Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Капеллан дьявола: размышления о надежде, лжи, науке и любви - Ричард Докинз на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Это отрывок из лекции Медавара “Наука и литература”, прочитанной в 1968 году и впоследствии напечатанной в книге “Республика Плутона”[53]. С тех времен кампания по дискредитации развернулась с новой силой.

Делез и Гваттари совместно и каждый сам по себе написали книги, которые знаменитый Мишель Фуко относил к “величайшим из великих”: “Возможно, когда-нибудь нынешний век будет известен как век Делеза”. Однако Сокал и Брикмон отмечают, что

в этих текстах можно найти горстку понятных предложений — иногда банальных, иногда ошибочных, — и некоторые из них мы прокомментировали в сносках. Что касается остального, то пусть читатели судят сами.

Это довольно жестоко по отношению к читателям. Несомненно, существуют мысли столь глубокие, что большинству из нас не понять языка, на котором они высказаны. Несомненно также, что существует язык, созданный специально для того, чтобы скрывать отсутствие ясной мысли. Но как отличить одно от другого? Что, если лишь наметанный глаз эксперта может определить, голый ли король? В частности, как узнать, действительно ли глубока модная французская “философия”, последователи и сторонники

которой уже заняли обширные области в американской университетской среде, или же это пустые разглагольствования жуликов и шарлатанов?

Сокал и Брикмон преподают физику в Нью-Йоркском университете и Левенском университете соответственно. Они ограничились критикой тех книг, в которых есть отсылки к концепциям физики и математики. Они знают, о чем говорят, и их вердикт однозначен. Это относится, например, к Жаку Лакану, которого чтут многие сотрудники гуманитарных отделений всех американских и британских университетов — несомненно, отчасти потому, что он прикидывается, что разбирается в математике:

Хотя Лакан использует много ключевых слов из математической теории компактности, он, произвольно смешивая их, менее всего озабочен их значением. Его "определение” компактности не просто неверно: оно вообще лишено всякого смысла.

Вслед за этим они цитируют следующий примечательный образец рассуждений Лакана:

Откуда вытекает следующая формула, если подсчитать это значение в используемой  нами алгебре:

S (означающее) / s (означаемое) = s (высказывание)

При S = (-1) мы имеем: s = √-1.

Не нужно даже быть математиком, чтобы понять: это смехотворно. Здесь вспоминается персонаж Олдоса Хаксли, который доказывал существование Бога, разделив некое число на ноль и получив бесконечность. В своих дальнейших рассуждениях, вполне типичных для этого жанра, Лакан приходит к выводу, что наш эректильный орган

можно приравнять к √-1 более высоко произведенного значения, к √-1 наслаждения, которое он восстанавливает посредством коэффициента своего высказывания в функции нехватки означающего: (-1).

Чтобы убедиться, что автор этого — обманщик, не обязательно профессионально разбираться в математике, как Сокал и Брикмон. Быть может, он честно рассуждает о предметах, не связанных с естественными науками? Не знаю, но философ, пойманный на приравнивании эректильного органа к квадратному корню из минус единицы, по-моему, не вызывает никакого доверия и тогда, когда речь заходит о вещах, в которых я совсем не разбираюсь.

Еще один “философ”, которому Сокал и Брикмон посвятили целую главу, — феминистка Люс Иригарей. В пассаже, напоминающем известное феминистское описание труда Ньютона “Математические начала натуральной философии” (определяемого как “руководство насильника”), Иригарей утверждает, что уравнение Е =mc2 “обладает половыми признаками”. Почему же? Потому что оно “ставит скорость света в привилегированное положение по отношению к другим скоростям, в которых мы жизненно заинтересованы” (я выделил курсивом выражение, которое, как я теперь понимаю, служит своеобразным паролем). Столь же типичен для обсуждаемой философской школы тезис Иригарей о механике жидкостей. Наука, видите ли, несправедливо пренебрегала жидкостями. “Мужская физика” ставит в привилегированное положение жесткие, твердые вещи. Американская толковательница этого философа Кэтрин Хейлс имела неосторожность пересказать ее мысли (сравнительно) понятным языком. В кои-то веки мы можем без особых помех рассмотреть короля, который и в самом деле оказывается голым:

