— Так она, точно, гетера?
— Верней не бывает! Гетерой ее еще Милет до сих пор помнит, и в Мегаре, говорят, многие любви ее забыть не могут…
Так она, выходит, метечка?[33]
— В том и дело! Сам посуди, разве можно такую в жены брать?!
— И по закону нельзя!.. Афинские законы, они и для Перикла писаны!..
— Оплела эта змея нашего стратега!
— Околдовала, блудница!
Последнее восклицание принадлежало жирному, увязшему в трех подбородках торговцу сыром. За него он и поплатился: со свистом опустилась на его крутой загривок суковатая палка Сократа…
Тогда-то на афинском рынке он и был назван впервые безумным…
Потом несколько по-иному стали судачить горожане о Перикле и Аспасии — злости поубавилось, а вот насмешка осталась:
— Сам видел: Перикл каждое утро целует у всех на виду свою новую жену, уходя в Совет. Возвращается — опять целует.
— Да ну!..
— Палладой клянусь!
— Муж он, конечно, великий, но — конченый!..
— А еще, говорят, когда у Перикла симпосий, Аспасия не в гинекее[34] отсиживается, а с мужами пирует!
— Больше того! Я слыхал, она и без мужа гостей принимает, забавляет беседой, вином поит…
— Ясное дело! Кошкой не станет пантера, женою не станет гетера…
— Осуждаешь, а у самого глаза масляные… Небось Луковицеголовому завидуешь?
— По гетерам-то я не ходок — состояние не то. Но кабы раньше эту увидал, глядишь, и разорился бы!..
Не раз гуляла палка Сократа по головам и спинам болтунов. И самого его после били не раз.
Не мог он равнодушно слушать пересуды об Аспасии, никак не мог. Не сумел себя заставить забыть ее. Призывал на помощь весь свой разум: если, мол, по-настоящему люблю Аспасию, должен радоваться, что она нашла, наконец, счастье, которого достойна, а если дорог мне по-настоящему Перикл, должен радоваться и за него…
Нет, не прав Анаксагор, что все во Вселенной может устроиться Умом — Нусом: рассыпалась, не зная упорядоченности, вселенная Сократа…
Однако не смог он вскоре не осознать, что все же менее ранят его те людские пересуды, из которых можно заключить, что Аспасия счастлива. А таких с течением времени становилось все больше: по сути своей афиняне вовсе и не злобливы, просто чересчур любят, чтоб все по закону было, по установленному порядку.
О сокрушенной статуе Сократ не жалел. Он вообще решил оставить искусство ваяния. «Маленькое поместьице, отцово наследство, в недалекой деревне Гуди, козы да куры меня вполне прокормят, — думал он. — Совсем немного мне теперь надо от жизни».
Он решил целиком посвятить себя философии. Забыться ею, остудить каленое сердце ее ключевой водой. Чаще стал появляться на агоре, сперва лишь слушал ораторов и софистов, а потом и спорить с ними стал.
Афиняне сразу обратили внимание на его новую, необычную манеру вести спор: никогда он не горячился, не придавал ни голосу, ни облику своему никакой значительности, напротив, говаривал, что знания его скудны, ум туговат, потому и задавал сопернику вопросы, которые поначалу казались нелепыми, сам посмеивался над собой, хотя выпуклые его глаза оставались печальными, но незаметно как-то хитрыми вопросами своими выуживал из противника утверждение, совершенно противоположное его изначальному убеждению. Побежденный в споре только и мог руками развести, с горечью понимая, что смеются уже над ним, а не над босоногим губошлепом в грязнобуром гиматии, который словно бы и сам удивляется своей победе, радуется, что истина установлена, но улыбка его, если приглядеться, всегда оставалась такой же печальной, как его взгляд.
Афиняне скоро стали узнавать его на улицах, приветствовать:
— Хайре[35], Сократ!
Но радости он не знал.
После какой-то победы Сократа в особенно напряженном словесном поединке, на плечо его, как в юности давней, легла сухая ладонь Анаксагора, Возмужавший ученик обрадовался бывшему учителю — впервые за многие месяцы в его улыбке почти не было горечи.
