— Никаких денег. Я хочу сама подарить свои фиалки госпоже Жозефине.
Покупатель усмехнулся, огляделся — и вмиг отказался от намерения пустить в ход уже не золото, а оружие: на них с любопытством, в котором чудилось нечто угрожающее, поглядывали какие-то оборванцы, и их симпатии в случае чего были бы на стороне красивой цветочницы, а не роскошно одетого грабителя. Покупатель был человеком практическим, а потому колебался только одно мгновение. Он свистнул, и наемный экипаж, сонно тащившийся по набережной, тотчас устремился к нему. Покупатель помог взойти в него цветочнице, вскочил сам и крикнул — причем в голосе его звучало ликование победителя:
— В Мальмезон! Гони вовсю!
И возница погнал.
Вообще говоря, не было ничего удивительного в том, что какая-то цветочница знает магическое значение фиалки, тем более в день 9 марта, философски рассуждал покупатель, уверяя себя в том, что взор его, скользивший по роскошным формам цветочницы, устремлен только на фиалки, а направление меняет из-за толчков кареты. Многие парижане были осведомлены, что сей дивный цветок, которым, как уверяет Гомер, был украшен грот обольстительной нимфы Каллипсо (и даже ни перед чем не останавливающийся вестник богов Гермес не мог не замедлить там шагов!), имел особое значение для Наполеона и Жозефины, его бывшей супруги, сохранившей титул и привилегии императрицы, а также неизменное расположение Бонапарта.
Заключенная вместе с другими невинными жертвами в самом начале революции в знаменитую Консьержери (предварительную тюрьму), Жозефина Богарнэ ждала с минуты на минуту казни и прощалась уже с жизнью, как вдруг однажды пришла в ее камеру маленькая девочка — дочь тюремщика — и подала ей букетик фиалок. Неожиданный этот подарок внушил надежду, что хлопоты одной высокопоставленной подруги, возможно, увенчаются успехом, и Жозефина увидела в этих цветах как бы счастливых провозвестников своего скорого освобождения.
И действительно, предчувствие ее не обмануло: просьба подруги подействовала, и на другой же день Жозефина была освобождена. С тех пор фиалка сделалась для нее символом жизни и счастья. Страсть ее к этим цветам доходила до крайности. Все платья ее были затканы фиалками, лиловый цвет стал ее любимым цветом, живые фиалки служили единственным ее украшением, и всё, окружавшее Жозефину, буквально пропитано запахом фиалок. Когда она встречала какого-нибудь несчастного, угнетенного, то никогда не упускала случая подарить ему фиалки как надежду на счастливое разрешение его горя. 9 марта 1795 года поздним вечером у ворот тюрьмы Тампль, в которой томился дофин Людовик XVII, появилась молодая красивая дама с горшком роскошно расцветающих фиалок и попросила привратника передать их бедному маленькому царственному страдальцу. Она знала любовь его к этим цветам и хотела обрадовать его, послав ему их как привет весны в стены темницы. Дама эта была не кто иная, как Жозефина Богарнэ.
9 марта 1796-го, ровно через год после того дня, когда Жозефина принесла бедному дофину фиалки, в здании городской ратуши Парижа происходило торжественное ее венчание с Наполеоном. Опять Жозефина была в затканном фиалками платье, опять в руках и на груди были букеты фиалок — цветы ее любви и счастья. Выходя из ратуши, взволнованная, радостная, Жозефина не могла сдержаться, и когда несколько слезинок упало на букет, она обратилась к Наполеону со словами:
«Позволь мне, милый друг мой, всегда носить фиалки в этот чудный день моей жизни. Пусть они будут каждую весну обновлением нашей любви, нашего счастья!»
И Наполеон никогда не забывал этой просьбы. Где бы ни находился он: в дыму ли сражений, в походе ли, Жозефина всегда находила в день своей свадьбы свежий букет фиалок на ночном столике своей опочивальни. Не забывал император о фиалках для Жозефины даже после их разрыва, а когда его не было в Париже, о цветах заботился давно влюбленный в бывшую императрицу Фредерик-Людовик де Мекленбург Шеверин.
И вот наш многострадальный покупатель, созерцавший вожделенную добычу, приближаясь к Мальмезону, недоумевал: как могло такое случиться?.. Ведь каждый год 9 марта этих цветов было хоть косой коси, а нынче — ни единого! Право, можно подумать, что какая-то злая сила нарочно собрала и уничтожила все фиалки в мире, чтобы эта златокудрая цветочница удовлетворила свое любопытство или получила возможность попросить протекции у бывшей императрицы!
Покупатель думал так с насмешкою, а ведь он, в общем-то, не ошибался… Что касается «злой силы», то ею являлись десятка два людей, которые ранним утром останавливали на всех парижских заставах каждый воз с цветами и скупали все фиалки подряд. И сделано это было для того, чтобы единственная владевшая этим товаром цветочница получила возможность проникнуть в Мальмезон и осуществить мечту, которую она лелеяла уже почти два года: мечту о мести.
Но объектом этой мести была отнюдь не императрица Жозефина.
— Мальмезон! — объявил покупатель, и цветочница повернулась к окну.
«Слишком красива!» — подумал, нахмурившись, ее спутник. Чтобы еще больше не рассердиться, он тоже уставился на едва подернутые зеленым пухом деревья огромного парка, окружавшие этот увеселительный замок, стоявший в шести верстах к западу от Парижа. В средние века здесь было разбойничье логово, их приют, называвшийся Mala mansio. В 1798 году Наполеон купил замок для Жозефины — впоследствии он стал местом изгнания отвергнутой государыни.
За окнами кареты мелькала решетка, протянувшаяся между двумя строениями с треугольными фронтонами и четырехгранными пилястрами. Тяжелые бронзовые фонари, подвешенные на кованых железных кронштейнах, освещали сверкающие позолотой «копья» решетки и трехцветные караульные будки, в которых стояли на часах солдаты в замшевых мундирах с зелеными пластронами [79] и в высоких черных киверах, украшенных желтыми помпонами. Цветочница знала, что это — корсиканские стрелки, в полк которых принимали только после очень строгого отбора. Стрелки квартировали в замке Рюэль, стоявшем правее Мальмезона, в бывшей казарме швейцарской гвардии. Многочисленные попытки подкупить охрану и с ее помощью проникнуть в Мальмезон неизменно терпели неудачу.
