— И все-таки, когда вы в прошлый раз рассказывали о своем детстве в Буэнос-Айресе, о возвращении в Испанию… Жизнь в ту пору вроде бы не слишком много обещала вам… Потом дела пошли на лад?
Макс снова чиркнул спичкой — на этот раз удачно, сквозь первое облачко дыма взглянул на Мечу. И внезапно перестал смущаться. Ему припомнились Китайский квартал Барселоны, марсельский Канебьер, пот и страх Иностранного легиона. Три тысячи иссушенных солнцем трупов, оставленных на пути от Анваля к Монт-Аррюи. И венгерку Боске в Париже — ее горделивую нагую стать в лунном свете, льющемся через единственное оконце мансарды на улице Фюрстенберг, играющем серебристыми тенями на скомканных простынях.
— Да, — ответил он наконец, глядя в море. — В самом деле, кое-что наладилось.
Солнце уже скрылось за мысом Капо, и Неаполитанский залив медленно погружается в темноту, гаснут на воде последние лиловатые отблески. Вдалеке под мрачным склоном Везувия по всей линии побережья от Кастелламаре до Поццуоли загораются первые огни. Настает час ужина, и терраса отеля «Виттория» мало-помалу пустеет. Макс Коста со своего места видит, как женщина встает и направляется к стеклянной двери. Они снова на миг встречаются глазами, но ее взгляд — рассеянный и случайный — скользит по лицу Макса с прежним безразличием. А Макс, впервые увидев ее здесь, в Сорренто, так близко, понимает, что время хоть и пощадило кое-что из былой ее красоты — прежними остались и глаза, и очерк красиво вырезанных губ, — все же и по ней прошлось тяжко, не пожалело: очень коротко остриженные волосы стали серебристо-седыми, как и у Макса; кожа одрябла, потускнела и будто заткана паутиной бесчисленных мельчайших морщинок, особенно заметных в углах рта и вокруг глаз; на тыльных сторонах ладоней, сохранивших свое точеное изящество, безобманными приметами старости проступили пигментные пятна. Но движения остались такими же, как запомнилось Максу, — уверенными и спокойными. Присущими женщине, которая всю жизнь шла по свету, сотворенному именно и только для этого. Пятнадцать минут назад Хорхе Келлер и девушка с «конским хвостом» присели за тот же столик, а теперь вместе с нею идут к выходу, пересекают террасу, минуя Макса, и скрываются из виду. Их сопровождает грузный лысый мужчина с полуседой бородой. Едва лишь эти четверо проходят мимо, Макс встает, идет следом, выходит за дверь и останавливается на миг возле кресел «либерти»[23] и кадок с пальмами, украшающими зимний сад. Отсюда ему видны стеклянная дверь в холл и лестница в ресторан. Когда он оказывается в холле, Меча Инсунса и ее спутники уже поднялись по двум маршам внешней лестницы и углубились в аллею, выводящую на площадь Тассо. Макс возвращается в холл, останавливается перед конторкой младшего портье:
— Неужто это и есть Келлер, шахматный чемпион?
Удивление сыграно блестяще. Долговязый костлявый молодой парень со скрещенными золотыми ключами на лацканах черной тужурки недоверчиво смотрит на него:
— Он самый, синьор.
Макс Коста, за полвека где только не побывавший, чего только не повидавший, одно, по крайней мере, усвоил твердо — от подчиненных можно добиться большего толка, чем от начальников. Потому он неизменно старался завести добрые отношения с теми, от кого и вправду что-то зависит напрямую, — с портье, швейцарами, официантами, секретаршами, таксистами, телефонистками. С людьми, чьи руки на самом деле приводят в действие шестерни благоустроенного общества. Однако такие полезные знакомства не случаются с бухты-барахты: для этого нужны время, здравомыслие и еще что-то такое, чего не купишь за деньги, — особая манера общения, многозначительная и естественная, как бы говорящая: «ты — мне, я — тебе, но в любом случае я тебе обязан, друг мой, и в долгу не останусь». Что же касается Макса лично, то щедрые ли чаевые, бесстыдная ли взятка — его изысканные манеры неизменно затушевывали и без того неясную черту меж этими понятиями — всегда служили не более чем предлогом для сокрушительной улыбки, которой он потом одаривал как жертв своей интриги, так и вольных или невольных сообщников. И благодаря этой тщательности, пронесенной через всю жизнь, шофер доктора Хугентоблера собрал обширную коллекцию личных знакомств, связанных с ним отношениями тайными и особыми. Были в его коллекции мужчины и дамы сомнительной, очень мягко говоря, нравственности, способные, не моргнув глазом, вытащить у человека золотые часы, но готовые эти самые часы и заложить, чтобы его же выручить в трудную минуту или заплатить долг.
