— Сколько раз будешь ты меня об этом спрашивать? Актером — вот кем я был.
— Комедии, значит, разыгрывал?
— Да-а-а… Такую же ослиную голову, как у тебя, на себя напяливал… такую же ерунду нес, как ты несешь, — а публика над этим потешалась и платила мне так, как только мечтать можно.
— Ну, пора спать. Завтра ведь тоже день…
Красная армия переправилась через Тиссу. Румыны недешево отдали свои позиции, но вели себя героями, лишь пока красные не ступили на их берег. Тогда они пустились наутек.
Два дня и две ночи все шло, как по маслу. На третий день мы обнаружили, что у нас в тылу румыны. Нас ее разбили, и все же приходилось отступать. А это было гораздо труднее, чем итти вперед: пушки румын обстреливали дорогу, а французы сыпали бомбы с самолетов.
— Эти бомбы предназначались русским большевикам, теперь, когда мы во всю задвигались, они достались нам… Но, ребята, носов не вешать! — утешал Анталфи свою поредевшую роту. — Не всегда так будет, мы еще двинем на румын, чорт подери…
Румынские орудия ни на минуту не умолкали, но наши не могли уже отвечать на их хриплый лай. Пушки у нас еще были, но красные артиллеристы бежали.
У Готтесмана пулемет валится с плеч, и он, споткнувшись, с трудом удерживается на ногах: — Подстрелили, подлецы!
Петр подхватывает его подмышки, меж тем как Анталфи бросается к пулемету.
— Сюда, ребята, сюда! Не достанется пулемет румынам!
Он кричит, зовет, но никто его не слушает. Румыны палят во всю. «Спасайся, ребята, спасайся!» У всех одна лишь мысль — бежать без оглядки.
Пулемет остается лежать в пыли, вокруг валяется множество винтовок. Сейчас винтовка — одна лишь помеха. Бежать без нее легче.
— Черти! Это что ж — социализм?..
— Убью, как бешеную собаку, того подлеца, кто завел нас сюда, в эту гнусную бойню!..
— Из Будапешта легко приказы рассылать…
Слева надвигается румынская конница. Никто не помышляет о сопротивлении. Все, кто могут, бегут, побросав винтовки. В небе парит французский аэроплан.
Тра-та-та-та-та-та-та.
Летчик из пулемета бьет по бегущим.
В Солноке у въезда на деревянный мост толпятся беглецы.
Лошадь в испуге вздымается на дыбы и разбивает часть перил. Вместе с одноколкой валится она в Тиссу, увлекая за собой несколько человек.
— Спасите! Спасите!
На противоположном берегу автомобиль пытается проложить себе дорогу к мосту, но застревает в людском потоке. Из автомобиля выскакивает человек и протискивается на мост. Другой, в черной кожаной куртке, остается в машине. Размахивая ручной гранатой, он кричит что-то в самое ухо шоферу, но из-за шума, грохота и трескотни, криков и стонов — слов его не слышно.
Тот, что соскочил с машины, пробрался уже почти к самому румынскому берегу. Он стоит там, где только что лошадь свалилась в воду, — запыленный, грязный, небритый красноармеец. Молча наблюдает он это паническое бегство.
Петр глядит на него… «Быть не может, — проносится, у него в мозгу, — или и впрямь он?..»
Все больше красноармейцев толпится вокруг неподвижно стоящего человека, еще немного — и его сметут в Тиссу…
— Ну, герои…
— Товарищ Кун!.. Бела Кун!..
— Ну; герои, куда вы девали свои винтовки? — спрашивает Кун усталым хриплым голосом.
Тра-та-та-та-та-та.
Румынский снаряд попадает в автомобиль. На месте человека в кожаной куртке — окровавленная груда.
Тра-та-та-та-та-та.
В Солноке, на высоком берегу, пылал дом с тесовой крышей.
Ветер с востока
Мне было тринадцать лет, когда жандармы забрали моего отца. Дело было так: когда управляющий ударил отца кулаком по лицу, тот бросился на него с вилами. Сбежался народ, но отец, размахивая окровавленными вилами, никого к себе не подпускал. Мы — моя мать и я — стояли поодаль, у дверей нашего домика. Пришли жандармы, надели на отца наручники и увели. Мать после этого долго пролежала в постели — так она была подавлена и измучена.
