– Постой, Федор. Пойдем посмотрим, какими конями поклонится Сибирь царю московскому.
Как гладкое серебряное блюдо, блистал утоптанным, крепким скрипучим снегом большой просторный двор. На нем собрались есаулы и казаки. Пять татар в теплых, наваченных халатах и круглых меховых шапках держали лошадей, накрытых дорогими пестрыми коврами. У крыльца на длинной лавке были разложены цветным сафьяном обшитые, украшенные бирюзою, лунным камнем, сердоликом и серебром конские узды.
– Ну, Слепый, похвались, каких коней достал по татарским табунам. Зовут тебя Слепый, а ты позрячее любого глазастого будешь. Где брал, рассказывай.
Тот, кого Ермак назвал Слепый, – невысокого роста, кривоногий, чернявый казак, весь заросший бородою и усами, с темным, точно чугунным, крепким лицом, скинул шапку с лохматой головы.
– Почти все кони Маметкуловых табунов. Он, сказывали мне татары, самый большой заводчик у них. Лишь первый конь пригнан из-за Ишимских степей, из-за верховьев Иртыша, из-за снеговых Алатауских гор. Особой породы-то конь.
– Ну, похвались, похвались… Скиньте ковры, подавай коней на посмотр!
Теснее обступили казаки круг, где татары водили, показывая Ермаку, лошадей. Они останавливались поочереди против Ермака, и Слепый докладывал Ермаку о породе и достоинствах коня.
– Мунгал – конь бел без единой отметины, – говорил он, когда против Ермака установили широкого серого [48] коня. – Ты погляди, атаман, – копыт у него какой, розовый совсем. Крепче сердолика камня. Нога короткая, широкой кости сбоку, а спереди тонкая. Спина с изгорбиной, а круп – хоть спать ложись. Семь лет коню, а побежка такая, что ни одна лошадь его обогнать не может.
– Наденьте на Мунгала голубую в серебре узду – так и подведете его царю. Давай следующего.
Татарин подвел к Ермаку прекрасного солового коня. На солнце он казался золотисто-розовым. Нижняя челка, грива и хвост были белые. Размытый, разобранный руками и расчесанный навес [49] сверкал на солнце. Конь не стоял и играл на месте. По спине и по крупу протянулся темный ремень. Три ноги были по щетку белые, четвертая – правая передняя черная. Прекрасные большие глаза косили на Ермака. Кругом зачмокали от восторга татары.
– Це… це… це… вот лошадь… ай-да лошадь!..
Казаки качали головами.
– Красота неписаная!
– Божие творение.
– Такому коню цены не сложить.
Дрожащим от радостного волнения, что так всем понравилась лошадь, докладывал Ермаку Слепый.
– Алтын – по-нашему Червончик… Эта масть, атаман, почитается у татар священной. Царская это масть. И такой конь – счастье приносит.
– Наденьте на него зеленую узду в золоте.
И как надели, еще больше залюбовались лошадью казаки.
– Дозволь, атаман, провести.
– А ну, проведи… Рыской.
– Не идет, а играет.
– Хозяина веселить.
– Сигает-то как!.. Ах ты…
– Да, только царю на ней и ездить.
– У кого другого такого коня увидал бы – ей-богу украл бы… Даже у тебя, атаман, – пошутил есаул Мещеряк.
– Сказано в писании: не завидуй, – усмехнулся Ермак.
– Про коня, атаман, в писании ничего не сказано. Там писано – ни вола его, ни осла его… Мне волов и ослов – без надобности.
– Ни всего, елико суть у ближнего твоего, – внушительно сказал атаман. – Давай дальше. Замерзнешь тут с вами. Мороз-то какой лютый!
На смену соловому стал светло-рыжий коренастый красавец…
После выводки Ермак с Иваном Кольцо и Федей вернулись в избу.
– Замерз! – сказал Ермак Феде. – Кусает сибирский мороз-то!..
Он скинул с лавки большой воловьей кожи кубический цибик.
– Ты мне сказывал – невеста у тебя в Москве есть.
– Есть и невеста, – ответил, краснея, Федя.
– Любишь?
Федя совсем спекся.
– Люблю, – чуть слышно сказал он.
– Ну сыпь сюда ей подарки от меня. Скажи – посаженым отцом твоим Ермак – донской атаман. Да кликни-ка, брат, Восяя.
Восяй, седой, от заиндевевшей на морозе шерсти, радостно оживленный, вбежал в избу. Будто спрашивал он: «ну что еще надо от Восяя? На что Восяй понадобился?»