— И, надо полагать, маэстро отправился ужинать?
Парень снова кивает, но на этот раз губы его раздвигаются в машинально-учтивой улыбке: он знает, что этот пожилой респектабельный джентльмен, который сейчас небрежно достает из внутреннего кармана красивый кожаный бумажник, платит за каждую ночь в «Виттории» столько же, сколько портье получает в месяц.
— Обожаю шахматы… Мне так хочется знать, где ужинает синьор Келлер. Сами понимаете, фетишизм поклонника…
Пятитысячная, деликатно сложенная вчетверо, переходит из одной руки в другую и исчезает в кармане тужурки со скрещенными ключами на лацканах. Улыбка ее носителя обретает бо́льшую живость и естественность.
— Ресторан «О`Парруччиано» на Корсо Италия, — отвечает он, сверившись с книгой заказов. — Славное место для тех, кто любит рыбу или каннелони.[24]
— Непременно схожу как-нибудь. Спасибо.
— Всегда к вашим услугам, синьор.
Времени больше чем достаточно, соображает Макс. И потому, скользя пальцами вдоль перил широкой лестницы, украшенной фигурами в якобы помпейском духе, он поднимается на второй этаж. Тициано Спадаро перед тем, как смениться с дежурства, сообщил ему, в каких номерах остановились Хорхе Келлер и его спутники. Женщина живет в номере 429, и к нему-то по длинному коридору, по ковровой дорожке, глушащей звук шагов, и направляется Макс. Дверь самая обычная, без затей, с классическим замком, так что через скважину можно заглянуть внутрь. Макс пробует сначала отпереть ее собственным ключом (не раз уж бывало так, что счастливый случай одолевал технические сложности), а потом, настороженно оглядев коридор из конца в конец, достает из кармана незамысловатую отмычку — инструмент столь же совершенный в своем разряде, как скрипка Страдивари — в своем, — стальную, сантиметров десять длиной, узкую, тонкую и раздвоенную на конце; часа два назад он уже испробовал ее на двери собственного номера. Полминуты спустя три негромких щелчка сообщают, что путь свободен. Тогда Макс поворачивает дверную ручку и открывает дверь с хладнокровием профессионала, значительную часть жизни с абсолютным миром в душе взламывавшего чужие двери. Потом, еще раз оглядев коридор, вешает на ручку табличку «Не беспокоить» и входит в номер, тихонько насвистывая сквозь зубы: «Тот, кто банк сорвал в Монако».
3. Парни былых времен
С балкона, выходящего на залив, в номер проникает последний свет гаснущего дня. Макс предусмотрительно задергивает шторы, приносит из ванной полотенце и кладет его у двери, затыкая щель меж косяком и полом. Потом надевает тонкие резиновые перчатки и включает свет. Номер одиночный, обставлен штофной мебелью; по стенам гравюры с видами Неаполя. На бюро — свежие цветы в вазе; все прибрано и вычищено. На полочке в ванной комнате стоят флакон «Шанели» и набор увлажняющих и омолаживающих кремов от Элизабет Арден. Макс ни к чему не прикасается, запоминает, где что стоит, чтобы после его ухода все в номере осталось как было. В ящиках, на бюро, на ночном столике лежат какие-то мелочи, блокноты, сумочка с несколькими тысячами лир банкнотами и мелочью. Надев очки, Макс осматривает книги: два английских детектива Эрика Амблера — такие обычно покупают на вокзале в дорогу — и одна по-итальянски, некоего Сольдати «La lettere da Capri». Под ними, заложенная конвертом с отельной «памяткой», лежит английская биография Хорхе Келлера с его портретом на обложке. Несколько абзацев подчеркнуто карандашом. Макс читает наугад:
«Вспоминают, что он до такой степени огорчался от проигрыша, что безутешно рыдал и по несколько дней отказывался от еды. Но мать неизменно говорила ему: „Без поражений не бывает побед“».