Суд приговорил отца к десяти годам тюрьмы. Соседи утешали мать, что отец выйдет из тюрьмы еще крепким человеком, ему тогда будет всего сорок три года, но увидеть отца мне так и не довелось — он умер в тюрьме. Мы же переселились в город, к родному брату моей матери. У дяди Ивана не было ни жены, ни детей. Когда мы к нему переехали, он рассчитал свою старую стряпуху, и с тех пор моя мать стала стряпать истирать на всех.
Дядя был человек состоятельный. Он жил в собственном доме, там же помещалась и его седельная мастерская, в которой работало человек девять учеников, одного приблизительно со мной возраста. Дядя предпочитал брать в обучение круглых сирот и за четыре года обучал их ремеслу седельщика. Когда учение заканчивалось, работы он им не давал, а «пускал их в жизнь попытать свои силы», как он любил выражаться. Соседи хвалили его за доброе сердце, да и сам он до одури твердил своим ученикам, что если они в дальнейшей своей жизни будут честно выполнять свои обязанности, то это лишь его заслуга… А под честным человеком он понимал, кто сызмальства трудится, не разгибая спины, с утра до поздней ночи. Дядя очень заботился о том, чтобы его ученики оправдывали в этом отношении репутацию честных людей.
В мастерской был один только подмастерье — Петрушевич, человек пожилой, твердо убежденный в том, что для молодых людей затрещина является лучшим средством воспитания. Шесть дней в неделю Петрушевич бывал трудолюбив, молчалив и трезв, — по воскресным же дням он с самого утра принимался за выпивку. Поставив перед собой два стакана, он наливал, чокался сам с собой и выпивал. Возвращаясь от обедни, мы заставали его уже в приподнятом настроении. Он беспрестанно обнимал учеников и называл мою мать барышней. К обеденному столу он уже бывал не в силах подойти, — покачиваясь на стуле, затягивал он заунывные заупокойные песнопения, неизменно заканчивавшиеся рыданиями. Тогда дядя кивал на него ученикам, и те под руки уводили его и укладывали в постель. Дядя собственноручно запирал его темную каморку на ключ. В понедельник же Петрушевич первым принимался за работу.
По просьбе моей матери дядя принял и меня в учение. В том, что я не стал впоследствии шорником, вина не моя, а Петрушевича.
Он с первого же дня заявил:
— Уж вижу, что этот балбес мне всю мастерскую перепортит. Дать ему в ухо — мать поднимет рев: старая ведьма еще способна, чего доброго, подсунуть мне в пищу какой-нибудь отравы. Если же я стану на него глядеть сквозь пальцы, то и остальные ребята начнут лентяйничать.
Мать уже все свои слезы выплакала и вряд ли была способна еще плакать, хотя бы Петрушевич целые дни напролет занимался моим «воспитанием». Что до учеников, то под его наблюдением они никак не смогли бы приучиться к лени.
Во флигеле у нас жил высокий и широкоплечий человек, с лицом, густо усыпанным веснушками. За квартиру, состоявшую из комнаты и кухни, он платил очень аккуратно. И хотя ни с ним, ни с его женой у дяди никогда никаких недоразумений не происходило, тем не менее и дядя и Петрушевич за что-то ненавидели и презирали этого человека.
Однажды вечером, когда он, возвращаясь домой, проходил мимо нашей мастерской, дядя внезапно крикнул мне:
— Ступай, вымой руки! Живо!
Затем он повел меня во флигель.
— Вот, господин Гайдош, этот паренек — сын моей родной сестры. Крепкий, здоровый мальчишка… Не могли бы вы пристроить его учеником в вашей мастерской?
Гайдош пристально поглядел на меня.
— Это его отец… — начал он, но дядя быстро прервал его:
— Он… Он самый, чорт бы его побрал!
— Что ж, попытаюсь, — сказал Гайдош и погладил меня по голове.
Рука у него была большая, сильная и тяжелая, но ее прикосновение было ласково.
