– Нет, за кожи прежде рассчитались, – проговорил Матов, – а теперь кобылку на деньги купил. Пожалуйте. Фимья, дай бараночка закусить.
– Хозяину начинать.
Матов налил стаканчик водки, перекрестился, дунул в стакан (чтобы отогнать беса, который сидит в водке), проговорил: «будьте здоровы», отпил глоток и, наполнив стакан вровень с краем, подал мне с поклоном.
– Ну, будьте здоровы.
Костик стал мне рассказывать про свои неудачи на охоте за лисицами в нынешнем году и в особенности жаловался на то, что ему не удалось нынче взять ни одной из отравленных лисиц. А все от того, что «стрихнины» у него нет.
Не правда ли, прелестно? Просто, главное. Практично.
У Матова украли кожи. Он прежде всего раскидывает умом, кто бы мог украсть. Как содержатель кабака и постоялого двора, скупающий по деревням все, что ему подходит, – и семя, и кожи, и пеньку, и очески, – он знает на двадцать верст в округе каждого мужика до тонкости, знает всех воров. Сообразив все обстоятельства дела и заподозрив Костика, он, не говоря никому ни слова, следит за ним и узнает, что Костик пропал из дому. Подозрение превращается в уверенность. «Это он», – говорит Матов и скачет по кабакам разузнать, где проданы кожи и где пьянствует Костик. Попадает случайно на меня, – ехал мимо, случайно увидал, отчего же не спросить, – находит важных свидетелей, которые видели у Костика деньги (а всем известно, что у Костика денег быть не может), которые видели Костика с ношей. Заручившись свидетелями, обещав им, что дела далее волости не поведет, свидетелей по судам таскать не будет, и получив, таким образом, уверенность, что Костику не отвертеться, Матов жалуется в волость. Вызывают в волость Матова, Костика, свидетелей – в волость свидетелям сходить недалеко и от работы их не отрывали, потому что суд был вечером. Свидетели уличают Костика, и тот, видя, что нельзя отвертеться, сознается. Дело кончается примирением, и все довольны. Матов получил обратно кожи, которые Костик не успел продать, наверно вдвое получил за проданные кожи, да еще, пожалуй, стянул что-нибудь с содержателя постоялого двора, который купил у Костика краденые кожи. Свидетелям Костик или заплатил, или поставил водки, а главное, их не таскали по судам, сходить же в волость, да и то вечером или в праздник (волостной ведь тоже мужик, и знает, что в будни днем работать нужно), свидетелям нипочем. Костик доволен, потому что раз воровство открыто, ему выгоднее заплатить за украденное, чем сидеть в остроге. Мы довольны, потому что если бы Костик посидел в остроге, то из мелкого воришки сделался бы крупным вором.
Совсем другое вышло бы, если бы Матов вместо того, чтобы самому разыскивать вора, принес жалобу в полицию, как делают большей частью помещики и в особенности помещицы. Приехал бы становой, составил бы акт, сделал дознание, тем бы, по всей вероятности, дело и кончилось. Какие же у станового с несколькими сотскими средства открывать подобные воровства? Да если бы у станового было не 24, а 100 часов в сутки, и он бы обладал способностью вовсе не спать, то и тогда ему не было бы возможности раскрывать бесчисленное множество подобных мелких краж. Становому впору только повинности с помещиков собрать: пишет-пишет, с сотскими наказывает, сам приезжает…
Положим, помещики вызывают станового, обыкновенно ничего не разузнав о краже, и не представляют никаких данных, даже и подозрения основательного высказать не могут; но Матов, казалось бы, разузнав все предварительно и имея свидетелей, мог бы принести жалобу мировому и вообще куда следует. Как бы не так. Матов, как человек практический и сам судов боящийся, очень хорошо знает, что если бы свидетели только знали, что Матов будет судиться с Костиком и таскать их, свидетелей, по судам, так они бы притаились и ничего бы не сказали. В самом деле, представьте себе, что если бы, вследствие жалобы Матова, свидетелей, то есть старосту, гуменщика и работников потребовали куда-нибудь за 30 верст к становому, мировому или на съезд – благодарили ли бы они Матова? Вы представьте себе положение хозяина: старосту, у которого на руках все хозяйство, гуменщика, без которого не может идти молотьба, и рабочих потребуют свидетелями! Все работы должны остановиться, все хозяйство должно остаться без присмотра, да в это время, пока они будут свидетельствовать, не только обмолотить, но просто увезти хлеб с гумна могут. Да и кто станет держать такого старосту или скотника, который не знает мудрого правила: «нашел – молчи, потерял – молчи, увидал – молчи, услыхал – молчи», который не умеет молчать, болтает лишнее, вмешивается в чужие дела, которого будут таскать свидетелем к мировому, на мировой съезд или в окружной суд. Вы поймите только, что значит для хозяина, если у него хотя на один день возьмут старосту или скотника. Вы поймите только, что значит, если мужика оторвут от работы в такое время, когда за день нельзя взять и пять рублей: поезжай свидетелем и оставь ниву незасеянную вовремя. Да если даже и не рабочее время, – очень приятно отправляться в качестве свидетеля за 25 верст, по 25-градусному морозу, или, идя в город на мировой съезд свидетелем, побираться христовым именем. Прибавьте к этому, что мужик боится суда и все думает, как бы его, свидетеля, храни бог, не засадили в острог или не отпороли. Матов ни за что не открыл бы воровства, если бы свидетели не знали Матова за человека практического, который по судам таскаться не станет. Да и какая польза была бы Матову судиться с Костиком? Посадили бы Костика в острог, – а Матову что? Кожи так бы и пропали. Костик на суде во всем заперся бы и кожи, разумеется, не отдал бы, и кому их продал – не сказал бы. Матов остался бы ни при чем, в глазах же крестьян сильно бы потерял, что неблагоприятно отозвалось бы на его торговых делах. Не лучше ли кончить все полюбовно, по-божески?
У нас, к счастью, много дел кончается таким образом. Позвольте рассказать еще другой случай. Содержатель соседнего кабака должен был куда-то уехать вместе с женой. Уезжая, он запер каморку, где стояла бочка водки, и поручил смотреть за кабаком своему работнику, которому оставил четверть водки для продажи. Вечером в кабак зашли мужики, однодеревенцы работника, взяли водки, выпили и угостили работника. Закутили. Пили, пили; водки, оставленной на продажу, наконец, не хватило, а выпить хочется. Ночью работник с двумя товарищами – пьяные, разумеется, – решились украсть водки из бочонка, запертого в каморке. Выломали топором две доски в перегородке, достали из каморки водки и баранок, заделали взлом – и ну кутить. Приезжает через несколько дней содержатель кабака и открывает воровство. Воровство со взломом, совершенное лицом, которому поручено хранение имущества, ночью, при содействии других лиц, – ведь это окружным судом и острогом пахнет. Дело, однако, окончилось благополучно: помирились на том, что работник и его товарищи обязались уплатить содержателю кабака за украденную водку вдвое.
И я, и сам содержатель кабака, и соседи-мужики – все знают, что работник, совершивший воровство со взломом, человек превосходный, каких редко, пречестнейший и добрейший человек, но любит выпить, а выпивши, хочет еще выпить, и, чтобы достать водки, готов на воровство водки, но не чего-нибудь другого. Дело кончилось миром, и работник до сих пор живет
«Случаи», нарушающие нашу хозяйственную тишину и заставляющие нас думать и говорить о другом, весьма редки, хотя от скуки мы рады всякому случаю. Я говорил выше, что мужики ходят обыкновенно с просьбой о работе, хлебе и дровах, но есть еще предмет, о котором тоже часто приходят просить, – это лекарства. Чуть кто-нибудь заболел на деревне, идут ко мне за лекарством. Хотя я не лечу и толку в лечении не понимаю, но все-таки обращаются ко мне с просьбой дать лекарства. Ты, говорят, человек грамотный, ученый, все больше нашего понимаешь – дай что-нибудь.
И я даю: касторовое масло, английскую соль, березовку, перцовку, чай, – что случится. Помогает.
Прошедшим летом распространился слух, что у нас будет холера. Пришел от начальства приказ, чтобы в каждой деревне выбрали избу, вымыли ее, вычистили и содержали в порядке для того, чтобы помещать в нее холерных больных, – всем этим мы обязаны, кажется, деятельности нашего земства. Мужики собрались на сходку, выбрали избу, выгнали баб ее вычистить и вымыть, но холеры, к счастию, не было, и изба простояла целое лето пустая. Заболевали поносом, гнетухой, – лето было сухое, без дождинки, работа шла сильная, харчи плохие, – многие переболели животами, но никто не умер. Приходили ко мне: тому дам стакан пуншу, тому касторового масла, тому истертого в порошок и смешанного, с мелким сахаром чаю – помогало.