Положив книгу на место, Макс открывает шкаф. На верхней полке — два неновых чемодана «Луи Виттон», а внизу развешаны на плечиках замшевый пиджачок, платья и юбки темных тонов, шелковые и льняные блузки, вязаные жакеты и кардиганы, французские, тонкого шелка косынки, расставлены английские и итальянские туфли — дорогие и удобные, на плоской подошве или на низком каблуке. Еще ниже, под стопками сложенной одежды, Макс обнаруживает большую кожаную коробку, запирающуюся на маленький замок, — и, чувствуя давний, забытый зуд в пальцах, даже тихо урчит от удовольствия, как голодный кот над хребтом сардины. Еще через полминуты с помощью отмычки, изогнутой в форме буквы L, коробка открыта. Внутри оказываются небольшая пачка швейцарских франков и чилийский паспорт на имя Мерседес Инсунсы Торренс… место рождения — Гранада, Испания… дата рождения — 7 июня 1905 года… проживает — Шемен дю Бо-Риваж, Лозанна, Швейцария. Фотография наклеена недавно, и Макс изучает ее со всем вниманием, узнавая седые, почти по-мужски коротко стриженные волосы, взгляд, направленный в объектив, морщины в углах глаз и губ — все то, что заметил, когда женщина проходила мимо по террасе отеля, и что сейчас, на снимке, сделанном в резком свете вспышки, обнаруживается еще более очевидно. Шестьдесят один год. Возраст скоро можно будет счесть преклонным. На три года моложе его самого, только надо учесть, что губительное время к женщинам еще безжалостней, чем к мужчинам. И все же красота, которую Макс оценил почти сорок лет назад на борту «Кап Полония», заметна даже на этой фотографии — и невозмутимые глаза, сделавшиеся от фотовспышки светлее, чем запомнилось ему, и восхитительно вырезанные губы, и нежный очерк лица, и не одрябшая длинная шея — признак хорошей породы. Некоторые особи наделены красотой так щедро, меланхолично думает Макс, что ее хватает до старости. Постаравшись положить деньги и паспорт в точности на прежнее место, он смотрит, что еще есть в коробке. Немного драгоценностей — изящные простые серьги, узкий гладкий золотой браслет, дамские часики «Вашерон Константин» на черном кожаном ремешке. И еще один кожаный футляр — коричневый, сильно потертый. И Макс, открыв его и увидев внутри то самое колье — двести первоклассных жемчужин и золотая застежка, — от нежданной удачи не может унять дрожь в руках и сдержать искривившую губы, довольную усмешку, от которой вдруг молодеет сосредоточенное, напряженное лицо.
Пальцами, обтянутыми тонкой резиной, он вытягивает колье из гнезда и разглядывает под лампой — сохранившись безупречно, оно осталось в точности таким, как он когда-то увидел. Даже застежка прежняя. Мягкий, почти матовый блеск красивых бусин играет на свету. Тридцать восемь лет назад, в Монтевидео, когда он на несколько часов стал обладателем этого колье, ювелир по фамилии Троянеску уплатил за него хоть и куда меньше истинной цены, но все же очень и очень немалые по тем временам три тысячи фунтов стерлингов.