И все-таки она здесь! Они проехали обширный английский сад с зелеными газонами и золотыми кустами цветущего испанского дрока, и вот колеса кареты застучали по узкой мощеной аллее, ведущей к замку, белому и сверкающему под высокими серыми черепичными крышами.
Солдаты и слуги, стоявшие на крыльце, с подозрением взглянули на цветочницу. Два ружья с примкнутыми штыками загородили дверь, ведущую на большую застекленную веранду, светящуюся, как большой фонарь, но при появлении из кареты благоухающей, темно-лиловой корзины лица у всех, как по волшебству, прояснились, осветились умиленными улыбками. Скрещенные ружья разошлись, и цветочница в сопровождении покупателя не без трепета прошла через просторный вестибюль, отделанный мрамором и украшенный античными статуями.
Им сообщили, что императрица вместе со своей фрейлиной мадам Ремюза в музыкальном салоне, однако небольшая комната, обтянутая зеленой тканью, оказалось пустой.
— Стой здесь! — приказал покупатель, решив, что было бы неприлично водить какую-то цветочницу, пусть даже с фиалками, по обиталищу бывшей императрицы. — Я отыщу Ее Величество, и если она захочет, то удостоит тебя своим вниманием.
Цветочница скромно кивнула, и покупатель скрылся за зелеными портьерами.
Стоило им сомкнуться, как скромность слетела с цветочницы, подобно луковой шелухе.
Пожалуй, так даже лучше, размышляла она. Императрица может не пожелать ее слушать, может не поверить ее словам, может просто-напросто прогнать ее, ибо известна преданностью своим фрейлинам и подругам. Цветочница полагала, что не напрасно Бог дал ей несколько минут свободы и одиночества. Ведь если Господь по-прежнему будет милосерден, она отыщет то, что ищет, сама — и свершит наконец свою месть. Она выскочила в противоположную дверь и побежала по узкому темному коридору, который отлично знала по описаниям, заглядывая то в одну, то в другую дверь.
Но замок словно вымер, и цветочница подумала, что и отсюда бегут, бегут люди, узнав, что войска союзников стремительно продвигаются к Парижу. «А что, если и она тоже уехала?!» — с ужасом подумала цветочница. Но вот за очередной дверью перед нею открылась наконец та комната, которую она искала.
Да, именно эта — обтянутая красным шелком и обшитая черными галунами, знакомая по рассказам подкупленных служанок. А вот и занавесь перед альковом. Там стоит кровать. Огромная кровать, которая почти не пустует, ибо любовные аппетиты графини беспредельны. Вот и сейчас из-за шелковой завесы доносились ритмические поскрипывания и женские стоны, более похожие на всхлипывания, стоны, слившиеся с тяжелыми вздохами мужчины.
Она здесь. Здесь!
Цветочница бесшумно поставила на пол свою корзину и проворным движением отсоединила длинную ручку. Распрямила ее, с усилием потянула — и под ивовой трубочкой открылся длинный, обоюдоострый клинок, тонкий и гибкий, но смертоносный, как змеиное жало. Цветочница коснулась его ногтем и мечтательно улыбнулась.
Потом лицо ее стало строгим. Она внимательно смотрела на пляшущую занавесь алькова, пытаясь различить контуры двух тел. Наконец ей это удалось: любовники перестали кататься по постели, дама оседлала своего партнера, и очертания ее фигуры стали видны достаточно хорошо для того, чтобы не промахнуться.
«Хорошо, что шелк красный — кровь будет не заметна», — подумала цветочница и шагнула к алькову, как вдруг…
— «Что? Крыса? Ставлю золотой — мертва!»
Женский голос, цитировавший «Гамлета», звенел такой уничтожающей насмешкой, что цветочница остолбенела. Она сразу узнала этот голос, ведь он принадлежал той женщине, которую она искала, которую хотела убить, но… но раздавался он отнюдь не с постели, а из-за ее спины!
Цветочница на миг зажмурилась. Наконец нашла в себе силы повернуться и с ненавистью взглянуть на смуглую, роскошно одетую женщину с яркими и прекрасными глазами, которые искрились победительной насмешкой.
— Анжель… — промурлыкала темноглазая дама. — Тебе идут эти цветы! Вот уж воистину — а numbie violette [80]! — Она закатилась злорадным смехом. — Так, кажется, называл тебя злополучный Фабьен?
Дама торопливо перекрестилась, а когда опустила руку, то увидела жало клинка у самого своего горла.
— Именно так, сударыня, — с напускным смирением проговорила цветочница. — Вы ведь были очень привязаны к моему бедному супругу? Утешу: вам очень скоро предстоит встреча с ним.
— Ты опять промахнулась, моя крошка, — с сожалением произнесла дама, улыбаясь кому-то, стоявшему за спиной цветочницы, и в то же мгновение руку ее стиснула мужская рука — да с такой силой, что пальцы молодой женщины разжались и клинок со звоном упал на пол.
— Извините, графиня, я позабыл крикнуть, подобно Полонию, «Меня убили!» — как следовало бы по Шекспиру, — со смирением проговорил мужской голос, показавшийся знакомым.
Цветочница резко обернулась и увидела полуголую девицу, все еще стоявшую на коленях в постели, с ужасом взиравшую на происходящее. Высокий рыжеволосый мужчина поднял оружие с полу, положил на стол так, чтобы цветочница не могла до него дотянуться, и небрежно махнул девице: «Пошла вон!» Девицу как ветром сдуло, а он принялся застегивать штаны.
— Но, друг мой, вы хотя бы успели получить удовольствие? — с сочувствием в голосе спросила черноглазая дама и без тени смущения уперлась взором в явственную выпуклость на его лосинах.