Насчет леченья, в случае болезни, в деревне очень плохо не только крестьянину, но и небогатому помещику. Доктор есть в городе, за 30 верст. Заболели вы, – извольте посылать в город. Нужно послать а город на тройке или, по крайней мере, на паре, в приличном экипаже, с кучером. Привезли доктора; за визит ему нужно дать 15 рублей и уже мало – 10 рублей. Нужно отвезти доктора в город и привезти лекарство. Сосчитайте все – сколько это составит, а главное, нужно иметь экипаж, лошадей, кучера. Но ведь в случае серьезной болезни одного визита мало. Очевидно, что доктор теперь доступен только богатым помещикам, которые живут по-старопомещичьи, имеют экипажи, кучеров и пр., то есть, для лиц, у которых еще осталось старое заведение, для лиц, у которых сохранились деньги или выкупные свидетельства, у которых еще есть леса, осталось много отрезков, на счет которых они ведут хозяйство, или для лиц, которые, живя в деревне, занимают какие-нибудь должности с жалованием. Небогатые помещики, например, такие, которые имели 300 заложенных душ крестьян, арендаторы мелких имений, приказчики, управляющие отдельными хуторами, попы, содержатели постоялых дворов и тому подобные зажиточные, сравнительно с крестьянами, люди не могут посылать в город за доктором; эти большею частью пользуются хорошими, то есть имеющими в околотке известность, фельдшерами, преимущественно из дворовых, фельдшерами, которые заведовали аптеками и больницами, имевшимися у богатых помещиков во время крепостного права. Однако и такие фельдшера для массы наших бедных крестьян тоже недоступны, потому что и фельдшеру нужно дать за визит три рубля с его лекарством, а то и пять рублей. К таким фельдшерам прибегают только очень зажиточные крестьяне. Затем следуют фельдшера второго разряда, лечащие самоучкой, самыми простыми средствами, – деды, бабы и все, кто маракует хотя немного. Остаются еще случайные доктора: какой-нибудь лекарь или медицинский студент, приехавший на побывку к родным, и т. п. Заболеет мужик – ходит, перемогается, пока есть сила. Свалился – лежит. Есть средства: сыскивает фельдшера или деда, а нет – просто лежит или к кому-нибудь из помещиков, у которых есть лекарство, пошлет попросить чего-нибудь. Иные вылеживаются, выздоравливают. Другие умирают. Лежит, лежит до тех пор, пока не умрет.
Самое худое, что, поправившись, отлежавшись, опять заболевают, и во второй раз редко уже встают, потому что, не успев хорошенько поправиться, начинают работать, простуживаются (замечу, между прочим, что у крестьян отхожих мест нет и самый трудный больной для отправления нужды выходит, выползает или его выносят на двор, какова бы ни была погода) и, главное, не получают хорошей пищи, да что говорить хорошей, не получают мало-мальски сносной пищи.
У меня есть работница Хима из соседней деревни. У нее во дворе – а двор-то бедный-пребедный, с покрова уже хлеба не было – осталась за хозяйку дочка, молоденькая, красивая девушка Аксюта, муж-хозяин и трое детей, которые всю нынешнюю зиму ходили в кусочки. Осенью, на одной свадьбе, Аксюта сильно простудилась. Сделался кашель, Аксюта стала харкать кровью и слегла. За попом посылали. Аксюте все хуже, да хуже. Ездили к какому-то бывшему дворовому человеку, который, говорят, помогает. Тот дал питье, – кислое-прекислое, говорила мне Хима, – помогло. Аксюта стала поправляться и, может, выздоровела бы, если бы ей дать питательную пищу, удобное помещение и поберечь от простуды, а то приходит раз ко мне Хима.
– Что тебе, Хима?
– Да, насчет дочки пришла.
– Что же дочка?
– Поправляться стала. Ходит. Только пушного хлеба есть не может. Пожует, пожует, да и выплюнет – проглотить не может. Прислала мальчишку, пусть, говорит, матка барина попросит, не даст ли картошки.
Пушной хлеб приготовляется из неотвеянной ржи, то есть смесь ржи с мякиной мелется прямо в муку, из которой обыкновенным образом приготовляется хлеб. Хлеб этот представляет тестяную массу, пронизанную тонкими иголками мякины; вкусом он ничего, – как обыкновенный хлеб, питательность его, конечно, меньше, но самое важное неудобство – это, что его трудно глотать, а непривычный человек и вовсе не проглотит, если же и проглотит, то потом все будет перхать и чувствовать какое-то неудобное ощущение во рту. И таким-то хлебом, или еще хуже, сухими, собранными месяц тому назад, пушными кусочками должен питаться выздоравливающий больной. Как же тут поправиться?
Вскоре Аксюте, которая стало было поправляться, опять стало хуже. Не оправившись от болезни, она стала носить воду, мять пеньку, убирать скот. Простудилась и опять слегла. В деревне все решили, что Аксюта умрет. Мать, которая очень любила и баловала Аксюту, относилась к этому совершенно хладнокровно, то есть с тем, если можно так выразиться, бесчувствием, с которым один голодный относится к другому. «А и умрет, так что ж – все равно, по осени замуж нужно выдавать, из дому вон, умрет, так расходу будет меньше» (похоронить стоит дешевле, чем выдать замуж).
Аксюта пролежала всю зиму и умерла в марте. Бедному во всем несчастье: уж умерла бы осенью, а то целую зиму расход, а к весне, когда девка могла бы работать, умерла. Крестьяне и замуж-то девок отдают по осени, главным образом потому, что
Очень часто хорошая пища, теплое помещение, избавление от работ были бы самым лучшим средством для излечения; но все-таки, я думаю, что те молодые доктора, от которых мне случалось слышать, что им нечего делать в деревнях, потому что лекарства не могут помогать, если у больного нет хлеба и пр., не совсем правы. Часто, очень часто, вовремя поданная помощь могла бы принести огромную пользу. Но необходимо, чтобы доктор жил близко (нужно, чтобы в каждой волости был доктор или, если хотите, фельдшер, но фельдшер образованный, гуманный, – не нужно много медицинских познаний, но главное, чтобы был человек образованный с независимыми мнениями), сам давал лекарства, ездил к больным в том экипаже, который пришлют, то есть в простой телеге, чтобы он брал небольшую плату за визит вместе с лекарством, не требовал денег тотчас, а ожидал уплаты до осени, как, например, делают хорошие попы, в крайних случаях лечил даром, не отказывался от уплаты за леченье деревенскими продуктами, приносимыми по силе возможности (даром лечить он должен только в редких случаях, а то никакого толку не выйдет, потому что в большинстве случаев мужик не поймет, чтобы можно было давать лекарства даром), чтобы он не был казенный доктор и не ездил вскрывать трупы и вообще не участвовал при следствиях (для этого есть уездные доктора); хорошо было бы, если б доктор имел свое хозяйство, так чтобы мужик мог отработать за леченье. Понятно, что все-таки доктору волость должна была бы давать жалованье и средства для покупки лекарств и содержание больницы. Я уверен, что, хорошо взявшись за это, можно было бы устроить дело, но для этого необходимо, чтобы все лица, живущие в одной волости, – помещики, попы, мещане, арендаторы, крестьяне, – словом, все живущие на известном пространстве земли, составляли одно целое, были связаны общим интересом, лечились бы одним и тем же доктором, судились одним судьей, имели общую кассу для своих местных потребностей, выставляли в земство общего представителя (или представителей) волости и пр., и пр. Пока этого нет – и медицинской помощи в деревнях не будет, потому что земство, в теперешнем его виде, ничего настоящего по этой части не сделает – я в этом уверен. Я не могу себе представить, чтобы живущий в городе председатель управы или член (я рассуждаю вообще, не имею в виду земских лиц уезда, в котором живу, и прошу не принимать этих рассуждений на чей-либо личный счет), у которого есть под рукой доктор и аптека, мог живо принимать к сердцу положение, не говорю мужика, умирающего на печке, но хотя бы меня, лежащего без помощи, потому что я, не имея приличного экипажа (я, например, кроме телеги и беговых дрожек, другого экипажа не имею), лошадей и кучера для посылки за доктором, не имея средств платить 15 рублей за визит, да, кроме того, и физически не будучи в состоянии, за разливом рек, добыть доктора, живущего за 30 верст, вынужден, заболев, лежать и ждать, авось пройдет, или обратиться к фельдшеру, живущему в соседстве, или к моей «старухе». Я не могу себе представить, чтобы живущий в городе земский деятель мог живо принимать к сердцу положение мужика, которому нечего есть, и принимать меры к обеспечению продовольствием, да и
Ежемесячно ко мне приезжают попы. «Попы» не значит поп во множественном числе. Словом «попы» обозначают всех принадлежащих к духовному званию, всех, кто носит длинные волосы, особенного покроя поповское платье; тут и поп, и дьякон, и дьячок, и пономарь, настоящие и заштатные, и все состоящие при селе. На святой или на рождество, где есть обычай, за попом по приходу ходит многое множество такого поповского народу. Слово «попы» имеет такое же значение, как и слово «воронье». Ворон, грач, ворона, галка, сорока, все это пернатое царство – «воронье». Я люблю, когда приезжают попы. Попы бывают у меня ежемесячно для совершения водосвятия на скотном дворе. Обычай уже такой есть исстари (издревле, как говорит дьякон), чтобы каждый месяц совершать на скотном дворе водосвятие. Каждое первое число, или около того, приезжают попы – священник, дьякон, два или три дьячка, – совершают на скотном дворе водосвятие – на дворе, в хлеву или в избе – и обходят с пением тропаря «Спаси, господи, люди твоя» весь двор, причем священник заходит в каждый хлев и кропит святою водой. Если я дома, то обыкновенно присутствую при службе и затем приглашаю попов к себе закусить и выпить чаю. Закусываем, пьем чай, беседуем. Я люблю беседовать с попами и нахожу для себя эти беседы полезными и поучительными. Во-первых, никто так хорошо не знает быт простого народа во всех его тонкостях, как попы; кто хочет узнать настоящим образом быт народа, его положение, обычаи, нравы, понятия, худые и хорошие стороны, кто хочет узнать, что представляет это, никому неизвестное, неразгаданное существо, которое называется мужиком, тот, не ограничиваясь собственным наблюдением, должен именно между попами искать необходимых для него сведений; для данной же местности попы в этом отношении неоценимы, потому что в своем приходе знают до тонкости положение каждого крестьянина. Во-вторых, после крестьян никто так хорошо не знает местного практического хозяйства, как попы. Попы – наши лучшие практические хозяева, – они даже выше крестьян стоят в этом отношении, и от них-то именно можно научиться практике хозяйства в данной местности. Хозяйство для попов составляет главную статью дохода. И чем же будет жить причетник, даже дьякон, на что он будет воспитывать детей, которых у него всегда множество, если он не будет хороший сельский хозяин. Конечно,
Попов пирог с начинкою,
Попова каша с маслицом,
Поповы щи с снетком…
Но это только у попа-батьки, а не у причетника, который перебивается со дня на день.