Рассматривая жемчуга, Макс пытается подсчитать, сколько же они могут стоить сейчас. Он всегда был докой в таких экспресс-экспертизах, и глаз у него наметан — опытом, практикой, остротой ситуаций. Из-за перепроизводства искусственного жемчуга натуральный сильно упал в цене, но все же старинные камни высшего качества стоят дорого: эти вот, например, потянут до пяти тысяч долларов. Надежный итальянский барыга — у Макса есть такой, еще не удалившийся на покой, — даст четыре пятых этой суммы, то есть, в пересчете на лиры, два с половиной миллиона, что равно трехлетнему жалованью шофера с виллы «Ориана». И так вот Макс оценивает колье Мечи Инсунсы: женщины, давно ему известной — и незнакомой. Той, чья фотография вклеена в паспорт и чей новый, неведомый, а может, и попросту забытый аромат он вдохнул, войдя в номер, и ощущал, рассматривая вещи в шкафу. Той самой — и совсем, а может быть, и не совсем другой, — которая меньше часа назад прошла мимо и не узнала его. От теплых прикосновений жемчужин нахлынули воспоминания о звуках музыки и разговорах, об огнях прошлых лет (кажется, не лет, а столетий), о предместьях Буэнос-Айреса, о дробном стуке дождевых капель в оконное стекло, за которым — Средиземное море, о теплом привкусе кофе на губах женщины, о шелковистой упругости ее кожи. Все эти физические ощущения казались давно забытыми, а теперь вдруг разом и все вместе вернулись, словно осенний ветер принес ворох сухих листьев. И от этого старое сердце, навеки вроде смиренное, забилось чаще.
Макс присаживается на край кровати и сидит в задумчивости, глядя на ожерелье, перебирая жемчужины, как зерна четок. Наконец со вздохом поднимается, одергивает покрывало и прячет ожерелье на место. Убирает очки, окидывает номер прощальным взглядом, гасит свет, поднимает с пола полотенце и, сложив, кладет в ванной. Потом отдергивает шторы. Уже совсем стемнело, и вдалеке виднеются огни Неаполя. Выходя, он снимает с дверной ручки табличку «Не беспокоить», запирает дверь. Стягивает резиновые перчатки и широко, упруго шагает по ковровой дорожке — одна рука в кармане, большим и указательным другой поправляет узел галстука. Ему шестьдесят четыре года, но он чувствует себя молодым. Привлекательным. И, главное, дерзко-отважным.
Сновали бои с телеграммами и messages, провозили тележки с багажом. Было людно и шумно, как и должно быть в подобном месте, дорогом и космополитичном. На толстых пушистых коврах сиял логотип гостиницы. Макс Коста уже час и пятнадцать минут ждал в вестибюле отеля «Палас» Буэнос-Айреса, в курительной у подножья монументальной лестницы с бронзовыми перилами. Бившее из-под высокого, расписного и разукрашенного купола послеполуденное солнце освещало огромные витражные окна, и фигуру танцора обволакивали разноцветные полотнища. Он сидел, развернув кожаное кресло так, чтобы держать в поле зрения вращающуюся дверь, весь огромный холл, один из лифтов и стойку портье. Макс пришел без пяти три, как и было условлено с четой де Троэйе, однако часы над камином в курительном салоне показывали уже десять минут пятого, а супругов все не было. Снова взглянув на циферблат, он сменил позу, не позабыв поддернуть, чтобы не вытягивались на коленях, серые брюки, собственноручно выглаженные в номере пансиона, и потушил сигарету в большой латунной пепельнице. Опоздание композитора и его жены он воспринимал спокойно. В конце концов, в некоторых ситуациях — а по сути дела, во всех — терпение есть полезнейшее свойство. В высшей степени необходимая добродетель. И он — охотник искусный и умеющий выжидать — был наделен ею в полной мере.
Он находился в Буэнос-Айресе уже пять дней — столько же, сколько супруги де Троэйе. После стоянок в портах Рио-де-Жанейро и Монтевидео «Кап Полоний» прошел против течения илистую Рио-де-ла-Плату и после долгого маневрирования наконец ошвартовался у причальной стенки, где на фоне портальных кранов и краснокирпичных пакгаузов волновалась и бурлила толпа встречающих. В Европе стояла осень, а в Южной Америке начиналась весна, и с высоких палуб лайнера видно было, что все собравшиеся на причале — в легком и светлом, в соломенных шляпах. Макс, не имевший права сойти на берег раньше пассажиров, смотрел, как спустившуюся по главному трапу чету де Троэйе встречают человек шесть и стайка репортеров, ведут туда, где под присмотром троих стюардов и агента судоходной компании громоздятся их уже выгруженные чемоданы и баулы. Супруги попрощались с Максом два дня назад, после ужина, устроенного по случаю благополучного прибытия, и Меча Инсунса танцевала с ним трижды, а муж курил за своим столиком, наблюдая за ними. Потом они пригласили жиголо в бар первого класса, и, хотя это возбранялось правилами, Макс согласился — это был последний день его работы. Они выпили несколько коктейлей с шампанским, до глубокой ночи обсуждая аргентинскую музыку, и договорились встретиться в Буэнос-Айресе — с тем чтобы Макс исполнил обещание и сводил их в какое-нибудь заведение, где еще можно увидеть подлинное, старое танго.