— Нет, — буркнул мужчина. — Роль Полония оказалась слишком ответственной и потребовала всего моего внимания. Так что я не возражал бы против антракта с какой-нибудь хорошенькой Офелией…
— Вы извращенец, Моршан! — засмеялась дама. — Ведь Офелия была дочерью Полония!
— Ну что поделаешь, я уже давно ничего не читаю! — развел руками Моршан, и вдруг взор его исполнился надежды: — А не пришла ли пора, сударыня, мне получить наконец старый должок — то, что вы посулили мне еще там… в гостиной со стеклянной стеной?
Дама испытующе взглянула на цветочницу, которая с ужасом смотрела на мужчину, словно увидела восставший из гроба призрак.
— Как настроение, Анжель? Держу пари, ты поднимешь юбку, лишь только Моршан коснется тебя одним пальцем. Помнишь, как это было тогда? Помнишь? — Она закатилась истерическим смехом, но вдруг сделалась серьезной и хрипло прошептала: — Бывают мгновения, когда смерть близка к нам и нас неумолимо влечет в ее объятия. Ты чувствовала, когда шла сюда, что идешь навстречу смерти, Анжель?
«Нет! — могла бы ответить Ангелина. — Нет, я верила в удачу!» И в самом деле, когда неделю назад, на площади Людовика XV, она узнала в толпе мадам Жизель, ей показалось, что Бог все же внял ее мольбам. Ведь все время с тех пор, как Ангелина наконец обосновалась в Париже, она искала графиню д'Армонти повсюду и уже опасалась, что та ускользнет от ее мести, ибо многие из ярых приверженцев Наполеона покидали столицу, страшась, что русские все-таки войдут в город, несмотря на все меры, принятые бывшим «властелином Вселенной».
По единодушному согласию знатоков военного искусства Наполеон нигде не выказал столько прозорливости и энергии в военных делах своих, сколько выказал ее в пределах самой Франции. Быстро переходил он из одного места в другое; внезапно появлялся там, где его меньше всего ожидали; для ускорения переходов изыскивал места, бывшие до того непроходимыми… Словом, явил все искусство свое. Однако — тщетно. И близился решительный час.
Российский царь, король прусский и австрийский полководец князь Шварценберг опередили Наполеона на подступах к его столице, в то время как «завоеватель мира» шел к Парижу кружной дорогою, через Труа и Фонтенбло. Впрочем, император не сомневался, что сделал великий город неприступным. Он предписал возвести на заставах укрепления, перекопать улицы рвами, снять с замощенных улиц камни и сложить во все ярусы домов, чтобы низвергать на войска противника, если они все-таки окажутся в городе. Наконец, повелел вооружить народ, выжечь предместья, взорвать мосты и, отступив на левый берег Сены, защищать его, не щадя жизни, доколе он не подоспеет к войскам своим.
Однако Жозеф, брат Наполеона, не сумел выполнить все его приказания. Ангелина слышала, как на площади Людовика XV во всеуслышание читают воззвание фельдмаршала Шварценберга к жителям Парижа: «Союзные войска уже под стенами столицы; цель их похода — мир искренний и непоколебимый. Двадцать уже лет Европа орошается кровью и слезами. Приступите к общему делу человечества, утвердите мир и спокойствие!» И она поняла, что уже никто не сомневается в неотвратимости падения Парижа. Кое-кто уже нацепил белые банты, знак роялистов, на шляпы; загремело имя Бурбонов, не повторяемое двадцать лет. Знатнейшие дамы раздавали народу банты и воспламеняли сердца против Наполеона. Пытались всучить белую розетку и Ангелине, однако она не хотела привлекать к себе излишнее внимание и поспешила перейти на другой край площади, где тоже толпились люди, но настроение их было совсем иным. Здесь по рукам ходила карикатура, изображавшая донского казака, преследуемого французами. Зрители, среди которых наметанный глаз Ангелины без труда узнал старых наполеоновских гвардейцев, покатывались со смеху:
— Посмотрите! Посмотрите, как бедняга казак бежит от наших! Не видать этим трусам Парижа как своих ушей!
— Ошибаетесь, — буркнула Ангелина себе под нос, но достаточно громко, чтобы быть услышанной. — Ошибаетесь, друзья мои! Донской казак спешит к своим с известием о взятии Парижа!
И пока остолбеневшие от такой наглости вояки собирались с мыслями, она поторопилась смешаться с толпой и направилась туда, откуда доносился страстный женский голос:
— Россия — это огромная, дикая, нищая страна. Стужа, болота, леса и пустыни, непролазная грязь везде в городах и на дорогах. Русские ненавидят друг друга, — размахивая руками, кричала какая-то женщина в старом чепце и платье, явно помнившем лучшие времена. — Там два сословия: баре и мужики. Одни живут в вызывающей, азиатской роскоши, а другие влачат жалкое существование в задымленных хижинах. И те, и другие ненавидят цивилизованные народы, мечтают пройти по Европе, подобно армии гуннов, предавая все вокруг огню и мечу! Страшны бывают русские, когда их страсти возбуждены: у них ведь нет выдержки, которую дают воспитание и цивилизация, и обуздать свою страстную, варварскую неистовость они не в силах. Я сама была в Москве, я видела, как они сжигали свою столицу, чтобы обречь на голод и холод наших храбрых солдат!..
«…которые сожгли пол-России, прежде чем дочиста разграбить Москву!» — уже готова была выкрикнуть Ангелина, однако вовремя спохватилась: после таких слов уйти отсюда живой ей не удалось бы. И тут ей показалось что-то знакомое в голосе этой ораторши, манерами и одеждой очень похожей на старую полковую маркитантку. Возможно, Анжель встречала ее на пути к Березине? Возможно, пережидала опасность под ее телегой?.. Она попыталась пробраться поближе к этой неистовой крикунье, но оказалась зажата в толпе и только могла, что смотреть на нее, слушать — и медленно сходить с ума, узнавая в «маркитантке» мадам Жизель.