Не знаю, как в других местах, но у нас церквей множество, приходы маленькие, крестьяне бедны, поповские доходы ничтожны. Как невелики, по крайней мере у нас, поповские доходы, видно из того, какую низкую плату получают попы за службу. За совершение ежемесячно водосвятия на скотном дворе я плачу в год три рубля, следовательно, за каждый приезд попам приходится 25 копеек. Эти 25 копеек делятся на 9 частей, следовательно, на каждую часть приходится по 23/4 копейки (1/4 копейки останется ежемесячно). Священник получает четыре части, значит 11 копеек; дьякон две части, значит 51/2 копеек, три дьячка по одной части, следовательно, по 23/4 копейки каждый. Таким образом, дьячок, приезжающий из села за семь верст, получает за это всего 23/4 копейки. Положим, что попы объедут за раз, в один день, три помещичьих дома и совершат три водосвятия, при этом им придется сделать 25 верст, то и при таких благоприятных условиях дьячок заработает 81/4 копеек, дьякон 161/2 копеек и сам священник – 33 копейки. Я привел эти цифры, чтобы показать, как незначительны доходы попов в нашей местности. От крестьян попы, разумеется, получают более. У крестьян службы не совершаются ежемесячно, но два или три раза в год попы обходят все дворы. На святой, например, попы обходят все дворы своего прихода и в каждом дворе совершают одну, две, четыре службы, смотря по состоянию крестьянина – на рубль, на семь гривен, на полтинник, на двадцать копеек – это уж у самых бедняков, например, у бобылок, бобылей. Расчет делается или тотчас, или по осени, если крестьянину нечем уплатить за службу на святой. Относятся здешние попы, в этом отношении, гуманно и у нас, по крайней мере, не прижимают. Разумеется, кроме денег получают еще яйца и всю неделю, странствуя из деревни в деревню, кормятся. Так как службы совершаются быстро, и в утро попы легко обойдут семь дворов (у нас это уже порядочная деревня), то на святой ежедневный заработок порядочный, но все-таки доход в сумме ничтожный. Понятно, что при таких скудных доходах попы существуют главным образом своим хозяйством, и потому, если дьячок, например, плохой хозяин, то ему пропадать надо. Я заметил, что причетники, в особенности пожилые, всегда самые лучшие хозяева – подбор совершается, как и во всем.
Езжу иногда к помещикам, или, лучше сказать, к помещицам, потому что теперь в поместьях остались по преимуществу барыни, которые и ведут хозяйство. Сначала я толковал с помещиками все больше о хозяйстве, которое для нас дело самое интересное, потому что какое же нам дело до политики, не все ли нам равно, здоров принц Вельский или нет, какое нам дело до того, кто лучше поет, Лукка или Шнейдер, какое нам дело, чьего изобретения гороховая колбаса питательнее, и т. п.: но скоро я убедился, что говорить с помещиками о хозяйстве совершенно бесполезно, потому что они большею частью очень мало в этом деле смыслят. Не говорю уже о теоретических познаниях, – до сих пор я еще не встретил здесь ни одного хозяина, который бы знал, откуда растение берет азот или фосфор, который бы обладал хотя самыми элементарными познаниями в естественных науках и сознательно понимал, что у него совершается в хозяйстве, – но и практических знаний, вот что удивительно, нет. Ничего нет, понимаете. Мужик хоть практику понимает и здравый смысл в деле хозяйства имеет. Есть некоторые, которые занимаются хозяйством или, лучше сказать, разоряются
На станцию железной дороги езжу. Там, в 100 саженях от вокзала, есть постоялик, вечно наполненный народом – покупателями и продавцами дров, приказчиками, приемщиками дров, дровокладами, возчиками. Этот постоялик – наш Дюссо, с тою только разницей, что, вместо того чтобы слышать, как у Дюссо, comme eile se gratte les hanches et les jambes – здесь вечно слышим: по пяти взял за швырок; без 20-ти семь продали на месте; он мне 70 за десятину; извольте, говорю.
Вся наша торговля сосредоточивается на дровах. Теперь только и разговору о продажах леса. Вся станция завалена дровами, все вагоны наполнены дровами, по всем дорогам к станции идут дрова, во всех лесах на двадцать верст от станции идет пилка дров. Лес, который до сих пор не имел у нас никакой цены, пошел в ход. Владельцы лесов, помещики, поправили свои дела. Дрова дадут возможность продержаться еще десяток лет даже тем, которые ведут свое хозяйство по агрономии; те же, которые поблагоразумнее, продав леса, купят билетики и будут жить процентами, убедившись, что не господское совсем дело заниматься хозяйством. Несмотря на капиталы, приплывшие к нам по железной дороге, хозяйство нисколько не улучшается, потому что одного капитала для того, чтобы хозяйничать, недостаточно.
Вот так-то. Сижу я все у себя в деревне, никуда далее 15 верст не езжу, и даже в своем городе уездном был всего только один раз. Понятно, что я ни о чем другом, кроме хозяйства, писать не могу.