Они проговорили весь остаток дня, укрывшись в портике Зевса. Анаксагор похвалил метод Сократа вести спор. Тот, чуть смутясь, ответил, что своими вопросами старается помочь рождению истины, как его мать-повитуха помогала когда-то рождению детей. Умолчал, однако, что этот метод его во многом заимствован и у Аспасии, из того их разговора об Эроте…
Поначалу удивился и огорчился Анаксагор, что в любомудрии своем Сократ намерен посвятить себя вовсе не изучению природы земных и небесных явлений, чему старый философ посвятил всю жизнь: человек его, видите ли, интересует больше, чем солнце и космос! Да как эта пылинка Природы, частица малая, может быть интересней Целого?!.
С Анаксагором Сократ не спорил, лишь улыбнулся грустновато:
— Слаб мой ум, учитель, не охватить им всю Вселенную, так вгляжусь-ка в живые ее пылинки, мельтешащие под солнцем, вдруг да угляжу что-то занятное и полезное!.. Других понять не сумею, так собой займусь: пес меня знает, может, и во мне вселенная! Не зря же в Дельфийском храме надпись гласит: «Познай самого себя!».
Подивился Анаксагор переменам, произошедшим в Сократе, порадовался и встревожился. Понял нелегкая судьба ждет ученика и усмехнулся криво в седую бороду: философия не скототорговля, в ней счастливых судеб и не бывает.
Потом спросил:
— А к Фидию не вернешься? Он узнать просил: дел у него невпроворот…
— Немало мастеров заняты тем, что из камня делают богов и людей, я же поучусь из людей делать людей, поспособствую, чтоб не превращались они в камни, — твердо ответил Сократ.
О многом говорили. Анаксагор решил Аспасии вовсе не касаться, а о Перикле сказал, что второй брак, похоже, хоть он и не признан афинскими законами, дал стратегу новые силы для новых блистательных начинаний.
Ну так об этом слыхал Сократ…
— Ты бы зашел все-таки к Периклу, — сказал Анаксагор, прощаясь. — Тебе там будут рады.
Последние эти слова много раз эоловой арфой звучали потом в сознании Сократа: «Тебе там будут рады… тебе там будут рады!..»
Много раз порывался пойти в дом стратега, но, выйдя из дома своего, понимал: нет, не смогу, расшибется сердце о ребра!..
Босой в любую погоду, в неизменном гиматии своем, с толстой суковатой палкой, хоть нога давно зажила, каждое утро отправлялся Сократ толковать с людьми, чтобы приблизиться к пониманию жизни и смерти, вникнуть в смысл судьбы, разобраться, насколько властен человек изменить предначертание свое, оценить, как понятны будут людям пришедшие к нему ночью мысли…
Его можно было увидеть и на агоре, и в тенистом Ликее[36], и в гимнасии Академа[37], и в палестрах… Всегда он был в толпе, но никто, совсем никто, представить не мог, насколько одинок этот некрасивый общительный человек.
Кое-кто по-прежнему именовал его порой безумцем, но многие стали превозносить его ум: дескать, все-то он знает!..
— Только то я и знаю, что ничего не знаю! отвечал на это Сократ. — Знающие или бессмертны или мертвы, а я пока жив и, клянусь псом, готов глотать знания без устали, как глотал Кронос своих детей, напуганный тем, что примет смерть от наследника своего.
За Сократом стали ходить по пятам постоянные слушатели, молодые совсем люди, которые иногда называли его учителем, на что он сердился: я, мол, вам не софист, платы за обучение с вас не беру, потому, видит Афина, не ученики вы мне вовсе, а друзья!..
Платы он и верно не брал, кормился скудными доходами и плодами отцовского поместьица, иногда принимал дружескую помощь богатого приятеля Критона, но порой ученики приходили к нему с вином и закусками, эти приношения он, хмуря шишковатый лоб, вынужден был принимать. В такие дни устраивались долгие пирушки, во время которых Сократ не пьянел, сколько бы ни пил, речь его становилась все более раскованной и живой, гости внимали ему, стараясь не забыть ничего, а некоторые и записывать успевали.
Сам Сократ никогда не записывал свои мысли. Когда у него спрашивали — почему, отвечал, улыбаясь невесело:
— Клянусь Зевсом, второго такого лентяя в Афинах не сыскать!..
Но даже злые языки не спешили объявить его лентяем. Напротив, все с большим почтением стали его приветствовать афиняне.
Втайне Сократ радовался этой доброй славе своей: «Слух обо мне еще дойдет до Нее, еще пожалеет Она, что так поступила со мной!..»