Да, это была она! Ее выразительные, пламенные глаза, ее глубокий, звучный голос, ее неизменное актерство производили огромное впечатление на публику и надрывали душу Ангелины. Она была так потрясена внезапно сбывшейся, уже измучившей ее мечтой: найти мадам Жизель и сквитаться с ней, что даже не сразу и обрадовалась. А когда наконец осознала, что произошло, то ринулась вперед с удвоенной энергией, расталкивая дюжих торговок и могучих ремесленников, и вдруг вспомнила, что у нее нет никакого оружия, а бросаться на мадам Жизель и душить ее голыми руками вряд ли стоит, ибо если та крикнет, что на нее напала русская шпионка, то толпа набросится на Ангелину и разорвет ее в клочки — к полному удовольствию мадам Жизель. Поэтому она все же смирила себя и долго еще стояла, слушая злобные словоизвержения старой мегеры, которая не стеснялась в выражениях, описывая зверство русских над пленными французами, причем от эпитетов, которые срывались с ее уст, становилось стыдно не только женщинам. Ангелина еще в бытность свою беспамятной Анжель обнаружила, что когда эта утонченная аристократка выходит из себя, то всякий пьяный мужик, всякая баба, торгующая на базаре, выражаются пристойнее, чем она. Так что в этом мадам Жизель не изменилась, невольно усмехнулась Ангелина, замечая, что чепец явно велик графине д'Армонти, да и платье на ней с чужого плеча, а под глазами умелой рукой наложены темные тени, придающие этому, еще красивому лицу страдальческое выражение. Но не похоже было, чтобы графиня так уж бедствовала! Это была ее очередная маска… И Анжель убедилась в этом, когда, откричавшись, мадам Жизель выскользнула из толпы и, пройдя несколько улиц, села в весьма презентабельный экипаж с кучером в ливрее. На счастье Ангелины, поблизости оказался наемный фиакр, потому ей и удалось проследить путь мадам Жизель до самого Мальмезона. Но понадобилась целая неделя времени и уйма денег, дабы выяснить, что графиня д'Армонти (странно, что она в очередной раз не изменила имя!) является одной из ближайших наперсниц бывшей императрицы и постоянно живет в Мальмезоне. Не сразу сложился план. Сначала Ангелина лелеяла мечту пасть в ноги бывшей государыне и, открыв ей всю подноготную графини д'Армонти, молить о правосудии, но Оливье высмеял ее — и вдобавок высмеял очень жестоко:
— Вы, русские, все в душе крепостные, знаете только одно: надеяться на милость барина. Ну сама посуди: чего ради Креолка [81] отдаст тебе свою подругу? Кто ты для нее? Русская, одержимая местью француженке? Да она глазом не моргнув отдаст тебя Фуше [82], ибо мадам Жизель трудилась в России на благо своей родины, а ты… совсем наоборот! Тут надо придумать что-то другое, и лучше всего будет не устраивать общественное судилище, заранее обреченное на провал. Какая-то у тебя болезненная страсть к драматическим эффектам, публичным обличениям, выяснениям отношений… Я прекрасно помню, какую сцену вы закатили на берегу Березины, непременно решив расставить все точки над «i». Но охрана Мальмезона может оказаться проворней и поставит свинцовую точку в твоей очаровательной головке. Лучше пускай наш Всевышний судья предъявляет мадам Жизель обвинения — там, на небесах, а наше дело — метко и вовремя ударить эту мерзавку отточенным кинжалом. Конечно, еще надо ухитриться и самому живым уйти.
— Нет, — решительно возразила Ангелина. — Нет, этого не будет.
— Чего именно, неразумная? — постучал Оливье согнутым пальцем по ее лбу.
— Ты не будешь принимать в этом участие, я сделаю все сама, — заявила Ангелина с такой решительностью, что Оливье понял: спорить бесполезно. Он уже знал, что когда глаза Анжель вот так темнеют, меняя свой нежный фиалковый оттенок на цвет грозовой тучи, с нею лучше не связываться. Давно миновали времена, когда он вез по заснеженной России запуганное, покорное, а главное — такое молчаливое существо. Со временем Анжель пришла в себя и частенько демонстрировала Оливье твердость и даже жестокость своего характера, а уж язычок ее стал воистину острее бритвы. Особенно дерзка она стала с тех пор, как овдовела и получила немалое наследство после мужа, и хотя Оливье тоже кое-что перепадало, случались и неудачные дни, когда он от души проклинал себя за все свои затеи с завещанием тетушки Марго. Что поделаешь, он уже натворил множество глупостей из-за Анжель и ничуть не сомневался, что натворит их еще немало.
Так оно и вышло, ибо не кто иной, как Оливье, организовал «великое похищение фиалок», которые затем были вывезены за пределы Парижа и сброшены в Сену, к великому изумлению жителей южных предместий, решивших, верно, что вся рыба в Сене обернулась фиалками. Все было проделано необычайно четко, все вроде бы предусмотрели, даже то, что в момент появления «цветочницы» бывшую императрицу отвлекут под каким-нибудь предлогом, — однако кто же мог представить, что Ангелину будет ждать самая настоящая западня? Ведь нет сомнения, что мадам Жизель не только знала об обмане с фиалками, но и ждала именно Ангелину! А Моршан? Откуда взялся Моршан?!
Его появление было самым большим потрясением, и если с мадам Жизель Ангелина не побоялась бы схватиться не на жизнь, а на смерть, то появление Моршана перечеркнуло все ее надежды. И вот теперь этот вопрос: предчувствовала ли она смерть?..
