Мы доехали на метро до Марбл Арч[21] и пошли через Гайд-парк. На некотором расстоянии от толпы, окружившей ораторов, на деревянном ящике стоял мужчина, выкрикивавший какие-то религиозные лозунги. Его никто не слушал. Доносилось только: «Бог…сатана… гнев Божий…»
Мы подошли ближе. Я смотрела, как ходит вверх-вниз его тощий кадык. Моди стала смеяться, он рассвирепел и завопил, глядя на нас:
— Смейтесь! Ваши грехи все равно станут известны. В ваших сердцах страх смерти и ада, страх Божьей кары сжигает ваши сердца!
— Ах ты, грязный мерзавец! — закричала Моди, — он смеет оскорблять нас, потому что рядом нет мужчины. Знаю я таких, которые выбирают, кому можно и нагрубить. Наглые и трусливые твари. Он наверняка ни слова бы нам не сказал, если бы мы были с мужчиной.
Он продолжал кричать нам вслед, суля страшные кары на том свете.
Тот старик был худым, замерзшим. У него были маленькие несчастные глаза. Но Моди никак не могла успокоиться. Она шла быстрым шагом, сжимала кулаки и повторяла:
— Грязные твари, грязные твари… Они знают, кого можно оскорблять!
Мне захотелось вернуться и спросить этого беднягу, о чем он действительно думает, ведь в глазах у него была тоска, как у что-то учуявшей собаки.
На Гайд-парк Корнер мы сели в автобус и поехали в ресторанчик рядом с вокзалом Виктория. Там мы заказали устрицы и портер.
А потом Моди села на другой автобус и поехала домой.
— Пиши мне, детка, — сказала она, — если что случится, дай мне знать. Позаботься о себе сама и, главное, будь осторожна. И так далее и тому подобное.
Я сказала:
— Не удивляйся, если я вдруг появлюсь на репетиции.
— Да нет, зачем же удивляться, — сказала она, — я уже ничему не удивляюсь.
5
На следующий вечер мы вернулись на Грин-стрит около одиннадцати. У дивана горела лампа и стоял поднос с напитками. В доме было темно и тихо. Мне показалось, что эта молчаливая комната недружелюбно смотрит на меня и еле заметно усмехается, как старый лакей. Кто это такая? Где он ее подобрал?
— Кстати, — сказал он, — как тебе понравился Винсент? Красивый парень, правда?
— Да, — сказала я, — очень.
— Ты ему понравилась. Он сказал, что ты просто прелесть.
— Неужели? А мне почему-то показалось, что он так не думает.
— Господи, да почему же?
— Не знаю, просто так мне показалось.
— Конечно, ты ему понравилась. Он сказал, что хотел бы услышать, как ты поешь.
— Зачем? — сказала я.
Шел сильный дождь. Прислушавшись, можно было различить шум воды.
— Потому что он может помочь тебе с работой. Он знает многих из этого круга и может оказаться очень полезным. Кстати, он сам это предложил, я его ни о чем не просил.
— Ну, вообще-то я могу вернуться в шоу, — сказала я.
Я все время ждала, когда он начнет целовать меня, и мы пойдем наверх.
— Нужно устроить для тебя что-нибудь получше этих гастролей. Винсент говорит, что тебе надо учиться дальше. Я тоже так думаю. Мне кажется, что неплохо бы тебе брать уроки пения. Я помогу тебе. Надо, чтобы ты двигалась вперед. Ты хочешь сделать карьеру?
— Не знаю, — сказала я.
— Но, дорогая моя, что значит «не знаю?» Господи, ты должна это знать. А чем ты действительно хочешь заниматься?
Я сказала:
— Я хочу быть с тобой. Это все, что я хочу.
— Ну, я тебе скоро надоем, — он усмехнулся.
Я не ответила.
— Не будь такой, — попросил он, — ты словно камень, который я пытаюсь втащить на вершину горы, а он все время скатывается вниз. — Словно камень. Вот чудачка. Думаешь, если будешь тихонечко сидеть, то никто не обидит. Даже лицо у тебя какое-то каменное.
Он сказал:
— Ты просто прелесть, но ты еще ребенок. Тебе надо повзрослеть. Правда, это не всегда зависит от возраста. Некоторые люди с рождения точно знают свою дорогу, другие так никогда и не узнают. Твоя предшественница…
— Моя предшественница? — сказала я, — ах, моя предшественница…
— Она с самого рождения уже знала все ходы и выходы. Хотя это не имеет значения. Не огорчайся. Поверь, тебе не стоит огорчаться.
— Конечно, — сказала я.