– Ишь ты какой! Что бобер камчатский седой, – показал на собаку Иван Кольцо.
– Мороз всякого разукрасит, – сказал Ермак и подозвал Восяя к себе.
По лавкам были разложены дорогие мха.
– Ну, Восяй, – сказал Ермак, ласково гладя собаку по голове. – Ты своего хозяина любишь?.. Уважаешь?.. Как невесту-то твою, Федор, звать-величать? – спросил Федю Ермак.
– Наталья Степановна.
– Ты, Восяй, и Наталью Степановну знаешь? Ишь хвостищем-то своим завилял, замахал… Будто и правда понимает, о ком говорят.
– Он, атаман, слова понимает, – потупясь, робко сказал Федя.
– Ладно. Так ты и хозяйку свою будущую любишь? Эге! Глаза-то разгорелись… И пасть даже открыл… Ну-ка, Восяй, принеси для нее собольков.
Восяй в два прыжка был у лавки с мехами, схватил сверху соболей и подал Ермаку. Тот передал связку Ивану Кольцо.
– Клади, Иван, в цибик – это свет Наталье Степановне от меня на шубу сибирскую. А теперь, Восяй, тащи-ка нам лисицу.
Восяй кинулся к красным лисьим мехам, но Ермак строго окликнул его и показал толстым своим пальцем на дорогих черно-бурых, совсем почти черных лисиц, лежавших на низкой печи. Восяй понял указание Ермака и схватил прекрасный мех.
– И еще один! – пальцем показал Ермак.
– О, атаман! – простонал Федя. – За что меня жалуешь?
– Полюбился мне, за то и жалую. Это на воротник к той шубе. А теперь уже не по собачьей части. Возьми-ка вот тот темно-синий китайский шелк золотыми цветами тканный – это ей на отделку. Да вот это зеркальце из ханского дворца с гладким серебром и ларец березовый с жемчужным прибором…
– Атаман, – простонал Федя.
– Не каждый день, браток, казаки Сибирское царство берут. Было бы чем тебе и молодайке твоей попомнить нас и, когда умру, помолиться за меня. И, слушай, Федор! Оженишься и с войском, о котором прошу великого государя, поезжай обратно в Сибирь насаждать обычай русский, приветливою лаской в своей семье приучать и татар к Русскому православному обычаю. Так от Владимира Красное Солнышко, что сидел семьсот лет тому назад в стольном граде Киеве, повелось, что в новые страны шел с мечом богатырь казак, за ним инок с крестом, за ними купец и земледелец. Отцу Досифею наказал я по всем городкам сибирским церкви православные из кедрового леса рубить, да знатных монахов из Соловецкой обители, да от святого Сергия выписать, а тебе… Ты кем быть полагаешь – купцом или воином?
– Дозволь, атаман, по ратной мне части и дальше подвизаться?! За ратной честью пошел, хочу и сыскать ее.
– Ты, брат, ее уже и нашел! Есаул войсковой, а ныне испрошу у царя тебе сотницкий чин и сядешь ты со своею свет Натальей Степановной воеводою в каком ни есть новом сибирском городке. То и будет дело… Иван Кольцо! Ты за меня благословишь молодых иконою – Спасовым Ликом…
Ермак помолчал и добавил, опуская красивую голову:
– Все это тогда, конечно, когда царь наши старые грехи простит и примет наше завоевание.
Ермак встал с лавки и тихо, точно подавленный какими-то воспоминаниями, вышел из покоя и прошел в соседнюю клеть, где была его спальня и рабочая горница.
XXXIV Дома
Господи! как билось сердце у Феди, да, казалось, и у Восяя, сидевшего рядом с ним в широких розвальнях, было оно неспокойно, когда после трехмесячного тяжелого зимнего пути, вдруг из-за леса показалась на своих пяти холмах Москва белокаменная.
Заблистали на зимнем солнце беленые Кремлевские стены, купола церквей, высокие пестрые черепицы, покрытых золотистой и зеленой поливой в клетку крыш царских палат. И над всеми трубами кольцами вился, завивался белый дым. По синему небу розовые легли тучи. Деревья садов стояли в серебряном инее. И уже издали гудели, звонили к обедне московские колокола.
Шлях стал шире и люднее. Чаще стали попадаться «кружалы» – царевы кабаки – с елкой над крыльцом и санями обозов у деревянных колод.
Проехали городскую заставу, и Федя с казаком свернули по знакомым улицам к исаковскому дому.