Я сказал, что постоянно сижу в своей деревне и далее 15 верст никуда не езжу… Не хочу грешить, – раз был в соседнем уезде на съезде земских избирателей для выбора гласных от землевладельцев. Поехал я на этот съезд потому, что хотел повидаться с моими родственниками и знакомыми, – я сам родом из того уезда, – которые должны были собраться на съезд. На съезде ничего интересного не было. Выбирали гласных. Прочитают имя, отчество и фамилию, закричат: «просим, просим», и начинают класть шары; кому много накидают, кому мало. Впрочем, если бы на съезде и было что интересное, то я не мог бы заметить, потому что, сами посудите: меня звал приехать на съезд один богатый родственник, который и прислал за мною лошадей в приличном экипаже с кучером. К вечеру я приехал к родственнику. Поужинали, рейнвейну, бургундского выпили; еще есть и у нас помещики, у которых можно найти и эль, и рейнвейн, и бутылочку-другую шипучего. На другой день встали на заре и отправились. Отъехав верст 12 – холодно, потому что дело было в сентябре – выпили и закусили. На постоялом дворе, где нас ожидала подстава, пока перепрягали, выпили и закусили. Не доезжая верст восемь до города, нагнали старого знакомого, мирового посредника, сейчас ковер на землю – выпили и закусили. В город мы приехали к обеду и остановились в гостинице. Разумеется, выпили и закусили перед обедом (непрошенная). К обеду, за table d’hote (каковы мы – настоящая Европа!), собралось много народу, все богатые помещики (и как одеты! какие бархатные визитки!). За обедом, разумеется, выпили. После обеда пунш, за которым просидели вечер. Поужинали – выпили. На другой день было собрание. Выбор гласных происходил в довольно большой зале, в верхнем этаже гостиницы, в той зале, где бывает table d\'hote. Через комнату от залы собрания буфет, где можно выпить и закусить; что значит образование! Тут же, подле, и буфет устроен, потому что безопасно, никто не напьется! А посмотрите у мужиков: здесь волостное правление, а кабак должен быть отставлен на 40 сажен, потому, говорят, нельзя иначе, – мужик сейчас напьется, если кабак будет рядом с волостью, а тут, все-таки же, сорок сажен нужно пройти. Выборы продолжались далеко за полночь. Обедать было некогда и негде, все закусывали. На другой день были выборы кандидатов в гласные. После выбора кандидатов обедали настоящим образом и пили хорошо. На третий день ничего не было по части общественных дел, но вечером в той же зале был бал. Танцевали. Ужинали. Пили. Я боюсь, однако, чтобы мое выражение «выпили» не было принято дурно. Оговорюсь: пил, собственно, я, да еще два-три человека, а другие были заняты
На четвертый день был съезд мировых судей. Боже мой, что это за великолепие и какая разница от присутственных мест! Большая, светлая, великолепная зала, превосходная мебель для публики; место, где восседает суд, отделано великолепно, судьи все в блестящих мундирах, украшены орденами и разными знаками – все бывшие деятели, в ополченьи, при освобождении крестьян, в Западном крае. Отлично. Разбиралось дело какого-то мужика, который украл лошадь. Мужичонка небольшой, в лаптях, в худом зипунишке, представлял такой контраст с великолепием суда, – это и хорошо: великолепие поселяет в массах уважение к предмету; за границей университет и вообще учебные заведения большею частью суть самые великолепные здания в городах.
Но то-то, я думаю, мужику страшно было. Беда ведь это, крый господи, под суд попасть. Стоит мужик – его с одной стороны, его с другой, и все это так вежливо «вы» (а это еще страшнее). Прокурор стал мнение подавать – этот посердитее говорит. Ушли, потом опять пришли: в тюрьму, говорят; однако сроку сбавили. Другого подавай. Отлично.
Удивительно это хорошая вещь, новое судопроизводство. Главное дело хорошо, что скоро. Год, два человек сидит, пока идет следствие и составляется обвинительный акт, а потом вдруг суд, и в один день все кончено. Обвинили: пошел опять в тюрьму – теперь уже это будет наказание, а что прежде отсидел, то не было наказание, а только мера для пресечения обвиняемому способов уклоняться от суда и следствия. Оправдали – ты свободен, живи где хочешь, разумеется, если начальство позволит. Отлично.
Письмо третье
Сентябрь. Бабье лето наступило. Лес расцветился пестрыми красками, лист на деревьях сделался жесток и шумит по-осеннему, но еще не тронулся – морозов не было. Небо серо, моросит осенний мелкий дождичек, солнышко если и выглянет, то сквозь туман, и светит, и греет плохо. Мокро; но это славу богу, потому что «коли бабье лето ненастно – осень сухая». Со дня на день ждем морозов; мы в деревне всегда чего-нибудь ждем: весною ждем первого теплого дождика, осенью – первого мороза, первого снега; хоть мороз нам вовсе не нужен, но нельзя же осенью без мороза, как-то неспокойно, что нет мороза; все думается, не было бы от этого худа. Чересчур что-то хорошо нынче: весна стала с первых чисел апреля, осень еще не началась в сентябре, пять месяцев не было морозов. К добру ли это? – ворчит «старуха», – нет-нет морозов, а потом как хватит! Все божья воля, – прибавляет она, спохватившись, что не следует роптать… все божья воля: бог не без милости, – он милосердный, лучше нас знает, что к чему.
Но вот и бабье лето кончилось. Прошли «Федоры – замочи хвосты». Уже и по календарю наступила осень, а морозов настоящих все нет как нет, – скучно даже. Наконец на воздвижение ударил настоящий мороз; ночью сильно прихватило. Проснулся поутру – светло, ясно, весело. Смотрю в окно – все бело, подсолнечники уныло опустили головы, лист на настурциях, бобах, ипомеях почернел – только горошки и лупины еще стоят. После мороза лес пошел быстро оголяться: тронулась липа, осина; еще мороз – пошла и береза. Лист так и летит; с каждым днем в рощах все делается светлее и светлее; опавший лист шумит под ногами; летние птицы отлетели, зимние сбились в стаи, заяц начал белеть; около дома появились первые зимние гостьи – синички.
Удивительный нынче год! В конце сентября опять вернулось лето. Вот уже несколько недель стоит великолепная погода: небо ясно – ни облачка, солнце печет как в покос, только по вечерам чувствуется, что дело идет не на лето, а на зиму. Перед казанской прихватило было, но потом опять отпустило, и скот еще после родительской ходит в поле.
Как попривыкнешь, хорошо в деревне и осенью – вольно, главное.
С полей давно уже убрались. Лошадям приволье – бродят неопутанные, где хотят. Народ весел – хлеб родился хорошо; тяжелые полевые работы окончены. Конечно, мужик и теперь не без работы; но день мал, а ночь длинна – не так утомляется на работе днем и есть когда отдохнуть ночью; хлеб чистый, вольный. С огородов и овинов несутся звуки веселых осенних свадебных песен; бабы уже решили, кто на ком должен жениться, и в песнях, по своему усмотрению, сочетают имена парней и девок, которым пора жениться нынешней осенью.
В комнатах сейчас видно, что осень, – господствует тот особенный запах, который вы ощущаете осенью, входя на постоялый двор или в чистую избу зажиточного мужика, попа, мещанина, – запах лука, гороха, укропа и т. п. В одном углу навален лук, в другом, на рядинах, дозревают бобы, семена настурций. В столовой весь пол завален кукурузой, подсолнечниками – все это у нас нынче выспело. На окнах, на столах, на полках разложены цветочные и огородные семена, образчики сена, льна, хлебов. Стены увешаны пучками укропа, тмина, петрушки.
Идет уборка огородного. Авдотья совсем про меня забыла; она до такой степени занята «огородным» и льном, – на обязанности Авдотьи лежит брать «спытки» льну со стлища и определять «ложился ли лен», – что готова оставить меня без обеда. Забежит поутру.
– Я вам, А.Н., сегодня щи с бараниной сделаю.
– А еще что?
– Баранины зажарю.
– Да ты бы, Авдотья, хоть утку с рыжиками сделала, а то все баранина да баранина.
– Как прикажете, – начинает сердиться Авдотья, – вы всегда не вовремя загадаете: сегодня бабы пришли капусту рубить, а тут утку… Воля ваша, как прикажете, только насчет огородного не спрашивайте. Извольте, утку сделаю, а уж капусту, значит, оставим. Понапрасну только пироги пекли.
– Ну, хорошо, хорошо, жарь баранину, да только не забудь чесночком нашпиговать.
– Не забуду, – весело отвечает Авдотья и торопливо убегает в застольную, откуда через минуту слышится ее звонкий голос: – Вы, бабочки, идите капусту возить, а я сейчас, только спыток сомну.
Через каких-нибудь полчаса Авдотья уже прибегает ко мне с двумя горстями льну.
– Какой это лен?
– Трощенков. Вчера спыток взяла; по-моему, лежился; особенно, который побуйнейший. Мелкий-то еще не совсем, а буйный хорошо лежился – сами извольте посмотреть.
– Что ж, подымать будем.
– Воля ваша, а по-моему, пора подымать – еще в кладке что-нибудь дойдет – послабеет.
Авдотья бежит на огород, откуда опять слышится ее голос:
– Вы, бабочки, как свезете капусту, позавтракайте, да и начинайте рубить, а я сейчас, только барину кушанье сготовлю.