— Тогда сделай счастливое лицо. Будь счастливой. Я хочу, чтобы ты была счастливой.
— Для этого надо выпить виски, — сказала я. — Нет, не вина — только виски.
— Ты уже пристрастилась к виски? — спросил он.
— У меня это в крови, — объяснила я, — все мое семейство не просыхало. Тебе надо познакомиться с моим дядей Бо. Он крупный специалист в этом деле.
— Все это очень мило, — сказал Уолтер, — но не стоит начинать так рано.
… Вот и пунш сказал дядя Бо просто настоящая барменша — этот ребенок запросто может сделать хороший пунш сказал отец надо же чем-то согреть душу — занавески на веранде колыхались — только один глоток, сказал отец, и ни капли больше мы не хотим, чтобы ты начинала слишком рано…
— Да, дядя Бо может пить сколько угодно, — сказала я, — но никогда не пьянеет. Он славный. Он мне нравится гораздо больше, чем другой мой дядя.
— Ах ты маленькая пьянчужка, — улыбнулся Уолтер.
— А еще, — продолжала я, — когда я была ребенком, я хотела быть черной, а они говорили: «Твой бедный дедушка перевернется в гробу, если об этом услышит».
Я прикончила виски. Оцепенение прошло, и я чувствовала себя превосходно.
«Всё хорошо, — думала я, — какая разница! Какое все это имеет значение?»
— Я из пятого поколения, которое там родилось, со стороны матери, конечно.
— Неужели? — сказал он, и опять мне показалось, что он смеется надо мной.
— Вот если бы ты своими глазами увидел поместье «Констанс», — сказала я. — Это старое фамильное поместье моей матери. Там очень красиво. Как бы мне хотелось, чтобы ты его увидел.
— Мне бы тоже, — сказал он, — не сомневаюсь, что там замечательно.
— Да, — сказала я, — но, с другой стороны, если считать, что в Англии красиво, то там совсем не красиво. Просто там другой мир. Все зависит от точки зрения, правда?
Стены дома в старом поместье поросли мхом, и его превратили в оранжерею. Одна разрушенная комната — для роз, другая — для орхидей, третья — для азалий. И повсюду вдоль стертых каменных ступеней, ведущих в комнату, где надсмотрщик держал свои записи, — жимолость.
— Однажды я видела старый список рабов из поместья, — сказала я, — он был написан от руки на бумаге, которая сворачивается в трубочку. Пергамент — так она называется. Там были колонки — имена и возраст и то, что они умеют делать, и еще какие-то заметки.
…Майлотт Бойд, 18 лет, мулатка, служанка в доме. Дети, говорит Эстер, будут наказаны за грехи отцов в третьем и четвертом поколении — не повторяй эту чепуху детям говорит отец — выдумки не должны оседать в детских головах, говорил он…
— Все эти имена в списке… — сказала я. — Странно, но я их никогда не забывала.
Наверное, во всем было виновато виски, но мне захотелось рассказать об этом. Мне захотелось, чтобы он узнал, как это было. Воспоминания проносились в моей голове, но так быстро, что я не могла сосредоточиться. Все равно об этом невозможно рассказать.
— В моей школе была одна девочка, — сказала я, — в католической школе для девочек при монастыре, в которую я ходила. Ее звали Беатрис Агостини. Она приехала из Венесуэлы и жила в пансионе. Она мне жутко нравилась. Я не жила в пансионе, только те шесть месяцев, когда отец уехал в Англию. Когда он вернулся, то снова женился. Он привез с собой Эстер.
— Твоя мачеха хорошо с тобой обращалась?
— Ну да, неплохо. Она, в общем, неплохая. По-своему.
— Мы любили кататься по лунным дорожкам, — продолжала я, — нашего лодочника звали Черный Папочка. У нас замечательные лунные ночи. Если бы ты их видел! Луна может отбрасывать такую же темную тень, как и солнце.
Черный Папочка всегда носил синий полотняный комбинезон, на брюках были заплатки из мешковины. У него были очень длинные мочки, и в одной из них — золотая серьга. Он сердился, если мы опускали в воду руку, из-за барракуд. И мне тут же представлялись барракуды — сотни барракуд, — плывущие у бортов лодки в ожидании добычи. Плоскоголовые, острозубые, они плыли по холодным серебряным дорожкам, которые проложил на воде лунный свет.
— Уверен, что это очень красиво, — сказал Уолтер, — но я не особенно люблю жаркие страны. Предпочитаю прохладные места. На мой вкус, в тропиках слишком буйная растительность.