Привилегированное положение механики твердых тел по отношению к механике жидкостей и, более того, полную неспособность науки разобраться в турбулентных потоках она связывает с ассоциацией жидкости и женского начала. В то время как у мужчин есть половой орган, который выдается и становится твердым, у женщин есть отверстие, из которого вытекают менструальная кровь и вагинальная жидкость... В этом ракурсе не удивительно, что наука не смогла выработать успешную модель турбулентности. Проблема турбулентных потоков не может быть решена, потому что концепции жидкостей (и женщин) были сформулированы так, чтобы что-то неизбежно оставалось невысказанным.

Не нужно быть физиком, чтобы увидеть абсурдность подобных аргументов (тон которых нам слишком хорошо знаком), но приятно, что у нас есть Сокал и Брикмон, которые могут объяснить истинную причину того, что турбулентные потоки остаются сложной проблемой (уравнения Навье — Стокса трудны для решения).

Сходным образом Сокал и Брикмон показывают, что Бруно Латур путает относительность с релятивизмом, разоблачают “науку постмодерна” Лиотара, а также широко распространенные и вполне предсказуемые неоправданные отсылки к теореме Геделя, квантовой теории и теории хаоса. Прославленный Жан Бодрийяр — один из многих, кто находит теорию хаоса удобным инструментом, чтобы одурачить читателей. И вновь Сокал и Брикмон помогают нам, анализируя трюки. Следующее предложение, “хотя и построено при помощи научной терминологии, с научной точки зрения лишено всякого смысла”:

Может быть, следует и историю рассматривать как хаотическое образование, где ускорение кладет конец линейности и где турбулентности, вызванные ускорением, окончательно отдаляют историю от ее конца — точно так же, как они отдаляют следствия от их причин.

Я не буду цитировать дальше, поскольку, как говорят Сокал и Брикмон, текст Бодрийяра “продолжается с постепенно нарастающей бессмысленностью”. И вновь они обращают наше внимание на “высокую плотность научных и псевдонаучных слов, вставленных в предложения, которые, насколько мы можем судить, совершенно лишены смысла”. Их вывод о Бодрийяре был бы справедлив в отношении любого другого из критикуемых здесь — и прославляемых по всей Америке — авторов:

Подводя итог, в работах Бодрийяра можно найти большое число научных терминов, которые использованы совершенно без внимания к их значениям и, более того, помещены в явно не подходящий им контекст. Воспринимаются ли они как метафоры или нет, едва ли они могут сыграть какую-то роль, кроме придания видимости глубины банальным рассуждениям о социологии и истории. Кроме того, научная терминология смешивается со столь же небрежно используемой ненаучной терминологией. В конечном счете, возникает вопрос, что останется от идей Бодрийяра, если стереть весь покрывающий их словесный глянец.

Но разве постмодернисты не утверждают, что они лишь “играют в игры”? Разве вся суть их философии не состоит в том, что все преходяще, не существует абсолютной истины, любой текст имеет такой же статус, как и любой другой, ни одна из точек зрения не имеет привилегированного положения? Учитывая их собственные критерии относительной истины, разве не несправедливо отчитывать их за баловство с игрой слов и шуточки с читателями? Возможно, но тогда возникает вопрос, почему их писания так невыносимо скучны. Разве игры не должны быть по крайней мере занимательными, а не надутыми, торжественными и претенциозными? Что еще важнее, если они только развлекаются шутками, почему тогда они поднимают такой страшный вой, когда кто-то решает пошутить над ними самими? У истоков книги “Интеллектуальные уловки” лежит устроенный Аланом Сокалом блистательный розыгрыш, феноменальный успех которого вовсе не был встречен радостным смехом, на который, казалось бы, можно было рассчитывать со стороны тех, кто поднаторел в деконструктивных играх. Очевидно, когда вы сами попадаете во влиятельные круги, вам уже не смешно, когда по чьей-то вине лопается ваш мыльный пузырь.