И вот теперь он сидит здесь, в холле отеля, и ждет с тем же профессиональным спокойствием, с каким, доверяя своей интуиции и воспринимая свое терпение как полезную добродетель, пролежал в ожидании последние пять суток на кровати в номере убогого пансиона на проспекте Адмирала Брауна, выкуривая одну сигарету за другой и вытягивая стакан за стаканом абсент, от которого наутро просыпался с головной болью. И вот на исходе самому себе назначенного срока, после которого следовало озаботиться поисками выгодной партии, в дверь постучала хозяйка и сказала, что его просит к телефону некий кабальеро по имени Армандо де Троэйе. Композитор сообщил, что утром у него будет деловая встреча, но во второй половине дня и вечером он свободен. Так что они могут встретиться, выпить кофе, а потом отужинать вместе, прежде чем отправиться на обещанную вылазку в неприятельский стан. Де Троэйе произнес эти два слова легко и шутливо, так, словно не воспринял всерьез предупреждение, что посещение столичных притонов — дело опасное. С нами, разумеется, пойдет и Меча. Это он добавил после краткой паузы, отвечая на невысказанный вопрос Макса. И, помолчав еще немного, сказал, что ей это еще интересней, чем ему, причем можно было догадаться, что она где-то рядом: «Палас» — современный отель, телефоны стоят в каждом номере, и Максу нетрудно было себе представить, как супруги многозначительно переглядываются и вполголоса перебрасываются репликами, пока муж зажимает трубку ладонью. В последний их вечер на борту лайнера Меча заявила, что пойдет с ними во что бы то ни стало.
— Ни за что на свете не пропущу такой случай, — сказала она очень спокойно и твердо.
Тогда она сидела на высоком винтовом табурете перед стойкой, за которой бармен сбивал коктейли. На шее у Мечи Инсунсы сверкало и переливалось жемчужное колье в три витка, а платье от Vionnet — белое, простое, с открытыми плечами и спиной (протокол прощального ужина требовал вечернего туалета) — подчеркивало ее изящество. Протанцевав с ней три танго, Макс — он ни разу за все время плавания не увидел, чтобы она танцевала с мужем, — снова и с удовольствием почувствовал кожу под атласом длинного платья, доходившего до туфелек на высоком каблуке и при резких поворотах в такт музыке пленительно обрисовывающего линии тела, которое он держал в своих объятиях профессионально крепко, но не вполне безразлично.
— Там могут возникнуть непредвиденные ситуации, — настойчиво повторил он.
— Я рассчитываю на вас и на Армандо, — ответила она невозмутимо. — Надеюсь, вы меня защитите.
— Прихвачу свою «астру»,[25] — весело сказал композитор, похлопав себя по карману.
И подмигнул Максу, но тому не понравилось ни легкомыслие мужа, ни бестрепетность жены. На миг он усомнился в том, что игра стоит свеч, но хватило одного взгляда на колье, чтобы увериться в обратном. Возможность риска уравновешена вероятностью выгоды, утешил он себя. Дело житейское. И ограничился лишь тем, что сказал меж двумя глотками:
— С оружием лучше туда не ходить… И не только туда, а и вообще никуда. Всегда появляется искушение применить.
— Не для того ли оно и существует?