Авдотья готовит кушанье, но мысли ее далеко – в избе, где рубят капусту. Как только кушанье готово, она чуть не в одиннадцать часов утра подает обедать, и не дождавшись, пока я кончу обед, предоставив все убрать Савельичу, бежит в застольную угощать баб водкой и пирогами, потому что бабы пришли убирать огородное «из чести». До обеда было тихо, но, выпив водки и пообедав, бабы, работая, «кричат» песни. Долго после солнечного заката, до поздней ночи, из избы несется мерный стук сечек и слышатся звонкие песни.Зеленая рутушка, желтый цвет,
Что тебя, Сидорка, долго нет,
Давно тебя Анисья к себе ждет…—
поют бабы. Бабы решили, что Сидор, молодой парень из соседней деревни, служащий у меня в качестве кучера, огородника, мясника – он режет телят и баранов – и вообще по особым поручениям, непременно должен в нынешнем году жениться, потому что, за выходом замуж Сидоровой сестры, в его двор нужна работница. Бабы решили, что Сидор должен жениться на молодой девушке из той же деревни, Анисье, которой в нынешнем году тоже следует выходить замуж. Сидор, слушая песни, ничего, только ухмыляется, но одна из моих работниц, солдатка, которая находится с Сидором в интимных отношениях, не может скрыть своей досады. Бабы это замечают и с особенным наслаждением «точат» солдатку. Прокричав «рутушку», бабы заводят:
Переманочка уточка
Переманила селезня
На свое озеро плавати,
Но не я ж-то его манила,
Сам ко мне селезень прилетел,
На меня, утицу, глядючи,
На мои тихие наплывы,
На мои серые перушки,
На сизые крылышки.
Перепросочка Анисья
Перепросила Сидора
На свою улицу гуляти.
Нет, не я его просила,
Сам молодец ко мне пришел,
На меня, девицу, глядючи
и т. д.
Солдатка из себя выходит. Сказать бабам ничего нельзя, придраться не к чему, а бабы, понимая это, так и пробирают, так и пробирают: Анисья-то и молода, Анисья-то и хороша, Анисья-то Сидору под пару, толкуют бабы и опять заводят песню. В каких-нибудь две недели капустенских вечеров солдатка, женщина тихая и добрая, озлобилась до такой степени, что и не подходи к ней: взбесилась, как говорит Авдотья, похудела, почернела; со всеми ссорится, бранится, придирается к пустякам, а не на ком сорвать злобу, так мучит свою грудную дочку – плод преступной любви. Совсем одурела баба, да оно, впрочем, и понятно. Дошло до того, что солдатка пришла наконец ко мне просить расчета…
– Пожалуйте мне расчет, А.Н. Всем я вами довольна, а жить больше не могу. Обижают меня все.
– Кто ж тебя обижает?
– Все обижают, «старуха» обижает, – все не так, говорит, делаю; скотница обижает; все обижают.
– Изволь.
Солдатка в слезы – и плачет, и злится. Жалко мне ее стало: уж, должно быть, хорошо ее бабы пробрали, если она решилась уйти и расстаться с Сидором.
Призываю Авдотью.
– Что это, спрашиваю, с солдаткой?
– Бог ее знает. Взбесилась. И сердишься на нее, и жалко. Просто с ума сошла. Вчера дочку в хлеве бросила посреди коров. Пропадай она, говорит, – мне все равно. Еще чего не сделала бы.
– Да с чего это с ней стало?
– Совсем одурела, от дела отбилась, злится все.
– Это все ваши песни.
– Ну, конечно. Да ведь нельзя же, А.Н., рот другому зажать, а и Сидору не оставаться же холостым.
– Да какое же вам, бабам, до этого дело?
– А вот – хотят, поют; что же она бабам поделает? так вот ее и испугались! Она себе злись! – начинает сердиться Авдотья.
Кое-как успокоил солдатку, обещал дать через неделю расчет; потом дело уладилось, кончилась уборка капусты, бабы перестали к нам собираться, и солдатка успокоилась. Теперь весела, добра и расчета не спрашивает.
Во время уборки огорода Авдотья совсем меня вытеснила, точно не я и хозяин; дошло до того, что она уже и в дом переехала со своей капустой. Просыпаюсь раз поутру, слышу какой-то шум за стеной, таскают что-то, передвигают.
– Что это? – спрашиваю Авдотью.
– А капусту будем в кухне рубить.
– Какую капусту?
– Белую; будем шинковать и рубить белую капусту для вас. В застольной грязно, а для вас нужно почище сделать – я вот и надумалась в кухне рубить.
– А я-то куда денусь?
– В поле пойдете теперь, а вечером что же вам все одним сидеть. Весело будет: бабы песни играть будут, – я самых лучших игриц позвала: «Селезня» сыграем.
– А споете «Чтобы рожь была колосиста, чтобы моя жена стоючи жала, спины не ломала»? – смеюсь я.
– Сыграем и эту. – Авдотья на все согласна, лишь бы я не запретил шинковать капусту в доме: ей ужасно хочется, чтобы капуста у нас вышла хорошая, не хуже, чем у соседних помещиц.
Я, разумеется, разрешил рубить капусту в доме. Авдотья заняла все комнаты и готова была даже в мой кабинет поставить какую-нибудь кадку, но кабинет я отстоял. Вечером было весело. В чистых двух комнатах Авдотья засадила девочек лущить бобы и перебирать лук; в кухне, на Авдотьиной половине, шинковали и рубили капусту. Бабы и девочки пели песни и. наконец, покончивши с капустой, плясать пустились. Всем распоряжалась Авдотья, и даже ее муж, староста Иван, ни во что не вмешивался, потому что капуста – бабье дело. Все вышло очень хорошо: нарубили и нашинковали две огромные кадки, которые и поставили в кухне. На другой день я уехал в гости и возвратился через несколько дней. Вхожу в комнаты – вонь страшнейшая, продохнуть нельзя.
– Что это у тебя, Авдотья, так воняет в комнатах?
– Помилуй господи!
– Ведь войти в дом нельзя.
– Не знаю. Ничего такого нет, разве капустой пахнет, капуста закисает, бруда идет. А то ничего нет.
Действительно, это капуста закисала.
Все «огородное» бабы из двух соседних деревень убирали у меня «из чести»; только картофель убирали «за потравы».
Работа «из чести», толокой, производится даром, бесплатно; но, разумеется, должно быть угощение, и, конечно, прежде всего водка. Загадав рубить капусту, чистить бураки и пр., Авдотья приглашает, «просит» баб прийти на «помочи». Отказа никогда не бывает: из каждого двора приходит по одной, по две бабы, с раннего утра. Берут водки, пекут пироги, заготовляют обед получше, и если есть из чего, то непременно делают студень – это первое угощение. «Толочане» всегда работают превосходно, особенно бабы, – так, как никогда за поденную плату работать не станут. Каждый старается сделать как можно лучше, отличиться, так сказать. Работа сопровождается смехом, шутками, весельем, песнями. Работают как бы шутя, но, повторяю, превосходно, точно у себя дома. Это даже не называется работать, а «помогать». Баба из зажиточного двора, особенно теперь, осенью, за деньги работать на поденщину не пойдет, а «из чести», «на помощь», «в толоку», придет и будет работать отлично, вполне добросовестно, по-хозяйски, еще лучше, чем баба из бедного двора, потому что в зажиточном дворе, у хорошего хозяина, и бабы в порядке, умеют все сделать, да и силы больше имеют, потому что живут на хорошем харче. Нельзя даже сказать, чтобы именно водка привлекала, потому что приходят и такие бабы, которые водки не пьют; случается даже, что приходят без зову, узнав, что есть какая-нибудь работа. Конечно, все это происходит оттого, что мужик и теперь всегда в зависимости от соседнего помещика; мужику и дровец нужно, и лужок нужен, и «уруга» (выгон) нужна, и деньжонок перехватить иногда, может быть, придется, и посоветоваться, может быть, о чем-нибудь нужно будет, потому что все мы под богом ходим – вдруг, спаси господи, к суду какому-нибудь притянут – как же не оказать при случае уважение пану! И в деревне ведь то же самое: к богатому мужику все «из чести» пойдут на толоку, потому что нельзя же – то за тем, то за другим придется к нему обратиться. Я заметил, что, чем богаче деревня, чем зажиточнее и замысловатее крестьяне, тем более стараются они о хороших отношениях к помещику, ближайшему соседу. Зажиточный мужик всегда вежлив, почтителен, готов на всякие мелкие услуги – что ему значит прислать бабу на день, на два в такое время, когда полевые работы окончены? Конечно, он не возьмется работать за бесценок, но если цена подходящая, выгодная и он взял работу, то работает превосходно.