Как теперь известно, в 1996 году Сокал отправил в американский журнал “Сошиал текст” статью, озаглавленную “Нарушая границы: к трансформативной герменевтике квантовой гравитации”. Статья от начала до конца была бессмыслицей, пародией на меташатания постмодернистов. На этот розыгрыш Сокала вдохновила важная книга Пола Гросса и Нормана Левитта “Высшее суеверие: университетские левые и их тяжба с естественными науками”, которая получила широкую известность и Америке и заслуживает такой же известности в Британии. Сокалу трудно было поверить в то, что он прочитал в этой книге, но он нашел по ссылкам цитируемую постмодернистскую литературу и убедился, что Гросс и Левитт ничуть не преувеличивают. Тогда он решил как-то с этим бороться. Как сказал Гэри Камия,

любому, кто провел много времени, продираясь сквозь лицемерные, полные жаргона обскурантистские словоизлияния, которые признаются теперь в гуманитарных науках за “передовые” идеи, было ясно, что рано или поздно это должно было случиться: какой-нибудь толковый ученый, вооруженный не такими уж секретными паролями (“герменевтика”, “трансгрессивный”, “лакановский”, “гегемония” — вот лишь немногие из них) должен был написать насквозь фальшивую статью и успешно опубликовать ее в одном из новомодных журналов.. В работе Сокала есть все нужные слова. В ней цитируются все лучшие авторы. В ней бичуются грешники (белые мужчины, “реальный мир”), восхваляются праведники (женщины, обобщенные метафизические бредни)... И она представляет собой полнейшую, чистейшую чушь — факт, почему-то ускользнувший от внимания почтенных редакторов журнала “Сошиал текст”, которые теперь, должно быть, испытывают то отвратительное чувство, что поразило троянцев на следующее утро после того, как они вкатили в свой город прекрасного дареного коня.

Статья Сокала, должно быть, показалась редакторам настоящим подарком, потому что в ней физик говорил все те “прогрессивные”

вещи, которые они хотели услышать, нападал на “постпросвещен-ческую гегемонию” и такие тухлые идеи, как существование реального мира. Они не знали, что Сокал напичкал статью вопиющими научными ляпами, такими, что их немедленно заметил бы любой рецензент, имей он хотя бы степень бакалавра по физике. Но таким рецензентам статью не направляли. Редакторы — Эндрю Росс и его коллеги — удовлетворились тем, что идеология этой статьи согласовалась с их собственной, а кроме того, им, возможно, польстили ссылки на их собственные публикации. За эту бесславную редакторскую работу они по праву удостоились Шнобелевской премии по литературе за 1996 год.

Несмотря на дурацкое положение, в которое они попали, и на декларируемый ими феминизм, эти редакторы играют роль самцов-доминантов на университетском токовище. Вышеупомянутому Эндрю Россу с его постоянной ставкой хватает наглости говорить, например: “Я рад избавиться от отделений английского языка. Начать с того, что я терпеть не могу литературу, а отделения английского языка обычно кишат людьми, которые ее обожают”. Хватает ему и тупого самодовольства, чтобы начинать книгу об “исследовании естественных наук” словами: “Эта книга посвящается всем преподавателям естественных наук, которых у меня никогда не было. Только без них она и могла быть написана”. Он и подобные ему крупные “исследователи” культуры и наук — отнюдь не какие-то безобидные чудаки из третьесортных государственных колледжей. У многих из них есть постоянные профессорские ставки в лучших университетах Америки. Такие, как они, входят в состав комиссий по распределению выпускников, где пользуются своей властью над молодыми людьми, среди которых иные втайне стремятся сделать честную университетскую карьеру, занимаясь литературоведением или, скажем, антропологией. Я знаю (многие из них сами говорили мне), что в гуманитарных науках есть добросовестные люди, которые могли бы осмелиться выступить открыто, но их запугивают, и они молчат. Для них Алан Сокал всегда будет героем, и ни один человек, обладающий чувством юмора или чувством справедливости, не станет с этим спорить. Этому, кстати, способствует и то, что его собственный послужной список как человека левых убеждений безупречен (хотя это, строго говоря, не имеет отношения к делу).