«О Господи! — взмолилась Ангелина. — Прими душу мою, но не оставь Юленьку!» Уже не придется Ангелине показать дочке Россию, те места, где она была так счастлива с ее отцом. Останется только письмо, которое написала Ангелина, отправляясь в Мальмезон, и которое получит ее дочь, когда ей исполнится семнадцать. Вырастет, не зная родной страны… Но в этом нужно винить не только и не столько злой рок, сколько саму себя, свою глупую доверчивость, нерешительность, неразумие. Не было ночи, когда бы не виделось Ангелине в горячечных видениях ее возвращение в Россию, и все казалось так просто, так возможно! Да и наяву она проклинала себя за то, что не ускользнула от Оливье, не спряталась в деревне на берегу Березины, не добралась до Санкт-Петербурга, до Коллегии иностранных дел, не отправила весточку отцу, не посоветовалась с умными людьми, которые подсказали бы, как обезвредить Моршана и спасти деда с бабкой от его мести… Да, она была, как и все русские, крепка задним умом. Вдобавок, узнав, что беременна, она и вовсе утратила здравомыслие. Утешало все эти годы только одно: уж наверняка, рано или поздно, ее месть настигнет мадам Жизель. А теперь… теперь выходит — что? Гнусная графиня солгала? Моршан все это время находился во Франции? Ангелина совершенно напрасно принесла себя в жертву? И месть… тоже провалилась? Но откуда же они узнали о «заговоре фиалок»? Как могли проведать, что Ангелина проникнет в Мальмезон? Значит, среди людей Оливье есть предатель? Значит, так. И уже не предупредить, никому ничего не сказать, не увидеть Юленьку…
Ангелина прижала ладони к губам, чтобы не застонать. Унизиться перед мадам Жизель было для нее хуже смерти, которую та пророчила. Что ей приготовят? Удар тем же самым стилетом, которым она метила в мадам Жизель? Это было бы всего милосерднее, а значит, надежды нет. Милосердие этой твари? Милосердие Моршана? Об их милосердии мог бы немало порассказать Меркурий… на том свете. Верно, Моршан удушит ее этими своими ручищами, поросшими рыжими волосами. И надо еще Бога молить, чтобы забыл получить с нее «старый должок». Скорей бы уж!.. Серые, ясные глаза дочери всплыли в памяти Ангелины, и она невольно схватилась за сердце. Одно утешение: будущее Юленьки обеспечено, Ангелина обо всем позаботилась. Оливье назначен опекуном ребенка, доверенность на ведение всех финансовых дел находится у поверенного покойного супруга Ангелины, следовательно, Оливье и Юленька ни в чем не будут нуждаться, а состояние дочери будет неуклонно преумножаться.
Ну что же… такова судьба, и надо встретить свой конец так же достойно, как Никита.
Ангелина подняла голову, перекрестилась справа налево, по-православному, и, с вызовом глядя то в желтые, кошачьи глаза Моршана, то в черные — мадам Жизель, вновь воскрешая в памяти сцену расстрела в яблоневом саду, проговорила, как тогда Никита:
— Палите-палите! Только чтоб руки не дрожали! И помните: есть Бог! Он наказывает и милует Россию! Дай Боже, чтоб эта проклятая война скоро кончилась, и помоги нам покарать злодея, поднять разбойников на штыки! Ну а теперь — пли!
Она закрыла глаза, ожидая выстрела, смертельного удара, жестокой хватки на горле, но ничего не произошло.
— С ума сошла! — послышался голос Моршана, и, открыв глаза, Ангелина увидела насмешку на его лице и презрение — в глазах мадам Жизель.
— Ты решила умереть героиней, не так ли? — спросила графиня. — Ты приказываешь мне убить тебя? Ох-ох-ох, какая жалость, но у меня и в мыслях такого нет! Во всяком случае — пока. Твой час, конечно, настанет… я даже знаю, когда… но теперь тебе даже арест не грозит. Ты уйдешь отсюда, а Ее Величеству я сама отдам твои фиалки. Надо полагать, они не отравлены?
Ангелина растерянно заморгала, не в силах взять в толк происходящее. Не веря своим ушам, она пошла следом за мадам Жизель по коридору в сопровождении Моршана, вышла на заднее крыльцо, была проведена через сад к маленькой потайной калиточке и еще долго потом стояла одна, тупо глядя на причудливый чугунный узор и вспоминая прощальные слова мадам Жизель: «Ничего, Анжель, скоро мы увидимся снова. Не веришь? Ну что ж, твое дело! Но запомни: если тебе понадобится моя помощь, приходи сюда и скажи часовому, что тебе нужна графиня Гизелла д'Армонти. Нет, не Жизель, а Гизелла! И запомни пароль: „Сервус“» [83].
Капли дождя, давно копившиеся в серых, тяжелых тучах, упали на лоб Ангелины и привели ее в чувство. Она быстро пошла по дороге в сторону Парижа, заставляя себя не оглядываться, не думать ни о чем, понимая, что с ума можно сойти, если ломать голову над тем, что с нею произошло. Пока достаточно того, что она свободна — и скоро увидит дочку!
2
МИСТРАЛЬ
Хотя в натуре Ангелины самоуверенность причудливо сочеталась с нерешительностью, ей отнюдь не следовало винить себя за то, что оказалась в Париже вместо Нижнего Новгорода. Обстоятельства оказались сильнее, более того — она сочла их непреодолимыми, когда, вскоре после памятного разговора на берегу Березины, осознала, что беременна. В череде черных дней, в которую давно уже превратилась жизнь Ангелины, этот был темнее прочих.