К тому времени, когда вспыхнула война, я уже третий год работал в железнодорожной мастерской. За это время я научился читать и писать. Гайдош сводил меня как-то в рабочий клуб, и с того времени я стал посещать общеобразовательный кружок, руководимый Секерешем. Дядя ничего не имел против того, чтобы я учился грамоте, но пришел в ярость, услышав о рабочем клубе. Он строго-настрого запретил мне посещать «этот притон». А так как я, несмотря на запрещение, продолжал все же ходить туда, то он пригрозил моей матери, что выгонит ее из дома. Моя мать не приняла эту угрозу особенно близко к сердцу. Тогда дядя снова взялся за меня, но все было тщетно. Как-то воскресным вечером, заперев по обыкновению каморку Петрушевича на ключ, он торжественно заявил, что отныне он умывает руки и снимает с себя ответственность за мою судьбу.
— Твой отец — негодяй и сгнил в тюрьме. А тебя рано или поздно повесят!
С тех пор мне стало легче жить. Вечерами, по возвращении из железнодорожных мастерских, мне уже не приходилось снова браться за работу в седельной мастерской. И в рабочий клуб я ходил беспрепятственно. Дядя попрежнему отбирал у меня весь мой заработок. Он заявил, что уже не тревожится за мою будущность; но если я посмею развращать его учеников, как меня развращает Гайдош, то он с меня шкуру спустит, потому что за них он отвечает перед богом и людьми.
Объявление войны явилось для меня необычайно радостным событием. Жизнь в городе была смертельно скучна и уныла. Я всегда жил в надежде на какую-нибудь перемену, на какое-нибудь внезапное событие, которое бы выбило меня из привычной колеи, но за два года, проведенные мной в городе, никаких событий так и не произошло. И вдруг — война! Наконец-то нечто необычайное, возможность пережить интересные события!
Помимо того я был социал-демократом, а потому не мог не радоваться объявлению войны. Свою принадлежность к социал-демократической партии я должен был, понятно, тщательно скрывать, иначе бы меня немедленно уволили из мастерской. Но радоваться войне я мог открыто.
В день объявления войны Карл Немеш — адвокат, игравший в рабочем клубе видную роль, — выступил перед рабочими железнодорожных мастерских с большой речью. С балкона квартиры начальника станции он говорил:
— Каждый честный рабочий, каждый социал-демократ должен восторженно встретить объявление войны. Эта война — священная война, эта война — за освобождение. На острие наших штыков несем мы свободу рабам русского царя — нашим товарищам!
Мы ответили ему восторженным «ура».
Вечером в городе устроили иллюминацию и шествие с факелами. Я, понятно, принимал участие в процессии и до хрипоты распевал:
Гайдош в процессии не участвовал. На следующее утро, по дороге в мастерские, я ему рассказал обо всем виденном и слышанном накануне. Он в ответ промолчал. Видимо, он не был заражен общим восторгом.
На домах был расклеен приказ о мобилизации.
Ничего хорошего война с собой не принесла. В мастерских нас заставляли работать все больше и больше, дома же пища становилась все скуднее. Дядя где-то вычитал, что англичане проиграли последнюю войну из-за недостатка съестных припасов.
— Это мой долг перед родиной и королем, — заявил он, давая ученикам уменьшенные порции. — Хоть этим я помогу родине, раз уж не в силах послужить ей на бранном поле.
Наш город являлся узловым пунктом: одна линия вела на запад, а три в Галицию, к русской границе. С момента объявления мобилизации во главе мастерских был поставлен поручик. Кроме того, на станции было расквартировано четырнадцать солдат под командой унтер-офицера. Никогда еще не случалось мне видеть столько поездов, как тогда. Поезда, шедшие на север, везли солдат, боевые припасы и провиант. Поезда, прибывавшие с фронта, были переполнены ранеными.
С самого начала войны в мастерских отменили воскресный отдых. Свой паек мы продолжали получать почти аккуратно даже на третьем году войны. Рабочие же других предприятий часами простаивали перед лавками в очередях. Все так или иначе были сильнее заняты, чем в мирное время, и тем не менее мы все больше времени проводили в рабочем клубе. Число его посетителей неуклонно росло. Начальник городской полиции, «стремясь избавить, — как он выразился, — от излишнего утомления рабочих, и без того заваленных усиленной работой и не получающих, к сожалению, достаточно продуктов», предложил руководителям кружков самообразования сократить число уроков. Программу обучения Немеш, во избежание возможных недоразумений как для преподавателей, так и для учеников, уже заранее сообщил начальнику полиции.