В подробном патологоанатомическом исследовании своего знаменитого розыгрыша, также поданном в “Сошиал текст”, но, как и следовало ожидать, отвергнутом редакцией и опубликованном в другом журнале, Сокал отмечает, что помимо многочисленных полуправд, обманов и нелогичностей его статья содержала некоторые “синтаксически корректные предложения, совершенно лишенные смысла”. Он жалеет, что их было слишком мало: “Я очень старался, работая над ними, но обнаружил, что, за исключением редких приступов вдохновения, мне просто недостает умения”. Если бы он писал свою пародию сегодня, ему, несомненно, помог бы “Генератор постмодернизма” — виртуозное произведение, которое создал программист Эндрю Булхак из Мельбурна. Всякий раз, когда вы заходите на сайт http://www.elsewhere.org/pomo/, он спонтанно генерирует для вас, безупречно следуя грамматическим правилам, новый, превосходный, невиданный ранее образец постмодернистского дискурса. Я только что заходил туда, и генератор выдал мне статью в шесть тысяч слов, озаглавленную “Теория капитализма и подтекстовая парадигма контекста”, авторами которой значатся “Дэвид И. Л. Вертер и Рудольф дю Гарбандье, отделение английского языка, Кембриджский университет” (что в высшей степени справедливо, потому что именно в Кембриджском университете Жак Деррида недавно удостоился почетной докторской степени). Вот характерное предложение из этой работы, которая лучится эрудицией:

Исследуя теорию капитализма, мы сталкиваемся с выбором: отвергнуть неотекстуальный материализм либо заключить, что социум имеет объективную ценность. Если справедливы положения диалектического деситуационизма, то необходимо выбрать между хабермасовским дискурсом и подтекстовой парадигмой контекста. Можно сказать, что субъект контекстуализируется в текстуальный национализм, который включает истину как реальность. В некотором смысле предпосылка подтекстовой парадигмы контекста гласит, что реальность происходит из коллективного бессознательного.

Посетите этот сайт. Это буквально неисчерпаемый источник случайно генерируемой синтаксически корректной бессмыслицы, которая отличается от своего прообраза только тем, что ее приятнее читать. Он позволяет генерировать хоть тысячу статей в день, каждая из которых уникальна и готова к публикации — и даже снабжена пронумерованными сносками в конце. Рукописи посылать на имя коллектива редакции журнала “Сошиал текст”, напечатанными через два интервала в трех экземплярах.

Что же касается более сложной задачи — отвоевать отделения гуманитарных и общественных наук для настоящих ученых, — представители мира естественных наук Сокал и Брикмон вслед за Гроссом и Левиттом лишь подали дружеский и сочувственный пример. Остается надеяться, что найдется кому за ними последовать.