Ребенок вряд ли мог принадлежать Фабьену; стало быть, она зачала его или от Лелупа, или от Никиты. И отныне до самых родов всякий день Ангелины протекал в мучительных раздумьях, когда она то низвергалась в пучины ада, вспоминая Лелупа, то возносилась к вершинам блаженства, думая о Никите. В одном она не сомневалась: Оливье не имеет к ребенку никакого отношения. Он тоже понимал это, а потому готов был найти повивальную бабку еще в России, вернее, в Польше, потом уже во Франции, куда они добрались к концу декабря, и был немало обижен и изумлен, что Ангелина отказалась. Только сумасшедшая могла терпеть такие муки добровольно, и Оливье счел, что Анжель и впрямь тронулась умом. Ох, как ей было худо! Выпадали ужасные дни, когда ее желудок извергал всякую пищу, когда ее корчили судороги от самого случайного и безобидного запаха. До сих пор Ангелина содрогалась, почуяв запах жареного свиного сала, — что же делалось с нею в первые месяцы беременности!.. Все это мог причинить ей только плод Лелупа, в такие часы и дни она в этом не сомневалась. В те же — тоже нередкие! — мгновения, когда все существо ее было словно сосуд, наполненный драгоценным содержимым, когда появлялось ощущение какого-то особенного слияния со всем миром, когда невероятно обострялось зрение и она даже днем видела звезды за голубым хрустальным куполом небес, когда начинала слышать течение соков пробуждающихся от зимнего оцепенения деревьев и различать в запахе талого снега десятки оттенков, от запаха тины до благоухания подснежника, — в такие минуты она не сомневалась, что носит ребенка своего возлюбленного. Однако с точностью выяснить было возможно, только родив дитя, и Ангелина ждала, металась в череде дней, точно в длинной-предлинной клетке. Она старалась возможно меньше думать о будущем. Господь чудесным образом не раз спасал ее от смерти, потому было бы неблагодарностью с ее стороны, ежели бы она слепо не положилась на его волю в полной уверенности, что все пойдет хорошо. Однако же не зря говорят: «На Бога надейся, а сам не плошай», — вот почему Ангелина на всякий случай решила: если увидит, что родила ребенка от Лелупа, тут же убьет дитя и покончит с собой… ибо, разумеется, ни жизни, ни счастья с таким грехом на душе она не мыслила. После этого ей стало легче: впереди замаячила некая лазейка из самой страшной беды, и впоследствии Ангелина не раз думала о том, что именно сие чудовищное решение помогло ей жить — и даже иногда получать удовольствие от жизни.
Удовольствия, надо сказать, поначалу было мало. Что на чужбине и сладкое горько, Ангелина поняла с первых дней жизни в Бокере, где они поселились у тетушки Марго де ла Фонтейн, жены дяди Оливье, который женился на богатой буржуазке ради ее денег, но почти не успел ими насладиться и сошел в могилу, оставив вдове вожделенную частицу «де» и право именоваться «мадам». В Бокере и до сих пор, через двадцать почти лет, вспоминали эту пышную свадьбу. Что же до Жана де ла Фонтейна, то он вошел в историю Бокера как весьма неразборчивый жених, ибо очень уж невзрачна была невеста: кривобокая, с брюшком, тетушка Марго казалась не то горбатою, не то беременною. А что за обоняние, вкус и желудок были у этой женщины!
Прогорклое масло, ветчина со ржавчиной, похлебки, варенные в нелуженой посуде, подавались на ее стол; да и за это следовало благодарить лишь ее тщеславие, которое порою все же одерживало победу над ее скупостью, иначе домочадцам ее приходилось бы есть только черный хлеб из ржаной и гречневой муки, похлебку из репы, чуть приправленную прогорклым маслом, да еще кислое молоко — как в наибеднейшем бокерском доме! При этом она любила наставительно повторять, глядя на унылые физиономии племянника и его «содержанки»: «Умереть от обжорства — смерть, конечно, и славная, и завидная, но не в ваши лета!» Тетушка Марго была явно не чужда знаменитой французской иронии, сталкиваясь с которой немцы, говорят, весьма выходят из себя. Уже через несколько дней этой беспрестанной иронии Ангелина поняла, что, пожалуй, унаследовала от отца, барона Корфа, больше этой самой немецкой крови, чем думала прежде.
В тетушке Марго гнездились еще два порока: она была престрашная ханжа и зануда, а вечерком, уединившись, любила тайком выпить. Словом, особа оказалась преотвратная, и сперва Ангелина никак не могла понять, почему она, хоть и стиснув зубы, приняла племянника под свою крышу, а главное — почему не выкинула вон его спутницу? Более того! Сразу уяснив, что Оливье не намерен жениться на «этой особе», беременной Бог весть от кого, однако же не собирается расставаться с нею, тетушка Марго показала себя женщиной весьма изобретательной — удовлетворила любопытство жителей Бокера удобной версией о том, что Анжель — кузина Оливье, родители которой некогда бежали от ужасов революции в Россию да там и нашли свой конец. Ну а Оливье, мол, намеренно искал — и вот отыскал наконец свою несчастную кузину в варварской стране. Сперва Ангелину поразило сходство этой истории с той, которой поучивала ее некогда мадам Жизель, а потом она поняла, что прав был Шекспир, говоря: «Воображенье мощно только тех, кто слаб», а у людей, сильных злобою или каким-то иным пороком, оно отличается немалой скудостью. Однако Оливье был слаб, а потому его повествование об их встрече с Анжель в выжженной дотла Москве и тяготах пути были так же цветисты, как и далеки от действительности.
Гостеприимство тетушки Марго объяснялось очень просто: после брака все ее немалое состояние перешло в руки Жана де ла Фонтейна, который, озабоченный судьбою племянника, так составил свое завещание, что жена его вновь получала право распоряжаться деньгами при двух условиях — ее заботы об Оливье и его к ней почтении. Условие сие было известно всему Бокеру (городок-то маленький!), а потому Оливье и тетушке Марго оставалось лишь делать хорошую мину при плохой игре. Оливье никогда не жаловался на теткину болезненную скупость, никогда не вступал с нею в пререкания, а только нахваливал знакомым свою жизнь: «Ах, брат, война дает цену вещам! Сколько раз, вымокший от дождя или снега, на сырой или промерзлой земле, я мечтал о хорошей постели и хоть какой-нибудь еде, а теперь — не сытому хвалить обед! А пью из чаши радостей и наслаждаюсь». Тетушке Марго тоже приходилось и заботиться о племяннике — правда, согласно своему пониманию, втихомолку жалея о том, что он воротился с войны столь быстро… что вообще воротился! — и держать его в узде и послушании еще одной оговоркою дядюшкиного завещания: он мог унаследовать капитал мадам де ла Фонтейн, но лишь после ее особого о том распоряжения; в случае, если тетка умрет, не оставив завещания, все немалые деньги переходили в пользу благотворительных учреждений Бокера, Тараскона, Авиньона и еще двух-трех близлежащих в долине Роны городов — на лечение заболевших вследствие мистраля. Ведь именно мистраль стал причиною воспаления мозга у Жана де ла Фонтейна, сделавшись его воистину смертельным врагом. И хотя Оливье запальчиво уверял, что мистраль заодно свел дядюшку с ума, ежели он написал такое завещание, Ангелина полагала, что, пожалуй, мистраль наделил умирающего особенной проницательностью: ведь, не окажись в завещании такой оговорки, Оливье наверняка не сдержался бы и однажды убил бы свою невыносимую тетушку. И наверное, случилось бы это именно в тот день, когда свирепствовал мистраль.