И слух, как видно, дошел. Однажды посыльный принес письмо из дома Перикла, в нем стратег просил философа стать духовным наставником его любимому племяннику Алкивиаду, «прекрасному и весьма одаренному юноше». Звал стратег Сократа в свой дом, а подпись была: «Перикл и Аспасия»… Причем, второе имя было написано другим почерком — Ее рукой!..
Ночью Сократ «читал» это письмо губами, целуя буквы последней подписи. Широкие ноздри его носа пытались уловить Ее запах. Читать «Перикл и Аспасия» было ему больно: они вместе, неразлучны!.. — и радостно в то же время: хоть они вместе, Она помнит обо мне, подает знак!..
Страшней безумств иных безумство умного.
На другой же день пришел Сократ в дом Перикла. Оказалось, что стратег отправился осматривать новые причалы Пирея. Ноги Сократа подкашивались, он хотел уже повернуться и уйти, но к нему вышла… Аспасия.
Поначалу обомлевший от волнения и нахлынувших чувств гость решил, что она ничуть не изменилась: так же молода и прекрасна. Он не мог произнести ни слова, лишь глядел на Нее неотрывно. А она приветливо улыбнулась ему:
— Хайре, дорогой Сократ. Перикл скоро должен вернуться, но ведь и нам, старым друзьям, есть о чем поговорить… Не бойся, я не стану тебя расспрашивать, почему ты так долго не появлялся. Я все понимаю, все… Но хочу, чтобы по-прежнему могла называть тебя другом.
Аспасия подошла к Сократу ближе, совсем близко, еще бы шаг, и она коснулась бы его плотью своей выпуклым животом, властно приподнявшим ее лиловый пеплос.
«Слепец!» — молнией пронзила Сократа мысль. И молния эта испепелила робкий росток его нелепой, безумной надежды…
Но уже не в силах был Сократ спрятаться в свое одиночество: не видеть Аспасию стало для него мучительнее, чем видеть.
В ночь, когда она рожала, он метался на убогом ложе своем, стонал и скрипел зубами, будто вся Ее боль передалась ему. (А ведь и не знал, что начались роды!..) Утром он первым из друзей поздравил стратега с рождением сына и первым узнал, что решено назвать младенца по отцу Периклом.
Быстро сошелся Сократ с племянником стратега Алкивиадом: юноша оказался столь же умен, сколь красив. Его красота словно сродни была божественной красоте Аспасии. Сократ даже подумывал, что Перикл-младший, обыкновенный ребенок, куда менее достоин быть сыном Аспасии, чем Алкивиад.
Демон или гений шептал Сократу, что лучше бы ему сторониться этого красивого юнца, но философ не стал слушать своего внутреннего советчика.
Скоро Алкивиад стал ходить за Сократом, как нитка за иглой. Злые языки начали даже поговаривать, что набирающий славу философ взял этого красавчика в любовники…
Ох и походила же суковатая палка Сократа по некоторым спинам!
Почти каждый день стал бывать в доме стратега Сократ. И каждый раз шел туда с бешено колотящимся сердцем, зная, что там ждут его радость и мука. Каждый раз, возвращаясь, говорил себе, что больше ни ногой, но на другой день снова шел…
Спустя некоторое время Аспасия, освещенная тихой радостью материнства, стала чаще выходить к нему, дольше просиживать с ним, возобновились даже их философские беседы.
Алкивиад, иногда присутствовавший при них, мог бы, не покривя душой, сказать, что учитель всегда оставался спокоен и рассудителен, хотя и не всегда его мнение брало верх.
И никто не знал, как неспокойна душа Сократа, каким ликованием, болью какой палима она, как неспособен он противиться любви к Аспасии. Зато способен таить ее.
Никто не ведал Великую Тайну Сократа.
Ни единая душа, ни тогда, ни много позже, не догадывалась, что может так любить женщину философ, слова которого повторял чуть ли не каждый афинянин: «Три вещи можно считать счастьем: что ты не дикое животное, что ты грек, а не варвар, и что ты мужчина, а не женщина». Много лет спустя Сократ взял в жены смазливую и языкастую дочь гончара Ксантиппу, позже гораздо появилась у него и любовница, но всегда он был верен одной, имя ей — Любимая…
9
Ксантиппа растолкала Сократа, когда в темнице сгущались уже синеватые сумерки. Узник долго не хотел открывать глаза, недовольно морщился, шлепал толстыми губами. Хиосское, выпитое неразбавленным, погрузило его в теплую трясину сна. Однако Ксантиппа настырна добилась своего.