Радость жить опасной жизнью: Сэндерсон из Аундла[54]

Моя жизнь в последнее время поглощена проблемами образования. В то время как наша домашняя жизнь омрачалась ужасами школьного экзамена повышенного уровня[55] , я сбежал в Лондон, чтобы выступить на учительской конференции. В поезде, готовясь к торжественной Аундловской лекции, которую мне предстояло, страшно нервничая, прочитать на следующей неделе в той школе, где я учился[56] , я читал биографию ее прославленного директора, написанную Гербертом Уэллсом и озаглавленную “История великого школьного учителя: простой рассказ

0 жизни и идеях Сэндерсона из Аундла”[57] . Эта книга начинается словами, которые поначалу казались мне некоторым преувеличением: “Я считаю его вне всякого сомнения величайшим человеком из всех, с кем я когда-либо был сколько-нибудь близко знаком”. Но она подтолкнула меня к тому, чтобы прочитать официальную биографию “Сэндерсон из Аундла”[58], написанную анонимно большим авторским коллективом из его бывших учеников (Сэндерсон верил в сотрудничество как альтернативу стремлению к личному признанию).

Теперь я понимаю, что хотел сказать Уэллс. И я уверен, что Фредерик Уильям Сэндерсон (1857-1922) пришел бы в ужас, если бы узнал то, что узнал я от учителей, с которыми я встретился на той лондонской конференции: об удушающем действии экзаменов и об одержимости чиновников оценкой качества школ по их результатам. Он был бы в шоке от тех антиобразовательных колец, через которые молодым людям теперь приходится прыгать, чтобы поступить в университет. Он не стал бы скрывать своего презрения к дотошной продвигаемой юристами сверхосторожности требований по технике безопасности и к продвигаемым учетчиками сводным таблицам, которыми поглощено современное образование и которые активно поощряют руководство школ ставить интересы школы выше интересов учеников. По словам Бертрана Рассела, ему не нравились конкуренция и “собственничество” как основы мотивации чего бы то ни было в образовании.

Слава Сэндерсона из Аундла в итоге уступает лишь славе Томаса Арнольда из Рагби, но Сэндерсон не был прирожденным представителем мира привилегированных частных школ. В наши дни он, я думаю, возглавил бы большую государственную общеобразовательную школу для мальчиков и девочек[59]. Его незнатное происхождение, северный акцент и отсутствие духовного сана доставили ему немало проблем с учителями классического склада, с которыми он встретился в 1892 году, когда стал директором небольшой и захудалой Аундлской школы. Первые пять лет его работы в этой должности были так тяжелы, что он даже написал заявление об уходе. К счастью, он так его и не отправил. Ко времени его смерти тридцать лет спустя число учеников в Аундле выросло со ста до пятисот, и его школа стала лучшей в стране по части естественнонаучного и технического образования, а он сам был любим и уважаем несколькими поколениями благодарных учеников и коллег. Что еще важнее, Сэндерсон выработал философию образования, которая безотлагательно требует сегодня нашего внимания.

По словам современников, публичные выступления давались ему с трудом, но проповеди, которые он читал в школьной церкви, порой достигали черчиллевских высот:

Великие люди науки и великие дела. Ньютон, связавший единым законом Вселенную, Лагранж, Лаплас, Лейбниц с их удивительными математическими гармониями, Кулон, замеривший электричество... Фарадей, Ом, Ампер, Джоуль, Максвелл, Герц, Рентген, а еще в одной области науки Кавендиш, Дэви, Дальтон, Дьюар, а еще в одной — Дарвин, Мендель, Пастер, Листер, сэр Рональд Росс. Все они, и многие другие, и многие из тех, чьи имена не сохранила история, образуют великое воинство героев, армию солдат — подходящее сравнение для тех, кого воспевали поэты... Среди них есть великий Ньютон, возглавляющий этот список, который сравнил себя с ребенком, играющим на берегу и собирающим камушки, перед пророческим взором которого расстилается еще неизведанный океан истины...

Как часто вам доводилось слышать подобное на богослужениях? Или вот это — его достойная обвинительная речь против бездумного патриотизма, произнесенная в День империи в конце Первой мировой войны? Он зачитывал текст Нагорной проповеди, добавляя в конце каждой Заповеди блаженства насмешливое “Правь, Британия!”:

Блаженны плачущие, ибо они утешатся. Правь, Британия!

Блаженны кроткие, ибо они наследуют землю. Правь, Британия!