Этот северный ветер встречал на своем пути длинную долину, по которой Рона текла с севера на юг. Долина же, точно поддувальные мехи, удваивала его силу. Так что когда в Бокере свирепствовал мистраль, всякий только и искал, куда укрыться. Солнце могло ярко сиять, но нестерпимый холодный ветер проникал в самые защищенные жилища и так действовал на нервы, что приводил в дурное расположение духа даже самых бесстрастных людей; нервных же и больных терзал до сумасшествия. Оливье рассказывал, что Страбон [84] называл его «черным бореем», и не зря — жизнь здесь становилась невыносимою при мистрале. Да и без него Ангелине скоро сделалось в Бокере невмоготу.
Говорили, что в конце июля в Бокере проходит праздник для всех — знаменитая ежегодная ярмарка, которая на неделю собирает сюда торговцев из Каталонии и Бретани, Лиана и Генуи, Марселя и Тулузы, Бордо и Гренобля, Нима и Баланса — то есть Бокер становится центром вселенной, и здесь собирается столько народу, что всякая женщина может быть уверена, что никогда больше не встретит человека, с которым позволила себе минутную слабость, в эти дни в Бокере никто ничего не принимает всерьез, кроме неуплаты по векселю!
Однако, за исключением времени ярмарки, нет более скучного места в мире, чем этот маленький и безобразный городок. Желающие попасть на ярмарку снимают дома, дворы, сараи на год вперед, и плата за них так высока, что на нее бокерцы живут целый год. Поэтому они и не занимаются никакими ремеслами и питают отвращение ко всякому труду, вследствие чего постоянно зевают. В Бокере как бы начисто забыли, что этот город был прославлен творениями трубадуров, что здесь разыгрался очаровательный роман Окассена и Николлет, приемной дочери виконта де Бокера. Ангелина же знала об этом потому, что это была любимая книжка княгини Елизаветы, но о ней не знал даже Оливье.
Маленький городок во Франции — это совокупность отдельных семейств, ведущих замкнутый образ жизни. В самой дружной семье через год совместного существования уже не о чем говорить — обо всем давным-давно переговорено. И поэтому бокерцы, как беременная женщина на солененькое, набросились на рассказы Оливье о войне и его отношениях с «кузиной из России». Все с нетерпением ждали, когда, согласно законам жанра, молодой де ла Фонтейн поведет хорошенькую, печальную Анжель под венец, — и ежедневно бокерцы судачили, удивляясь, почему этого не происходит.
Как и многие страстные женщины, Ангелина могла придумать сложнейшую и грандиозную ложь и сама поверить в нее, однако ей никак не удавалось внушить себе, что она любит Оливье. Он не был ей неприятен: ласковый, как мурлыкающий кот, изощренный в затейливых ласках… Она ложилась с ним в постель, с удовольствием копила в себе маленькие, но такие волнующие, такие приятные ощущения, лелеяла их, и порою они даже, собравшись все воедино, одолевали душевный холод Ангелины, но это случалось, увы, так редко! Заниматься любовью с Оливье было все равно, что пытаться собрать роскошный букет на клумбе в вершок величиной. Однако Оливье не считал Анжель бесчувственной, он ведь не знал, что поначалу только мысли о Никите, только мечты о нем были единственным утешением и отрадой Ангелины; он не знал, что, будучи ро́зно с собственным сердцем, которое жило и билось только для него, неоцененного и навеки потерянного, она иногда уступала греховному наслаждению, крепко зажмурясь, вообразив себя в объятиях Никиты. А поскольку она сама была слаба, то воображением обладала огромным, и ей не раз удавалось взобраться на вершины наслаждения. Однако все чаще, распалив себя воспоминаниями, Ангелина чувствовала такой неистовый жар в чреслах, что спешила отдаться Оливье где только могла, на столе, на кресле, на ларе с мукой, лишь бы не на глазах у тетушки Марго, и вскоре ей достаточно было представить глаза или губы возлюбленного, чтобы тотчас удовлетворить свою страсть.
Оливье и не догадывался, что он для Анжель — только орудие ее неутомимого сладострастия, что на его месте мог быть всякий другой мужчина, когда бы она сумела одолеть свою брезгливость и дать себе труд увлечься хоть кем-то… кроме Никиты.