— Но она совсем не буйная, — возразила я, — ты совершенно не прав. Она дикая, иногда немного грустная. А вот солнце действительно буйное.
Иногда земля дрожит, а иногда ты чувствуешь ее дыхание. Цвета — красные, пурпурные, синие, золотые, все оттенки зеленого. А здесь цвета черные, коричневые, серые, мутно-зеленые, белые — это лица людей — похожие на мокриц.
Вообще-то, там не так уж жарко, — продолжала я, — жару всегда преувеличивают. В городе немного жарко иногда, но у моего отца было маленькое поместье, оно называлось «Сон Моргана». Мы проводили там много времени. Он был колонистом, мой отец. Вначале у него было большое имение, потом он продал его, когда женился на Эстер, и мы жили в городе почти четыре года, а потом он купил «Сон Моргана», гораздо меньшее поместье. Он так назвал его — «Сон Моргана».
Мой отец был прекрасный человек, — сказала я и почувствовала, что опьянела, — у него были рыжие усы и жуткий характер. Но получше, чем у мистера Кроу, хоть мистер Кроу прожил там сорок лет, и у него был такой жуткий характер, что однажды он разбил свою трубку ровно напополам — так сказал слуга. Когда он был дома, я подглядывала за ним и надеялась, что он сделает это снова, но больше он такого никогда не повторял.
— Я не любил своего отца, — сказал Уолтер, — мне казалось, такое часто бывает.
— Нет, я любила своего, — сказала я, — правда, случалось всякое. — Я ведь коренная жительница Вест-Индии, — почему-то все время повторяла я, — в пятом поколении по материнской линии.
— Я знаю, моя радость, — сказал Уолтер, — ты мне об этом уже говорила.
— Все равно, — сказала я, — это замечательное место.
— Все считают, что место, где они родились, замечательное, — заметил Уолтер.
— Ну, не все они замечательные, — возразила я, — совсем не обязательно. На самом деле, иногда поначалу они кажутся просто жуткими. Только ты привыкаешь и уже не замечаешь этого.
Он встал, притянул меня к себе и стал целовать.
— Мне кажется, ты немного навеселе, — сказал он, — давай-ка поднимемся наверх, маленькая чудачка, маленькая пьяная чудачка.
— Шампанское и виски — убойная смесь, — сказал он.
Мы стали подниматься в спальню.
…«Дети, каждый день следует оставлять четверть часа на размышления о четырех главных вещах. Каждый вечер перед отходом ко сну — это самое лучшее время — вы должны закрыть глаза и постараться думать об одной из четырех главных вещей». (Вопрос что это за четыре главные вещи? Ответ: четыре главные вещи — это Смерть, Божья кара, Преисподняя и Царствие небесное.) Эта матушка Антония была еще та старушка. Она любила говорить: «Дети, каждый вечер перед сном вы должны лечь прямо, прижать руки к телу, закрыть глаза и сказать:
«Однажды я умру. Однажды я буду лежать вот так, с закрытыми глазами, и буду мертвой».
«Ты боишься смерти?» — спрашивала меня Беатрис.
«Не знаю, нет, не боюсь. А ты?»
«А я боюсь, но никогда не думаю о ней».
Лежать, зажмурившись и прижав руки к бокам…
— Уолтер, выключи свет. Он бьет мне в глаза.
Майлотт Бойд, 18 лет. Майлотт Бойд, 18 лет… Но мне это так нравится. Я не хочу, чтобы было по-другому, только так.
— Ты спишь?
— Нет, не сплю.
— Ты лежала так тихо, — сказал он.
А потом лежать так тихо. Вот что называют «маленькая смерть».
— Мне нужно идти, — сказала я, — уже поздно.
Я встала и оделась.
— Я поговорю с Винсентом, — на следующей неделе.
— Как хочешь, — сказала я.
Сидя в такси, я продолжала думать о доме и потом, в постели, лежала и все думала о нем. О том, каким грустным может быть солнце, особенно в полдень, но по-другому, не так, как в холодных краях, совершенно по-другому. И о том, как вылетают летучие мыши, когда садится солнце, по двое, очень торжественно. И о запахах из лавок, доносящихся до бухты. («Мне, пожалуйста, четыре ярда вон того розового, мисс Джесси»). И о запахе Франсины — пряном и сладком. И о том цветке гибискуса — он был таким красным, таким гордым. Его длинный золотой язычок торчал наружу. Он был таким ярким, что даже небо казалось лишь фоном для него. Не могу себе представить его мертвым… И стук дождя по оцинкованной железной крыше. Как он льет и льет, грохоча по крыше…