Блаженны миротворцы, ибо они сынами Божиими нарекутся.

                                                                    Правь, Британия!

Блаженны изгнанные правды ради. Правь, Британия!

Милые мои! Милые вы мои! Я ни за что не стану

                                           сбивать вас с пути истинного.

Страстное желание Сэндерсона давать ученикам свободу самовыражения привело бы комиссию по технике безопасности в ярость, а нынешние юристы, узнав об этом, потирали бы руки в предвкушении поживы. Все лаборатории он распорядился держать незапертыми в любое время суток, чтобы ученики могли свободно заходить и работать над своими исследовательскими проектами, хотя бы и без присмотра. Самые опасные химикаты хранились под замком, “но и оставшегося было достаточно, чтобы повергать в страх других учителей, которые меньше, чем директор, верили в то провидение, что присматривает за детьми”. Та же политика открытых дверей проводилась в отношении школьных мастерских, лучших в стране, заполненных самыми современными станками, которые были для Сэндерсона источником радости и гордости. В таких условиях один ученик повредил поверочную плиту, используя ее в качестве наковальни, чтобы забить какую-то заклепку. Виновник сам рассказывает об этом в своей книге “Сэндерсон из Аундла”:

Когда это выяснилось, это нисколько не смутило нашего директора[60]. Но мое наказание было очень характерно для Аундла. Я должен был изучить технологии производства и использования поверочных плит, подготовить реферат и пересказать все это директору. И после этого я обнаружил, что научился думать дважды, прежде чем использовать не по назначению какой-нибудь предмет тонкой работы.

Подобные случаи в итоге привели к тому, что, как и можно было ожидать, мастерские и лаборатории опять стали запирать, когда некому было присматривать за детьми. Но некоторые ученики были очень задеты этой утратой, и они поступили самым подобающим для учеников Сэндерсона образом: в мастерских и в библиотеке (еще одном предмете личной гордости Сэндерсона) они занялись активным изучением замков.

Мы так увлеклись этим делом, что изготовили отмычки для всех замков в школе — не только для лабораторий, но и для личных кабинетов. Не одну неделю мы пользовались лабораториями и мастерскими так, как мы привыкли это делать, но теперь предельно аккуратно обращаясь со всей дорогостоящей аппаратурой и принимая меры предосторожности, чтобы не оставлять за собой беспорядка, который мог бы выдать наши посещения. Директор, казалось, ничего не замечал (у него был особый дар притворяться слепым), пока не настал актовый день, на котором мы с удивлением услышали, как он, с сияющим видом глядя на собравшихся родителей, поведал им всю эту историю: “И что бы, вы думали, стали делать мои мальчики?”

Ненависть Сэндерсона к запертым дверям, которые могли помешать ученику увлечься каким-нибудь стоящим делом, отражает все его отношение к образованию. Один мальчик был так увлечен проектом, над которым он работал, что в два часа ночи тайком покидал спальню, чтобы сидеть в библиотеке (конечно, незапертой) и читать. За этим занятием его застал директор и обрушился на него в страшном гневе за нарушение дисциплины (он был известен своей вспыльчивостью, и один из его принципов гласил: “Никого не наказывай, кроме как в приступе гнева”). И вновь этот мальчик сам рассказывает нам об этом:

Наконец гроза прошла. “А что ты читаешь, мой мальчик, в такой час?” Я рассказал ему о работе, которая так завладела мной, работе, для которой дневные часы были слишком загружены. Да-да, это он понимал. Он посмотрел на мои выписки, и они его заинтересовали. Он сел со мной рядом, чтобы их почитать. Они касались развития технологий металлургии, и он заговорил со мной об открытиях и об их ценности, о беспрестанном стремлении людей к новым знаниям и возможностям, о значении этого стремления знать и творить, и о месте наших школьных занятий в этом деле. Мы говорили, то есть он говорил почти час в этой безмолвной ночной комнате. Это был один из самых важных, самых определяющих часов в моей жизни... “Иди спать, мой мальчик. Нужно будет найти тебе время днем для этих занятий”.