Армандо де Троэйе бесшабашно улыбался. Вероятно, ему нравится этот шутливо-воинственный тон ироничного искателя приключений. Макс почувствовал уже знакомый укол злости. Легко было представить, как композитор потом будет хвастаться этой эскападой в кругу друзей — миллионеров и снобов. Того же Дягилева, например, с его «Русскими сезонами». Или пресловутого Пикассо.
— Когда достаешь оружие, ты приглашаешь других сделать то же самое.
— Ого… — протянул де Троэйе, — для человека вашей профессии вы недурно осведомлены.
В этой внешне благодушной реплике звучала язвительно-насмешливая нотка. Макс уловил ее, и она ему не понравилась. Может быть, подумал он, знаменитый композитор вовсе не так мил и обходителен, каким хочет выглядеть. А может быть, ему показалось, что три танго за один вечер и с одной партнершей — это чересчур.
— В самом деле недурно, — сказала женщина.
Де Троэйе взглянул на нее с легким удивлением. Так, словно прикидывал, что может знает о Максе его жена такого, чего не знает он.
— Ну разумеется, — заключил композитор, и понимать эту туманную фразу можно было как угодно. Потом снова заулыбался — на этот раз более искренне — и сунул нос в высокий стакан, словно знать ничего больше не желал.
Глаза Макса и Мечи Инсунсы на мгновение встретились. Танцуя с ним сегодня, она, как всегда, смотрела куда-то выше его правого плеча и — намеренно ли, случайно — избегала его взгляда. Но то, что возникло между ними во время безмолвного танго в «пальмовом салоне», изменило их поведение, проникнутое тихим, непоказным сообщничеством, которое сквозит в молчании, в движениях, фигурах, позах, принимаемых будто по взаимному уговору; когда кажется, что душевное состояние одного не просто передается, а властно, почти насильно навязывается другому, — но и то, как они смотрели друг на друга, еще не высказывая этими взглядами все до конца, и те только кажущиеся простыми ситуации, когда он предлагал ей очередную турецкую сигарету и спустя мгновение подносил огонек зажигалки или чуть изгибался на стуле, вроде бы ведя разговор с мужем, а на самом деле обращаясь к ней, или когда ждал, замерев и сдвинув по-военному каблуки, пока Меча Инсунса поднимется, небрежно протянет к его руке одну руку, а другую опустит на атласный отворот фрака, и в идеальной согласованности всех движений они заскользят по площадке, искусно огибая другие пары, которые рядом с ними будут казаться более неловкими или менее привлекательными.
— Это будет забавно, — заключил Армандо де Троэйе, допив свой стакан. Показалось, что он обозначил словами последнее звено длинной логической цепочки.
— Да, — согласилась Меча.
Макс, слегка сбитый с толку, не понял, что́ имеют в виду супруги. Более того, не был уверен, что они имеют в виду одно и то же.
Часы на стене курительного салона в отеле «Палас де Буэнос-Айрес» показывали уже четверть пятого, когда Макс наконец заметил вошедших в холл супругов де Троэйе: композитор был в канотье и с тростью в руках, Меча Инсунса — в элегантном платье из креп-жоржета, перехваченном в талии кожаным поясом, и соломенной памеле. Макс снял свою мягкую фетровую кнапп-фельт — очень приличную, хоть и далеко не новую — и пошел к ним навстречу. Армандо де Троэйе извинился за опоздание («Сами понимаете, „Жокей-клуб“ и чрезмерное аргентинское гостеприимство, хоть разговоры только о мороженом мясе и скаковых английских кобылах») и, поскольку Макс ждал так долго, предложил прогуляться, чтобы размять ноги, а потом где-нибудь выпить кофе. Меча отказалась, сославшись на усталость, пообещала присоединиться к ним за ужином и, на ходу стягивая перчатки, направилась к лифту. Армандо и Макс вышли на улицу и, ведя беседу, медленно тронулись под сводами арок, тянувшихся до самого порта вдоль проспекта Леандро Алема, который был густо обсажен деревьями, в это время года сплошь — в золотисто-желтых цветах.
— Вы упомянули Барракас, — сказал внимательно слушавший Макса композитор. — Это улица или квартал?
— Квартал. И вполне соответствует своему названию… Можем пойти туда, а можем — в квартал Ла-Бока.
