могилу вставь. Над головой. Я буду на небо смотреть, на птичек. Они весной прилетят. Потому что они здесь потомство разводят. Вставишь, мам, ладно?
Катерина ответил «ладно», рассказала ему сказку и ушла на кухню плакать с соседкой.
Через пять дней Ваня умер.
Вечером (я ничего не знал, листая лекции по физике) ко мне пришел Ленька, племянник Николая, и сказал, размазывая слезы по щекам:
– Умер Ваня. Надо могилу копать, сможешь?
– Когда? – вскочил я с табурета.
– Завтра утром, – шмыгал носом мой друг. Такой же балагур и шутник, как и его дядя, такой же щедрый русский человек с широкой костью, побитый горем, он не стеснялся меня. – Мы покрышку старую достали. Спалим ее, копать можно будет. У тебя экзамены, я понимаю, но родственникам нельзя. Обычай такой, понимаешь.
– Могилу выкопаем, – я прервал его. – Кто еще?
– Толька, Женька, Вовка.
– Кайло раздобудь. Лучшее средство для мерзлого грунта.
Мой друг ушел. Я уже не мог читать, писать шпоры, думать о физике. Меня всю ночь терзала мысль о коварстве и ненасытности злой нашей матушки-природы, которая родит, когда вздумается, убьет, кого захочет. Даже такой крохотный, такой талантливый человек ей оказался не нужен. Ух.
Утро пришло быстрое и тяжелое. Поел наскоро и к Савкиным. Хотел на Ваню взглянуть. Но труп был в морге.
– Вечером привезем, – шепнул сосед Савкиных. – Чтобы еще немного дома побыл. А то. – он запнулся.
– Где могила? Место хорошее? – спросил я.
– У сторожки. Там покрышку запалили.
Мы говорили тихо, боясь выпрямить плечи, а из комнаты Савкиных донеслось:
– Нужно хоть какую-нибудь трубочку найти, я обещала. Это его последнее желание.
Катерина вышла на кухню и спросила меня:
– У тебя нет трубочки? Он так любил с тобой в шахматы играть.
Я испуганно промолчал.
Тут же из комнаты вышел Николай. Он взял ее, бесслезную, за плечи, она повернулась к нему, я поспешил на улицу. Мороз хлестнул по щекам. Зашумел под ногами снег. Белые деревья опустили набухшие носы. А на кладбище черным столбом в раннее небо дымила резина.
Покрышка под листом ржавого железа сгорела, земля слегка прогрелась. Сантиметров на тридцать. Глубже был мерзлый грунт. Что это такое, я узнал летом в Сибири. Мы долбили мерзлый грунт кирками, ковыряли лопатами, готовы были грызть его зубами, лишь бы поскорее пробиться сквозь мощный пояс вечной мерзлоты. Но там мы строили дома людям. Было лето, проекты красивых усадеб. Там не было горя. Здесь трещал рождественский мороз, давились в слезах родственники Савкины, приходившие смотреть, как идут дела, и не было никакой положительной эмоции.
Спасла водка. Она притупила мысли и боль в сбитых ладонях, оставив одну лишь злость. Злость вгрызлась в мертвый грунт, углубилась на два с половиной метра, как просила Катерина, сделала могилу большой и просторной. Закончив работу, мы окружили развороченную нами же рану в земле, задумались. Вовка, человек не впечатлительный, но добрый, сказал, сбросив на рыжую глину скомканные варежки:
– Надо же, мужики! Точно в таком составе мы лет пятнадцать назад копали себе блиндаж, помните?
– В карьере, – встрепенулся Женька. – Хороший получился блиндаж. Пацанов десять влезало.
Он вдруг осекся и добавил:
– Мне восемь лет было.
– А мне шесть, – сказал я.
К могиле подошли Николай и Ленька. Они молчали постояли на жестком холмике, пачкая ботинки и не замечая этого, и Николай угрюмо выдавил:
– А можно нишу сделать? Чтобы гробик задвинуть. Жалко по гробику такой землей тяжелой бить.
– Сделаем!