Не знаю, как у вас, но у меня от этих строк слезы наворачиваются на глаза.

Он отнюдь не рвался к лучшим школьным показателям, потворствуя наиболее способным:

Усерднее всего Сэндерсон трудился на благо средних учеников, и особенно “бестолковых”. Сам он никогда бы не употребил это слово: если ученик казался бестолковым, значит, его толкали в неверном направлении, и он готов был экспериментировать до бесконечности, чтобы узнать, как его можно заинтересовать... Он знал каждого ученика по имени и имел полное мысленное представление о его способностях и характере... Хороших результатов большинства было недостаточно. “Я не хочу подводить ни одного из мальчиков”.

Несмотря на презрение Сэндерсона к государственным экзаменам (а возможно и благодаря ему), Аундл отличался хорошими результатами на этих экзаменах. Из моего подержанного экземпляра книги Уэллса выпала желтеющая газетная вырезка:

По результатам школьных экзаменов на аттестат повышенного уровня Оксфорда и Кембриджа опять лидирует Аундл: 76 успешных сдач. Второе место разделили школы Шрусбери и Мальборо: по 49 у каждой.

Сэндерсон умер в 1922 году, с трудом дочитав лекцию на собрании ученых в Университетском колледже Лондона. Председатель (а им был сам Герберт Уэллс) едва успел предложить слушателям задавать вопросы, когда Сэндерсон на подиуме упал замертво. Эта лекция не задумывалась как прощальная речь, но чувствительному взору ее напечатанный текст поневоле кажется педагогическим завещанием Сэндерсона, подведением итогов всего, что он узнал за тридцать лет работы в высшей степени успешным и всеми любимым директором школы.

В моей голове звенели последние слова этого замечательного человека, когда я закрыл книгу и продолжил свой путь в Университетский колледж Лондона — место, где прозвучала его лебединая песнь и где мне предстояло выступить со своей собственной скромной речью на конференции преподавателей естественных наук.

Темой моего выступления на заседании, где председательствовал один просвещенный англиканский священник, была эволюция. Я предложил следующую аналогию, которую учителя могут использовать, чтобы донести до своих учеников представление о возрасте нашей вселенной. Если написать историю вселенной, посвятив каждому столетию одну страницу, какой толщины была бы эта книга? По мнению сторонников младоземельного креационизма, вся история вселенной, представленная в таком масштабе, спокойно уместилась бы в тоненькую книжку в мягкой обложке. А какой ответ дает на этот вопрос наука? Чтобы уместить все тома представленной в таком масштабе истории вселенной, понадобилась бы книжная полка длиной в десять миль. Это позволяет представить порядок величины той зияющей пропасти, что отделяет науку от учения креационистов, которому благоволят некоторые школы. Разногласия между ними не сводятся к каким-то научным нюансам — это разница между одной тонкой книжкой и библиотекой в миллион томов. Сэндерсона в преподавании учения младоземельцев возмутило бы не только то, что оно ложно, но и то, что оно мелко, ограничено, отстало, бескрыло, непоэтично и просто скучно по сравнению с потрясающей, расширяющей горизонты сознания истиной.

После обеда с учителями меня пригласили поучаствовать в их совещании. Почти все до единого они были глубоко обеспокоены программой экзаменов повышенного уровня и разрушительным воздействием гнета экзаменов на подлинное образование.

Один за другим они подходили ко мне и доверительно сообщали, что как бы им ни хотелось, они не смеют воздавать должное эволюции на своих уроках, но не из-за запугивания со стороны родите-лей-фундаменталистов (с которым это было бы связано в некоторых районах Америки), а просто из-за программы экзаменов повышенного уровня. Эволюция удостоилась там лишь косвенного упоминания, и то в самом конце курса. Но это абсурд, потому что, как сказал мне кто-то из учителей, цитируя великого российско-американского биолога Феодосия Добржанского (который, как и Сэндерсон, был убежденным христианином), “ничто в биологии не имеет смысла, кроме как в свете эволюции”.