Анжель отчаянно нравилась Оливье. Ни одна женщина так не возбуждала его, а то, что она беременна, придавало ей особенную привлекательность, ибо Анжель скрытно надеялась добиться выкидыша, а потому эротические фантазии ее делались раз от разу все изощреннее. Она была восхитительная любовница, однако жениться Оливье и помыслить не мог! Во-первых, оба без гроша. Когда еще помрет тетушка… а вдруг забудет написать завещание? Да и брак с мнимой кузиной был бы ей не по сердцу; вдруг уменьшит и без того мизерное содержание? Представить себя зарабатывающим на жизнь Оливье не мог при всей своей неумеренной фантазии. Он слышал, что есть-де такое средство делать из свинца золото, а при лунном свете, с помощью розы, сгущать его на левой ладони руки в настоящие рубины. Оно бы неплохо, да вот беда: Оливье не знал в точности всех манипуляций, а в таком деле самомалейшая оплошка ведет к неудаче. Наверное, потому и не слыхать, что кому-то все же удался сей опыт, размышлял Оливье. Да еще говорили, что при этом требуется вовсе не роза, а таинственное растение баранец, кое умеет ходить и пищит по зорям, как ребенок, когда вытаскивают его корни. Вот только неудача: сие растение живет только по берегам российских рек, являясь любимым средством русских ведьм и колдунов. Ну что за беда: не подумал Оливье, будучи в России, разжиться баранцем, потому и был теперь начисто лишен возможности честным путем зарабатывать деньги. Оставалось либо красть, либо выгодно жениться. Второе показалось ему предпочтительнее, и Оливье тайком начал приглядывать себе невесту в зажиточных бокерских семьях, туманно давая понять знакомым дамам, что он хоть и чувствует себя должным заботиться о кузине, но это долг совести, а не сердца. Слух об сем мгновенно воцарился на брачной бирже Бокера и в ближайших окрестностях. Свахи пришли в боевую готовность… однако произошло событие, которое свело на нет все матримониальные планы Оливье, доказав Ангелине, что Бог есть и он заботится о ней, хоть и весьма своеобразным способом.
У тетушки Марго, которая некогда, как это ни странно, тоже была ребенком, в Тарасконе жила старая нянька, и вот Господь прибрал ее. Тетушка Марго отправилась на похороны и поминки, а в этот день, как нарочно, разыгрался мистраль. Когда дилижанс, на котором решила подъехать тетушка Марго, переезжал через Бокерский мост (великолепное решетчатое сооружение), ветер пришел в полное неистовство. Кучера сдуло с козел; с крыши дилижанса посыпались чемоданы и корзины, сам же экипаж угрожающе накренился… Пассажиры-мужчины один за другим повыскакивали из дилижанса и вцепились в веревки, укрепленные по его стенкам, однако усилий восьми человек было недостаточно, и экипаж, проломив решетчатые резные перила, свалился в Рону под страшный женский крик, доносившийся изнутри, и под вопль спохватившегося кучера:
— А как же дама?!
Дамой, не успевшей выскочить и совершившей смертельный полет с Бокерского моста, оказалась, как можно догадаться, тетушка Марго…
Однако тетушка была еще жива, когда ее вытащили из реки: с переломанными ребрами, вся в ссадинах, она находилась при смерти. Из обломков дилижанса соорудили носилки и доставили бренное тело домой, в объятия насмерть перепуганного племянника. Никогда, даже, кажется, на мосту через Березину, не было у Оливье столь испуганного лица. Ведь там у него оставалась надежда выжить, вернуться домой, дождаться наследства… Мост через Рону почти лишил его такой надежды, ведь тетушка Марго явно собиралась умереть, не оставив завещания!
Бокер затаил дыхание. Дамы с дочерьми на выданье всей душою молились, чтобы нотариус господин Блан успел прийти в дом де ла Фонтейнов прежде, чем тетушка Марго отдаст Богу душу, множество было и таких горожан, которые охотно протянули бы поперек улицы веревочку, чтобы господин Блан споткнулся о нее и сломал себе ногу. Впрочем, бокерский нотариус был человек осторожный и всегда смотрел себе под ноги, а оттого отличался чрезвычайной медлительностью, и то расстояние, которое нормальный человек прошел бы за полчаса, нотариус Блан преодолевал больше часу.
Он был преисполнен уверенности, что завещание удастся составить, даже если мадам де ла Фонтейн лишилась дара речи. Ведь закон разрешал в таком случае выражать свою волю жестами. У нее сломаны руки, но ведь шея-то не сломана, рассуждал нотариус, значит, кивать в знак согласия сможет, это разрешено — только обязательно в присутствии двух нотариусов. Молодому де ла Фонтейну очень повезло: в Бокере по делам как раз оказался парижский нотариус де Мон, человек, весьма известный в своих кругах как заслугами перед законом, так и богатством (он занимался юриспруденцией не для заработка, а из любви к искусству), а также благородством происхождения, связанного, между прочим, с Бокером. Один из прежних властителей Прованса, Раймонд V, в 1172 году созвал в Бокер множество вельмож, и каждый прибывший сюда рыцарь старался блеснуть роскошью. Так, Вильгельм Громаркель приказал приготовить на огне восковых факелов все блюда для своего личного стола и для угощения трехсот рыцарей.
Раймонд де Во приказал сжечь перед собравшимися рыцарями тридцать самых красивых лошадей из числа привезенных. А Рембо де Мон велел провести при помощи двенадцати пар быков длинные борозды во дворах и в окрестностях замка и в этих бороздах «посеять» тридцать тысяч су. Тогда су равнялся теперешнему франку, и среди жителей Бокера не было человека, который вот уже почти семьсот лет не ждал бы каждую весну, что замечательные семена наконец-то взойдут и заколосятся.
Как легко догадаться, Рембо де Мон был предком Ксавьера де Мона, отчего бокерцы, лелея многовековые надежды, относились к потомку с тем же пиететом, что и к предку. Поэтому нотариус Блан счел для себя честью, когда господин де Мон согласился наведаться с ним в дом де ла Фонтейнов.
Разумеется, они отправились в путь не пешком: де Мон счел бы ниже своего достоинства пешком ходить по городу, который считал чуть ли не своим вассальным владением. Два квартала до дома клиентов следовало непременно преодолеть в двухместной позолоченной карете с огромными стеклами спереди и по сторонам, в карете о шести лошадях с вензелями на дверцах и двумя форейторами верхом. Беда была лишь в том, что карета стояла незаложенная, а потому прошел еще час, прежде чем она тронулась в путь; причем в то время, как передняя лошадь вступила на фонтейновский двор, задние колеса кареты как раз выезжали с гостиничного двора: кварталы в Бокере были коротенькие.
Но рано или поздно все заканчивается, так что настало наконец мгновение, когда нотариус Блан ввел высокочтимого коллегу в тот дом, где спешно требовалось составление завещания.