Когда я два года тому назад приехал в деревню, то первую же весну разливом реки у меня промыло плотину и так испортило дорогу, что я, как петербуржец, думал, что по ней и ездить нельзя. Конечно, я скоро убедился, что можно ездить по всякой дороге, потому что если нельзя проехать в телеге, то можно проехать на передке, – весною обыкновенно крестьяне ездят на тележном передке, на ось которого ставится небольшая корзинка, – а верхом или пройти пешком всегда можно; но тогда, когда я был еще внове, услыхав, что староста предлагает проезжему помещику, который желал перебраться на ту сторону реки, переехать на нашей лошади верхом, причем убеждал, что это совершенно безопасно, потому что лошадь умна, осторожна, привычна, знает дорогу и переплывет где глубоко, – я был крайне смущен и порешил, тотчас, как спадет вода, поправить дорогу и заделать прорву в плотине. По моему расчету, для поправки плотины и дороги не пошло бы более двадцати кубов земли, и если взять землекопов, граборов, как их здесь называют, то работа обошлась бы рублей тридцать; но землекопов вблизи не было, а мне, как петербуржцу, казалось, что нельзя оставлять дорогу в таком виде и необходимо поправить ее тотчас же, а потому я пригласил соседних крестьян и предложил им взять на себя эту работу. Крестьяне запросили за работу сто рублей. Я предлагал тридцать, предлагал пятьдесят, отказались наотрез: менее 100 рублей не пойдем, говорят. Ну думаю, прижимают. Знают, что негде взять землекопов, и потому жмут: я ведь тогда все воображал, что дорогу-то непременно нужно тотчас чинить и что крестьяне, зная это, потому и прижимают. Теперь, когда я пишу эти строки, мне даже смешны мои тогдашние волнения, потому что, если теперь испортилась дорога, я уже хладнокровно говорю: придет лето, даст бог хорошую погоду, дорога сама поправится, а теперь чини, кто хочет. Да и кто же весной ездит? зачем в такую пору ездить? К мировому привлечь могут – привлекай, – что ж? – можно и к мировому, мировой тоже человек, понимает, что я против стихии божьей не властен. Мировой! а разве у него в имении дорога лучше моей? Известное дело, проселочная дорога – проехать можно. Кое-как поладим, в телеге проехать можно – живет. Да и зачем нам такая дорога, чтобы удобно было в каретах ездить, когда во всем околотке существуют кареты у двух-трех человек, да и то старые, до «Положения» построенные. Да и что значит «починить» проселочную дорогу? в какой именно вид ее привести? Чтобы в каретах на лежачих рессорах можно было ездить? Но если все проселочные дороги держать в таком порядке, то и пахать некому будет: всем придется постоянно сидеть на дорогах и их чинить. Но если некому будет пахать, не будет ни у кого и карет, – зачем же тогда дороги чинить? Хочешь в каретах ездить – чини сам, а мы на колесах – есть такой экипаж, который называется «Колеса», потому что в нем, кроме колес, ничего нет, – везде проедем. Разумеется, когда начальство едет – губернатор, архиерей, исправник, – тогда, понятно, следует уважение оказать, дорогу починить, тогда не то, что худую, а и хорошую дорогу починим! Повторяю, теперь я привык ко всему этому; знаю, что осенью и весной ездить не следует, да и летом, отправляясь в дорогу, нужно перекреститься, – но тогда, внове, я ужасно волновался. Нужно чинить дорогу, а за починку требуют несообразную цену – сто рублей. Что тут делать? крестьяне так и уперлись на ста рублях.
На другой день приходит ко мне один крестьянин, с которым первым я сошелся по приезде в деревню. Крестьянин этот в крепостное время был взят из деревни в дворню и служил при мне в «мальчиках» в доме, где я воспитывался до пятнадцати лет. В малолетстве мы были друзьями и когда-то вместе играли, бегали, дрались. Потом меня отвезли в Петербург, а Степка попал в поваренки, был поваром, служил при одном из молодых господ, с которым, как он выражался, отломал два похода: венгерский и крымский. После крымской войны Степан получил вольную, служил долго в Петербурге при одной из гимназий, наконец, заболел, пролежал восемь месяцев в больнице и, поправившись, по совету доктора, отправился в деревню, – двор его зажиточный, – в несколько лет сделался совершенным крестьянином, научился пахать, косить, рубить. Человек он был – нынешней зимой он умер – очень умный, добросовестный работник, отличный хозяин, понаметался около людей, все хорошо понимал и пользовался громадным уважением в деревне. Когда я приехал в деревню, Степан явился ко мне поздравить с приездом, я ему очень обрадовался, стали мы припоминать старое время, как вместе лазили на голубятню, вместе воровали вишни и дразнили старого садовника Осипа. Я, конечно, угостил Степана и водочкой, и чайком. Потом Степан иногда наведывался ко мне по праздникам вечерком покалякать: пили чай, болтали о Петербурге, о старом и новом времени, о хозяйстве. Степан много мне разъяснил из деревенских отношений, много дал хороших советов. «Теперь еще лучше можно хозяйничать, чем прежде, когда были крепостные, – говаривал Степан: – теперь все стало дороже, особенно как дорогу провели; вы не опасайтесь, что будет недостаток в рабочих, не бойтесь, что земля запустеет, – все обработают; делайте так, чтобы и вам было выгодно, и мужику было выгодно, тогда у вас все пойдет хорошо».
– Да как же это сделать?
– Хозяином нужно быть для этого. Коли сделаетесь хозяином, так и будет все хорошо, а если хозяином не можете сделаться, так не стоит и в деревне жить. По-деревенски только все делайте, а не по-петербургски. Здесь иначе нельзя, сами увидите.
После разговора с крестьянами насчет поправки плотины и дороги на другой день Степан пришел ко мне и принес зайца.
– Я вот зайца убил, А.Н., вам принес – русачок.
– Спасибо, вот и отлично, сам его и зажаришь, вместе и закусим.
Степан зажарил зайца, выпили, сели закусить и, разумеется, разговорились о прорыве плотины. Я жаловался, что крестьяне прижимают и требуют сто рублей за такую работу, которая стоит много тридцать рублей.
– Не так вы сделали, А.Н., – заговорил Степан. – Вы все по-петербургски хотите на деньги делать; здесь так нельзя.
– Да как же иначе?
– Зачем вам нанимать? Просто позовите на толоку; из чести к вам все приедут, и плотину, и дорогу поправят. Разумеется, по стаканчику водки поднесете.
– Да ведь проще, кажется, за деньги работу сделать? Чище расчет.
– То-то, оно проще по-немецки, а по-нашему выходит не проще. По-соседски, нам не следует с вас денег брать, а «из чести», все приедут, – поверьте моему слову.
– Хорошо, положим, я толоку сделаю… нужно угощение хорошее, а ты сам знаешь, – у меня никакого заведения нет, столов даже нет.
– Ничего этого не нужно. Все знают, что у вас еще нет заведения, и потому приедут позавтракавши дома; вы им поднесете по стаканчику водки, – самим вам нужно, как хозяину, на работу прийти. Тут дело не в водке – «из чести» приедут; водки для того только нужно, чтобы веселее было работать.
– Мне кажется, гораздо проще за деньги делать. Теперь такое время, что работ полевых нет, все равно на печи пролежат. Цену ведь я даю хорошую?
– Конечно, цена хороша, да мужик-то «из чести» скорее сделает. Да позвольте, вот я сам: за деньги совсем не поеду на такую работу, а «из чести», конечно, приеду, да и много таких. «Из чести» все богачи приедут; что нам значит по человеку, да по лошади с двора прислать? Время теперь свободное, – все равно гуляем.– Постой, но ведь хозяйственные же работы полевые все на деньги делаются?
– Хозяйственные, то другое дело. Там иначе нельзя.
– Не понимаю, Степан.
– Да как же. У вас плотину промыло, дорогу попортило – это, значит, от бога. Как же тут не помочь по-соседски? Да вдруг у кого – помилуй господи – овин сгорит, разве вы не поможете леском? У вас плотину прорвало – вы сейчас на деньги нанимаете, значит, по-соседски жить не желаете, значит, все по-немецки на деньги идти будет. Сегодня вам нужно плотину чинить – вы деньги платите; завтра нам что-нибудь понадобится, мы вам деньги плати. Лучше же по-соседски жить – мы вам поможем, и вы нас обижать не будете. Нам без вас тоже ведь нельзя: и дровец нужно, и лужок нужен, и скотину выгнать некуда. И нам, и вам лучше жить по-соседски, по-божески.
– Ну, хорошо.