С осени 1917 года нам, рабочей молодежи, разрешили посещать только уроки арифметики и правописания. Последнее преподавал Секереш, бухгалтер химической фабрики. Я очень полюбил его и многому у него научился. Он обладал широкими познаниями, любил преподавание и умел говорить с нами понятным языком. Обучая нас орфографии, он писал сперва фразу на доске, а потом заставлял нас — девятнадцать учеников — по нескольку раз списывать эту фразу в тетради. По окончании урока Секереш собирал тетради и к следующему уроку возвращал их нам, исправив ошибки красными чернилами.
Никогда не забуду последнего урока, происходившего в первый день после рождественских каникул.
Первое, что Секереш в этот день написал на доске, было:
«РУССКИЕ РАБОЧИЕ И КРЕСТЬЯНЕ ВЗЯЛИ
ГОСУДАРСТВЕННУЮ ВЛАСТЬ В СВОИ РУКИ»
Затем мы должны были переписать:
«ТОЛЬКО ПРОЛЕТАРСКАЯ РЕВОЛЮЦИЯ
СПОСОБНА ПОЛОЖИТЬ КОНЕЦ ВОЙНЕ».
Помню также, что последняя переписанная нами фраза гласила:
«ПРОЛЕТАРИИ ВСЕХ СТРАН, СОЕДИНЯЙТЕСЬ!»
С Карпат дул сильный ветер. Перчаток у меня не было, и я шел, запрятав руки в карманы пальто. В одном кармане я нащупал листочек бумаги, на котором что-то было напечатано на машинке. Дома я прочел его:
«ПЕРЕСТАНЬТЕ УБИВАТЬ ЛЮДЕЙ!
МЫ ТРЕБУЕМ МИРА».
На следующее утро я, как обычно, зашел за Гайдошем.
— Нет ли у тебя ящика или сундука, которым никто кроме тебя, не пользуется? — спросил он.
— Есть. Свой сундук я запираю на замок.
— Тогда спрячь к себе в сундук вот это, — сказал он и вытащил из-под соломенного тюфяка завернутую в клеенку пачку. — Может случиться, что ко мне придут с обыском, — добавил он.
Дрожащими руками я взял у него пачку. В горле у меня пересохло, и я не в силах был произнести ни слова.
— Хорошо, — сказал я, наконец, — спрячу.
Я кинулся в свою каморку — там никого не было. Ученики уже с час как работали в мастерской, моя мать стояла в очереди за провизией, а дядя еще спал крепким сном. Неслышно, как вор, вытащил я сундук из-под кровати и минуту спустя был уже снова во дворе.
— Ну, как?
— Все сделано.
По дороге Гайдош торопился объяснить мне:
— Если меня сегодня арестуют, то эту пачку ты снеси военному врачу Гюлаю. Знаешь его?
— Тот, что живет на улице императора Вильгельма?
— Он самый. Передай ему пачку и скажи, что от меня.
— Хорошо.
Некоторое время мы молча шли рядом. Сердце у меня билось учащенно. Гайдош же, как ни в чем не бывало, насвистывал песенку.
— Вот что, Петр, — сказал он вдруг, — сегодня утром мы, по всей вероятности, забастуем. А ты бастовать будешь?
— Еще бы! — обиженно воскликнул я.
— Погоди-ка немного, — сказал Гайдош с улыбкой, — ты да еще десяток людей не должны бастовать. Вам предстоит задача посложней. Начальник станции затребует, вероятно, солдат для замены бастующих. Вам, якобы штрейкбрехерам, надо так все перепутать на станции, чтобы никому потом не удалось что-либо наладить. Понял?
— Понял. А что… затем будет?
— Затем начальник станции выкинет вас вон, а может быть и в тюрьму упрячет…
В мастерской все шло вверх ногами. Ночью у многих произведены были обыски, и четырнадцать человек арестовали: девять железнодорожников и пятерых с химической фабрики. В числе последних был и Секереш.
Во дворе мастерских, против квартиры начальника станции, состоялся импровизированный митинг.