— А вы что рекомендуете?
Барракас лучше, ответил Макс. И там, и там на каждом шагу — кабаки и притоны, но все же Ла-Бока расположена ближе к порту и потому наводнена моряками, докерами, приезжими. Иностранцами, так сказать, самого последнего разбора. И танцуют там танго офранцуженное, усвоившее черты парижского стиля; это интересно, но не чисто. Тогда как в Барракас, населенном итальянскими, испанскими, польскими иммигрантами, можно увидеть его в первозданном виде. И музыканты там ближе к истокам. Или, по крайней мере, делают вид.
— Понимаю, — улыбнулся Армандо де Троэйе. — Иными словами, навахи местного сброда содержат больше танго, нежели финки иностранной матросни?
Макс рассмеялся:
— Можно и так сказать. Однако не обольщайтесь. Нож есть нож и везде опасен одинаково… Не говоря уж о том, что теперь все предпочитают пистолеты.
На углу Коррьентес, возле здания биржи, они свернули налево, и аркады остались позади. Макадам и асфальт мостовой, уходившей вверх до старого почтамта, были взломаны — там прокладывали подземку.
— Я еще раз прошу вас, — прибавил Макс, — вас и вашу супругу: оденьтесь, пожалуйста, так, чтобы не привлекать к себе внимания. Не надевайте драгоценностей, не берите с собой много денег и не держите их на виду… И вообще постарайтесь быть незаметней.
— Не беспокойтесь. Будем вести себя скромней скромного. Тише воды, что называется… Не хочу, чтобы у вас были неприятности.
Макс остановился, уступая дорогу спутнику, чтобы тот мог обойти колдобину.
— Если будут неприятности — так уж не у меня, а у нас троих… А вам в самом деле так необходимо брать с собой жену?
— Да вы не знаете Мечу! Она никогда не простит мне, если я оставлю ее в отеле. Эта экскурсия в предместье разжигает ее, как ничто другое.
Макс с раздражением подумал, что у этого глагола есть несколько значений. Ему не нравилась игривость, с какой композитор употреблял некоторые слова. Но сейчас же вспомнил медовые глаза Мечи Инсунсы и ее взгляд, когда на борту лайнера впервые заговорили о походе в злачные места Буэнос-Айреса. Не исключено, заключил он, что Армандо де Троэйе сказал сейчас именно то, что хотел сказать, и назвал вещи своими именами.
— А вы почему согласились сопровождать нас, Макс? Вам зачем это нужно?
Макс в удивлении уставился на композитора. Вопрос звучал естественно и, казалось, был задан искренне. Тем не менее у Армандо был какой-то отсутствующий вид — словно он осведомлялся формально, из чистой учтивости, продолжая в это время размышлять о чем-то другом.
— Не знаю, право, что вам сказать…
Они продолжали подниматься по улице, оставив позади проспект Реконкисты и Сан-Мартин. Под трамвайными проводами и электрическими фонарями возились рабочие, а между ними сновали бесчисленные автомобили и наемные фиакры. Тротуары, затененные козырьками и навесами над витринами лавок, кафе, кондитерских, заполняла многолюдная толпа, и в ее пестроту были вкраплены темные полицейские мундиры.
— Само собой, я должным образом отблагодарю вас…
Макса вновь — и на этот раз сильнее — кольнуло раздражение.
— Не в этом дело.
Композитор непринужденно вертел в пальцах трость. Пиджак его кремового костюма был расстегнут, большой палец сунут в жилетный карман, откуда тянулась часовая цепочка.
— Я знаю, что не в этом. Потому и спросил.
— А я ответил, что не знаю. — Макс в смущении прикоснулся к полю шляпы. — На корабле вы, помнится…
И намеренно запнулся, глядя, как прямоугольник солнечного света лежит ковром на пересечении улиц Коррьентес и Флориды. На самом деле его слова про обстоятельства сказаны были для проформы. Еще сколько-то шагов он прошел молча, думая о женщине — о ее оголенной спине и о бедрах, закрытых невесомой тканью. И о великолепном колье в вырезе платья, играющем под электрическими огнями танцевального салона.