– Одно только неладно сделали, что они, дураки, деньги с вас выпросили; им бы прямо сказать: помилуйте, А.Н., что тут за деньги делать, мы и так из чести приедем. Если бы вы в нашу деревню прислали, то мы так бы и сказали. Да вы вот попробуйте: скажите, что согласны дать сто рублей, посмотрите, как головы зачешут. Они с вас сто рублей возьмут, и вы не забудете, что они вас прижали: тогда уж, значит, не по-соседски жить будем. Вот вы в грибы запретите к вам ходить; конечно, вам с грибов пользы не будет, даром погниют, еще сторожа нужно держать, а мужику без гриба нельзя. Вы и веники запретите у вас в моложах брать, и мху на постройку не дадите, и в ягоды не пустите, и скот на своей земле, чуть перейдет, брать станете в хлев. Вы со всех сторон мужика нажать можете. Сто рублей своих, конечно, не вернете, да мужику-то от вас житья не будет, и пойдут у нас с вами ссоры да неприятности. Куда лучше по-соседски, по-божески жить: и мы вам поможем, и вы нас не обидите. Дураки они, что выпросили деньги, – наши бы никогда этого не сделали. Посылайте-ка завтра, А.Н., в нашу деревню звать на толоку.
Я послушался Степана и послал старосту звать две соседние деревни на толоку поправлять плотину и чинить дорогу. На другой день явилось двадцать пять человек, все саженные молодцы пришли, потому что и богачи прислали своих ребят, с двадцатью пятью лошадьми, и в один день все сделали. С тех пор мы стали жить по-соседски, и вот уже скоро два года ни ссор, ни неприятностей никаких не было.
Я сказал выше, что картофель у меня убирали «за потравы». Вопрос о потравах считается одним из важных в хозяйстве, и в прошедшем году предложен для разработки петербургским собранием сельских хозяев. «Второе распространенное в России зло (первое-то зло – дороговизна рабочих рук), – говорит собрание, – это потрава как лугов, так и полей, особенно где много мелких землевладельцев. Штрафы ведут только к неприятным столкновениям, а большею частью они и невозможны, так как крестьяне не всегда в состоянии бывают платить за потравы. Не могут ли быть, – спрашивает собрание, – указаны меры более прочные и обоюдовыгодные для соседей?». Я, конечно, не могу взяться за разработку предложенного собранием вопроса, ибо все, что я могу сказать, будет относиться лишь к одной местности, где сижу. Без сомнения, кто-нибудь из специалистов, чиновников департамента сельской промышленности, куда стекаются хозяйственные сведения со всех концов России, лучше разработает этот вопрос и представит собранию обстоятельный доклад, но и мне хотелось бы внести свою лепту, рассказать, как я устроился с потравами.
Начну с того, что, занимаясь хозяйством как делом, в которое влагаю душу, которым живу (да и не в материальном только отношении), я не могу легко относиться к потравам. Мои цветы, мои овощи, мой лен, мой клевер, мой хлеб дороги мне до такой степени, что, если бы мне предложили за мою капусту вдвое против того, что она стоит, лишь бы я позволил свиньям свободно рыться в моем огороде, я не согласился бы на такую сделку. Если бы мое имение находилось в такой местности, где бывают маневры, и мне бы ежегодно вытаптывали поля, то хотя бы за вытоптанное платили втрое, я все-таки бросил бы хозяйство. Все это я говорю для того, чтобы не подумали, что я легко отношусь к потравам. Повторяю, потравы я так близко принимаю к сердцу, разумеется, когда потравой нанесен существенный вред, что серьезно огорчаюсь, серьезно страдаю, если мои же куры заберутся в мой палисадник и разроют клумбы, на которых я посадил цветы. В самом деле, представьте себе, что вы задумали что-нибудь новое, ну хоть, например, удобрили лужок костями, хлопотали, заботились, и вдруг, в одно прекрасное утро, ваш лужок вытравлен. Крестьяне к потравам тоже относятся чрезвычайно строго. Известно, что крестьяне в вопросе о собственности самые крайние собственники, и ни один крестьянин не поступится ни одной своей копейкой, ни одним клочком сена. Крестьянин неумолим, если у него вытравят хлеб; он будет преследовать за потраву до последней степени, возьмет у бедняка последнюю рубашку, в шею наколотит, если нечего взять, но потраву не простит. Точно так же крестьянин признает, что травить чужой хлеб нельзя, что платить за потраву следует, и если потрава
Конечно, если барин прост, не хозяин, и за потравы не будет взыскивать, то крестьяне вытравят луга и поля, и лошадей в сад будут пускать. Почему же и не кормить лошадей на господском поле, если за это не взыскивается? Почему же не пускать лошадей зря, без присмотра, если это можно? Зачем же крестьянин станет заботиться о чужом добре, когда сам хозяин не заботится.
Я никак не моту согласиться с петербургским собранием, что «штрафы ведут только к неприятным столкновениям». Никаких неприятных столкновений не будет, если хозяин требует вознаграждения за свое добро, если берет штраф соразмерно с действительной потравой, подобно тому как берет мужик с другого мужика, одна деревня с другой деревни (я до сих пор еще не видал случая, чтобы мужик не взял с другого мужика за потраву или одна деревня не взяла с другой, – и никаких неприятных столкновений между двумя мужиками или двумя деревнями при этом не бывает), если нет придирок, каприза, вымогательства, желания посредством штрафов заставить крестьян отбывать какую-нибудь работу на невыгодных для них условиях, так называемого стремления приучить крестьян к исполнению и уважению закона и т. п. Причиною неприятных столкновений обыкновенно бывают каприз, прижимки, ссора.
– Не хочу, чтобы по моей земле ваши лошади ходили. Не сметь пускать лошадей на мой пар!
– А! Вы не хотите у меня работать, так я вас прижму. Носу вам показать некуда будет. Пять сторожей найму…
Начинается война, и так как мужик не любит беспокойства и в особенности судов, то обыкновенно покоряется; но я думаю, что если бы мужик уперся, то и пану пришлось бы уступить, потому что насколько мужику нужен выгон и пр., настолько же пану нужны руки.
Если вникнуть в положение крестьян, узнать деревенский быт, отбросить понятия, заимствованные из немецких книг о хозяйстве, то дело и насчет потравы разрешится довольно просто. Разумеется, когда крестьяне разбогатеют, будут сеять клевер, будут огораживать поля живыми изгородями, кормить летом скот на стойлах, тогда и потрав не будет, но теперь нужно делать так, чтобы выходило сообразно с местными условиями. Крестьянский скот всегда пасется с пастухом; конечно, пастух обыкновенно плохой, но все-таки при пастухе – если он не травит нарочно – серьезной потравы быть не может. Только в жаркое время, когда скот
Так как я знаю пословицы: «на то и щука в море, чтоб карась не дремал», «не клади плохо, не вводи вора в соблазн», так как я знаю, что всякий считает обязанностью «учить дурака», так как я из опыта знаю, что если не брать штрафа, то вытравят и поля и луга, – будут пригонять лошадей кормиться на мой луг или на мой овес, – то я всегда строго взыскиваю за потравы. А как денег у крестьян обыкновенно не бывает, да и я не желаю брать деньги, потому что в сущности штраф берется для страху, чтобы имели опаску и лошадей зря не пускали, то лошадь, взятую в потраве, на некошенном лугу или в хлебе, староста отдает крестьянину, когда тот принесет в заклад что-нибудь: полузипунник, кушак, шапку. Весною, как выпустят скот в поле, обыкновенно на первый раз попадается много лошадей; загонят несколько штук, возьмут заклады, крестьяне станут строже смотреть за своими лошадьми. Недели три, четыре крестьяне смотрят строго, потрав нет, потом опустятся; опять загонят несколько штук, возьмут заклады, станут опять строже смотреть, – и так все лето. Осенью, когда у крестьян менее работы, староста зовет тех, чьи у него лежат заклады, копать «за потраву» картофель или убирать огородное и, по исполнении работы, возвращает заклады. Интересно, что когда позовут попавшихся в потраве копать картофель, то приходят на день, на два – картофеля у меня немного – не только те, у которых попадались лошади в потраве, но и те, у которых не попадались. Нынче одна соседняя деревня, где большая часть крестьян зажиточны, без зову прислала по бабе со двора копать картофель, хотя из этой деревни в течение целого лета не попалось в потраве ни одной лошади. Заклад, очевидно, берется только «для страху» – не будешь строго смотреть за лошадьми, можно штраф деньгами по закону взять, – потому что если «позвать», то все соседи осенью и без того придут копать картофель.