Княжеский сад, несказанно прекрасный, стоял в белом зимнем уборе. Восяй спрыгнул с саней и наметом поскакал вперед. Федя отозвал его. Хотел он первым войти в ставший родным дом Исакова.
Ведь никто еще в Москве ничего не знал. Ни о завоевании Сибири, ни о славной победе казаков над Кучумом ничего не слыхали. Они первыми гонцами ехали к царю, и до них никто не принес о них никаких вестей о Ермаке-атамане.
То-то удивятся!.. Ну, поди, и обрадуются!
Год тому назад, почти в это время, нищим, с опаленным в пожарном пламени лицом въезжал сюда Федя на исаковских санях с пожарища… Давно ли? Под весну выехал отсюда с латышом, и вот теперь в ладной шубке, в шапке соболиной казачьим есаулом гонит он к невесте с подарками.
И какими!
Постучал щеколдой у ворот, придерживая за ошейник повизгивающего от радостного волнения Восяя.
Сердце билось и колотилось – выпрыгнуть хотело. Все ли живы, здоровы?.. Дома ли? Не уехали ли куда на богомолье?.. Или Боже упаси, не случилось ли беды какой! Все под Богом ходим! Лютует царь со своими опричниками. Невеселая что-то Москва… Может быть, в церковь убрались?
За воротами заскрипели по снегу шаги.
– Кого надо?..
Спрашивал жилец… Чужой незнакомый голос холодом обдал Федю.
– Доложи сотнику – есаул Федор Чашник приехал.
– Ладно… Доложу. Обожди малость…
Еще ждать?! Восяй выл от радостного волнения. Неужели свет Наталья Степановна не слышала и не признала того воя? Казак оправлял сбруйку на лошади, похлопывал руками в кожаных рукавицах.
Время точно остановилось. Стучало в висках. А за воротами по-прежнему все было тихо.
И вот хлопнула дверь. Откинулось на мороз окно, забрунжало тугою слюдою. Торопливые шаги заскрипели по снегу. Пробежал кто-то. Стукнул замок. Распахнулись настежь ворота.
И не разберешь, кто душит Федю в горячих объятиях, кого теребит Восяй, на кого бросается, точно с ног свалить хочет. И только тогда опомнился Федя, когда услышал равнодушный голос казака:
– Есаул, куда кошелку несть прикажешь?..
Тут уже все разобрались и стали понятны. Марья Тимофеевна, в шубе повисшая на шее у Феди, Наташа, держащая его под локоть и постаревший Исаков, что идет впереди и кидает жильцам приказания.
– Станичника принять… устроить… как своего!.. Лошадь завесть на конюшню, сена задать… Да сотника Селезнеева живо ко мне… Одна нога тут – другая там… И не говори, малый, кто приехал… Пусть подивится!..
Долго спорили, что раньше – вскрыть кошелку с жениховыми подарками, или слушать Федин рассказ, или бежать за отцом Георгием служить молебен.
И не утерпели – Наташа уже очень на этом настаивала – порешили все сразу. Жилец поехал санями за отцом Георгием, Селезнееву поручили вскрывать кошелку, а Федю усадили под образа и заставили рассказывать все с самого начала, по порядку.
И Федя начал свой рассказ с вероломства латыша.
Его рассказ часто прерывался ахами. Это Селезнев доставал из цибика мех и встряхивал его перед изумленными слушателями. Все вставали, щупали и гладили мех, и не было конца восторгам.
– Царский подарок… Ну и Ермак! Видно, крепко полюбил он тебя!..
– Продолжай, продолжай, Федор, – первый оборачивался от меха Исаков.
Когда дошел Федин рассказ до встречи с медведем и как Восяй пытался спасти Федю и сам чуть не погиб, и потом, как, спасая Восяя, Федя, все позабыв, с ножом кинулся на зверя, – все притихли. Селезнеев застыл над цибиком и слушал, как рассказывал Федя, как он свежевал зверя и питался им.
– Айда, Федя, Федя, – вырвалось у него, – съел медведя!
И свет Наташа, успевшая нарумяниться и подвести свои пухлые губки, радостно всплеснула ручками и повторила.
– Ну и Федя! Федя – съел медведя!..
Исаков погрозил ей пальцем и сказал притворно строго.
– Егоза! Еще и повенчаться не успела, а уже над мужем издеваешься!.. Я тебе, Федор, добрую плетку подарю… Стегать надо тебе жену… Учить уму-разуму, чтобы мужа почитала… Повесишь ее над своею постелью… Так-то, свет Наташенька!
Марья Тимофеевна поспешила на выручку дочери, сквозь румяна полымем вспыхнувшей.