— Очень хороша, не так ли?
Макс, и не оборачиваясь, знал, что Армандо де Троэйе смотрит на него. И он предпочитал не угадывать, как именно.
— Кто?
— Сами знаете, кто. Моя жена.
После краткого молчания Макс наконец обернулся к собеседнику:
— А вы, сеньор де Троэйе?
Мне не нравится его улыбка, осознал он внезапно. И не та, что сейчас у него на губах, а вообще. И эта манера топорщить ус. Вполне вероятно, и раньше тоже не нравилась.
— Зовите меня просто Армандо. Мы уже давно знакомы.
— Хорошо, Армандо. Итак, чего же хотите вы?
Они уже свернули налево и шли по Флориде — с трех часов дня только пешеходы, автомобили, припаркованные на углах, и множество витрин по обе стороны. Вся улица казалась одной бесконечной торговой галереей. Армандо де Троэйе показал туда, как будто ответ был очевиден:
— Да вы же знаете. Написать незабываемое танго. Позволить себе эту прихоть и доставить себе это удовольствие.
Произнося эти слова, он рассеянно рассматривал витрину, где были выставлены мужские сорочки фирмы «Gath & Chaves». Оба шли в потоке прохожих — главным образом, нарядных женщин, — который струился по тротуарам. С обложки последнего номера журнала «Карас и каретас», выставленного в газетном киоске, им широко улыбался Гардель.
— Все началось с пари. Я был в Сан-Хуан-де-Лус, в гостях у Равеля, и он дал мне послушать эту чушь, которую сочинил для балета Иды Рубинштейн, — настырное болеро, не имеющее развития, основанное только на разных градациях оркестра… Если ты смог написать такое болеро, сказал я ему, я смогу написать танго. Мы посмеялись и поспорили: проигравший платит за ужин. Ну и вот… Я здесь.
— Я не танго имел в виду, когда спрашивал, чего вы хотите. Вернее, не только танго.
— Танго не напишешь одной лишь музыкой, друг мой. В счет идет и то, как ведут себя люди. Это торит дорогу.
— А я-то что делаю на этой дороге?
— К вам я обратился по нескольким причинам. Во-первых, вы откроете двери в ту среду, что интересует меня. С другой стороны, вы исключительно танцуете. И, в-третьих, внушаете мне симпатию… И в отличие от многих и многих, рожденных здесь, не считаете, что быть аргентинцем уже есть заслуга и высшее отличие.
Макс на ходу, не останавливаясь, взглянул на витрину магазина швейных машинок «Зингер», в которой отражались они оба. Когда они стоят вот так, рядом, за этой знаменитостью нельзя признать никаких преимуществ. При всей безупречности манер и элегантности облика Армандо де Троэйе внешне уступал танцору. Тот был стройней и почти на голову выше. И держался не хуже. И одежда его, пусть скромная и поношенная, сидела на нем как влитая.
— Ну хорошо… А ваша жена? Как с ней?
— Ну, это вам должно быть известно лучше, чем мне.
— Вы ошибаетесь. Представления не имею.
Они остановились перед выложенными на стенде книгами — на этой улице было много букинистических лавок. Де Троэйе взял трость под мышку и, не снимая перчаток, вяло, без интереса перелистал одну из книг. Потом с безразличным видом сказал:
— Меча — особенная женщина. Она не только красива и изящна… В ней есть кое-что помимо этого. И, может быть, намного больше этого. Я ведь музыкант, не забывайте. Сколь ни велик мой успех, сколь ни рассеянной кажется жизнь, которую я веду, моя работа неизменно становится между мной и всем остальным миром. Меча — это мои глаза. Мои антенны, если можно так выразиться. Она отцеживает и фильтрует для меня все вокруг. Сказать по правде, до знакомства с ней я и не начинал даже познавать всерьез ни жизнь, ни самого себя… Она из тех женщин, что помогают постигать время, в которое нам выпало жить.
— Но я-то здесь при чем?
Де Троэйе снова взглянул на него. Спокойно и чуть лукаво.
— Боюсь, мой дорогой друг, сейчас вы чересчур возомнили о себе.