У меня потравы, как видите, не составляют «зла», и если сосчитать все, что в действительности вытравлено в течение двух лет, то едва ли я имел от потрав убытку более чем на пять рублей, которые, конечно, вознаградились с избытком сделанными «за потравы» и «из чести» разными мелкими работами. Для пояснения нужно, однако, прибавить, что соседним крестьянам, которые у меня работают, я дозволяю пасти скот и лошадей, за исключением свиней, по моему пару, по скошенным лугам и убранным полям. Кроме того, места особенно для меня дорогие – сад, огород, двор, телячий выгон, – я огородил крепкими изгородями и плетнями; наконец, посеяв нынче клевер, – чего крестьяне очень боялись, – я нанял особенного сторожа смотреть за клевером после уборки ржи, но не для того, чтобы сторож, который и жил на поле в шалаше, ловил крестьянских лошадей, а для того, чтобы он выгонял их, когда зайдут на клевер, потому что ежели крестьянам предоставлено пускать лошадей в мое ржище, то как же тут крестьянин усмотрит за тем, чтобы лошадь не взошла на те десятины, которые засеяны клевером? Лошади сначала бросились было на клеверные десятины, но сторож скоро их отучил, и они заходили на клевер только во время его отсутствия, когда сторож ходил обедать.
Мне кажется, что потравы – только воображаемое «зло», и взгляд петербургского собрания хозяев на этот предмет не совсем верен. Дело гораздо проще, если на него посмотреть вблизи. Если сам хозяин знает каждую десятину в своем поле, часто осматривает поля, умеет оценить, как велик вред, причиненный потравой, относится к потравам хладнокровно, не капризничает, не нажимает крестьян, если сторож строг, то никаких неприятных столкновений не будет. Первое зло – дороговизна рабочих; второе зло – потравы; третье зло – несоблюдение рабочих договоров, – так говорят и пишут. На деле же выходит не то: рабочие дешевы, так дешевы, что рабочий никогда не зарабатывает настолько, чтобы иметь кусок мяса за обедом, постель на ночь, сапоги и хотя сколько-нибудь досуга. Потравы? – Но с потравами, как сказано выше,
Мужику не под силу платить повинности, а кто их наложил? Паны, говорит мужик. Продают за недоимки имущество – кто? Опять паны. Мировой присудил мужика за покражу двух возов сена к трем с половиною месяцам тюремного заключения; мужик просит написать жалобу на съезд и никак не может понять, что нельзя жаловаться на то, что за 2 воза мировой присудил к 31/2 месяцам тюрьмы.
– За два-то воза на три с половиною месяца?
– Да, закон такой есть.
– Помилуйте, где ж такой закон? Ну, сами посудите, по-божески ли это будет!
– Понимаешь ты, в законе написано.
– В каком это законе? Кто ж этот закон писал? Все это паны написали.
И так во всем. Все – и требование недоимок, и требование поправки дорог, и требование посылать детей в школу, рекрутчина, решения судов – все от панов. Мужик не знает «законов»; он уважает только какой-то божий закон. Например, если вы, поймав мужика с возом украденного, сена, отберете сено и наколотите ему в шею, – не воруй, – то он ничего; если кулак, скупающий пеньку, найдет в связке подмоченную горсть и тут же вздует мужика, – не обманывай, – ничего; это все будет по-божески. А вот тот закон, что за воз сена на 31/2 месяца в тюрьму, – то паны написали мужику на подпор.
Живя в деревне, хозяйничая, находясь в самых близких отношениях к мужику, вы постоянно чувствуете это затаенное чувство, и вот это-то и делает деревенскую жизнь тяжелою до крайности… Согласитесь, что тяжело жить среди общества, все члены которого, если не к вам лично, то к вам, как к пану, относятся неприязненно. Но, впрочем, оставим это…
Нынешний год у нас урожай, какого давно не было; все уродилось отлично, даже грибы и орехи. Бог, по милосердию своему, не дал Касьяну взглянуть на нас, а известно, «Касьян грозный: на что ни взглянет – все вянет», за что ему, Касьяну немилостивому, бывает в четыре года один праздник, тогда как Николе, благому чудотворцу, два праздника в году. Но лето нынешнего года для хозяина, особенно горяченького, невыработанного, было ужасное. Поверите ли, я нынешним летом чуть с ума не сошел. Вот в чем дело. Взявшись два года тому назад за хозяйство, я скоро рассчитал, что хозяйничать по-старому, то есть сеять рожь и овес, держать скот для навоза и кормить его тем, что достанется с половины покосов, – словом, вести хозяйство, как оно до сих пор ведется в нашей местности у большинства помещиков, хозяйством не занимающихся и добывающих деньги службою государственной или земской, – не стоит. Простой расчет показал скоро, что нужно изменить систему хозяйства, ввести новые хлеба, улучшить скот. Я не буду здесь говорить о разных соображениях по этому предмету, – это завлекло бы нас слишком далеко, – скажу только, что я с первого же года хозяйства начал вводить посев льна. Крестьяне, разумеется, были против этого нововведения, говорили, что лен у нас не будет родиться, что я не найду охотников обрабатывать лен, что лен портит землю и пр. В прошедшем году я посеял две хозяйственных десятины; лен хотя и не был особенно хорош, но все-таки каждая десятина дала тридцать пять рублей чистого дохода, тогда как прежде эти десятины – лен сеется на облогах – давали не более как на 3 рубля сена. После льна посеяна рожь по небольшому удобрению – 1000 пудов на хозяйственную десятину, – и зелень на этих десятинах лучшая в поле. В нынешнем году я уже сеял четыре хозяйственных десятины льну. Осенью прошедшего года я выбрал под лен четыре десятины облог, отчасти заросших березняком; с осени березняк вычистили, сожгли, золу разбросали по десятине и облоги подняли на зиму. Место было выбрано отличное, по старонавозью, земля превосходная, работа выполнена мастерски. За зиму облоги отлично промерзли и весною распушились превосходно. День для посева был отличный; посеяли и заделали как нельзя лучше. Мы сеяли лен 2, 3 и 4 мая; вечером 4 мая, когда последний лен уже был заделан, прошел теплый проливной дождь, который хорошо смочил и прибил сильно распушенную землю; 5-го было пасмурно, 6-го шел дождь, 7-го начали показываться всходы, 8 мая утром, осматривая цветы и овощи в огороде, я был поражен тем, что все молодые листья на ревене оказались сильно продырявленными. Всматриваюсь – вижу на листьях сидят маленькие темнокоричневые блестящие прыгающие жучки – земляные блохи, – каких я прежде не видал, совершенно отличные от хорошо известных нам земляных блох с золотистыми полосками на спине, поедающих всходы репы и редиса. Осмотрев один огород, маленький подле дома, – белый, как называет староста, потому что в этом огороде я занимаюсь сам и развожу в нем разнообразные, господские, овощи, – я пошел в другой, серый огород, где у меня, между прочим, был засеян небольшой участок льну. Лен этот был посеян раньше полевого, хорошо взошел и уже поднялся на вершок от земли. Смотрю – на льне сидят те же земляные блохи, что и на ревене, и точат молодые листики. Это что еще, думаю, за напасть? и побежал в поле. Глянул на лен, и чуть в обморок не упал: представьте себе, – все поле покрыто неисчислимым количеством земляной блохи, которая напала на молодой всход льна; на каждом только что вышедшем из земли растеньице сидит несколько блох и точат молодые листики… Где место пониже, посырее, где лен уже поднялся, – там блохи меньше; где посуше, где лен и без того идет туго, – тут-то она, проклятая, и точит. На глазах лен пропадает. Ну, думаю, конец: в два-три дня все объест – вот тебе и лен, вот тебе и нововведение. Мы говорили, скажут, что по нашим местам льны не идут, что у нас и деды льнами не занимались. Тут, конечно, дело не в деньгах: потеря ста рублей, заплаченных за обработку четырех десятин, меня бы не разорила, но дело бы затянулось, а при введении чего-нибудь нового первая вещь – успех. Одно вышло хорошо, другое, третье вышло хорошо – и вот приобретается уважение, доверие к знанию. «Это – малый голова» – скажут, «это хозяин», и на всякую новость будут уже смотреть с меньшим недоверием, а если в течение нескольких лет все будет идти успешно, то можно приобрести такое доверие, что всякую новость принимать будут.
Понятно, как я был поражен этой неожиданной незадачей.
Что делать? Досыта наглядевшись, как блохи едят лен, я побежал домой.
– Ну, Авдотья, пропал наш лен.
– Помилуй господи!
– Да. Уж я тебе говорю, что пропал. Где Иван?
Авдотья испугалась; она подумала, что ее муж, староста Иван, что-нибудь не подладил.
Отыскав Ивана, я, ни слова не говоря, повел его в поле ко льну.
– Видишь?
– Что это такое?
Иван сначала не мог понять, о чем я его спрашиваю. Я показал ему на блоху.
– Вижу, теперь вижу, козявочки сидят.
– Да, козявочки, а видишь ли ты, что козявочки эти едят лен?
Иван усомнился; но, рассмотрев внимательнее, и он согласился,