Сократ уставился на нее в сумерках, не узнавая.
— Кто это? Кто?..
Громкий, немного визгливый голос жены с другим спутать никак нельзя.
— Дожила! Родной муж меня не узнает!.. И опять ты напился, опять с дружками своими… Говорила ведь, не доведут они тебя до добра. Говорила?.. Что молчишь? Сказать нечего?.. А теперь вот они спокойненько жить будут, а ты, олух… Ой, Паллада милостивая, оборони меня от злобы!..
Сократ поморщился, как Никанор от зубной боли.
— Иди, Ксантиппа. Завтра придешь. Я спать хочу.
— Завтра?! — взорвалась Ксантиппа. — Да завтра денек твой последний!.. Ой, Паллада!.. С тобой жена поговорить пришла, а ты нос воротишь!
— Так ведь поговорить с тобой я могу и завтра, сказал как можно рассудительнее Сократ, — а поспать мне завтра уже не удастся…
— Горе ты мое! — заголосила Ксантиппа, упав на колени перед топчаном и колотясь Сократу головой в живот. — И на кого же ты нас оставить собрался?!
— Лампрокл уже почти взрослый… — пробормотал смертник. — Мой друг Критон вас в беде не оставит, и другие помочь должны…
— Молчи!.. Тебя не будет, тебя!..
«О боги! — думал Сократ. — Неужто эта женщина и вправду меня любит? Неужто я ей так дорог?.. Мы прожили вместе столько лет, что устали друг друга ненавидеть!.. А раньше-то как она, бывало, вскидывалась на меня!.. Клянусь псом, горячая была, будто амфора, только что выдернутая из горна ее отца. Я остужал ее холодом своего равнодушия… Нет, не знала она со мной счастья, не знала! Да и не стоит ждать счастья от философа, который может дать лишь знание, почти всегда чреватое несчастьем… Ну виноват я перед ней, конечно, виноват. Но спать-то как хочется!..»
— Как же я буду без тебя, Сократ?! — дошел до него голос Ксантиппы.
«Да, — подумал он, — в ее годы уже не стоит думать о новом замужестве, да и трое сыновей… Может, все-таки стоило мне принять предложение Критона о побеге?.. Поздно думать об этом. Да и убеги я все равно бы она жила без меня… Все-таки зря я так мучил ее… И зря сегодня спьяну брякнул друзьям: «Лучше чаша с ядом, чем Ксантиппа».
— Неужто ты никогда не любил меня?! — новый надрывный вопрос дошел до слуха Сократа.
Если прежние вопросы жены во многом можно было признать риторическими, то на этот она ждала ответа — уставилась на него темными, как оливки, глазами.
Сократ решил отшутиться:
— Вот Никанор, мой цербер, заявил сегодня, что никогда и никого я не любил…
— Врет твой Никанор! — с болью и горечью воскликнула Ксантиппа и, поднявшись с колен, села на край топчана, хотела что-то еще добавить, но не стала, погладила дрожащей рукой высокий влажный лоб Сократа.
«О Немезида![38] — думал смертник. — Я давно считаю Ксантиппу посланницей твоей, а теперь меня гладит та же рука, которая плескала в меня воду и масло, а порой и опускалась в ударе на лысину мою!.. Ну, значит, точно, умру я завтра…»
Ксантиппа словно прочла его мысли:
— Но ведь они убьют тебя несправедливо!
Услыхав в ее голосе опять слезы, Сократ ответил с усмешкой:
— Разве лучше, если б они меня справедливо убили?
— Вечно ты зубоскалишь! — возмутилась жена. — Ты и Аида потешать собрался, да?.. Вот меня ты, точно, никогда не любил и не жалел! Я-то для тебя ковром стелилась, лишь бы угодить, а ты всегда норовил больней меня уколоть!.. Я-то, дура, думала — за мудреца выхожу, за великого мужа, драхмы буду веником сметать, от людей будет почет! А мы из бедности так и не выбирались!.. Все я сама делала, как рабыня: и козу доила, и кур кормила, и на винограднике спину гнула… Все сама!.. Вот что ты со мной сделал: сорока еще нет, а старуха!.. А то, видишь ли, добреньким прикинулся — помощницу мне привел: пусть поживет, мол, у нас, тебе с ней легче будет… Ой, Афина-заступница, ты же знаешь, как я терпелива, но не могла же я в своем доме полюбовницу его терпеть!..