Биология без эволюции — это собрание всевозможных фактов. Пока дети не научатся мыслить эволюционными понятиями, факты, которым их научат, будут оставаться просто фактами, без нити, соединяющей их друг с другом, без того, что сделало бы их запоминающимися и вразумительными. Эволюция же проливает яркий свет на самые глубокие тайны, проникает во все до последнего уголки науки о жизни. Она позволяет понять не только что существует, но и почему. Как вообще можно учить биологии, если не начинать с эволюции? Более того, как можно называть себя образованным человеком, ничего не зная об эволюционных причинах своего собственного существования? И все же вновь и вновь я слышал все ту же историю. Все попытки учителей познакомить своих учеников с главной теоремой жизни с размаху налетали на непреодолимую преграду: “Есть ли это в программе? Будет ли это на экзамене?” К сожалению, они вынуждены были признать, что нет, и возвращаться к механическому заучиванию не связанных между собой фактов, которое требуется для успешной сдачи экзамена повышенного уровня.

Сэндерсон был бы в ярости:

Я согласен с Ницше, что “секрет радостной жизни в том, чтобы жить опасно”[61]. Жить радостной жизнью — значит жить активно, а не в скучном бездействии так называемого счастья. Исполненной жаркого огня вдохновения, своевольной, революционной, энергичной, демонической, дионисийской, переполненной жгучим стремлением к творчеству — такой жизнью живет человек, рискующий безопасностью и счастьем ради роста и счастья.

Его дух остался жить в Аундле. Его непосредственный преемник, Кеннет Фишер, вел педагогический совет, когда в дверь робко постучали и вошел маленький мальчик: “Простите, сэр, там у реки черные крачки”. “Это может подождать”, — решительно сказал Фишер собравшемуся совету. Он встал с председательского места, схватил свой висевший на двери бинокль и уехал на велосипеде в компании юного орнитолога, а добрый, здоровый дух Сэндерсона (чего нельзя не представить), сияя, глядел им вслед. Вот это — образование, и к черту всю вашу статистику сводных таблиц, напичканные фактами программы и расписание бесконечных экзаменов!

Эту историю о Фишере мне рассказал мой замечательный учитель зоологии, Иоан Томас, который решил устроиться на работу в Аундл именно потому, что восхищался давно покойным Сэндерсоном и хотел преподавать, следуя его традиции. Мне вспоминается состоявшийся лет через тридцать пять после смерти Сэндерсона урок, посвященный гидре — небольшому обитателю пресных водоемов. Мистер Томас спросил одного из нас: “Кто питается гидрами?” Ученик высказал предположение. Не комментируя его, мистер Томас повернулся к следующему ученику и задал ему тот же вопрос. Он обошел весь класс, с возрастающим волнением обращаясь к каждому из нас по имени: “Кто питается гидрами? Кто питается гидрами?” И один за другим мы высказывали свои предположения. Когда он дошел до последнего ученика, мы уже сгорали от любопытства в ожидании правильного ответа. “Сэр, сэр, так кто же питается гидрами?” Мистер Томас подождал, пока не наступила мертвая тишина. Затем он заговорил, медленно и отчетливо, отделяя каждое слово паузами:

Я не знаю... (Crescendo) Я не знаю... (Molto crescendo) И я думаю,

что мистер Коулсон тоже не знает.(Fortissimo) Мистер Коул сон!

Мистер Коулсон!

Он распахнул дверь, ведущую в соседний кабинет, и эффектно прервал урок своего старшего коллеги, приведя его в наш класс. “Мистер Коул сон, известно ли вам, кто питается гидрами?” Не знаю, подмигнул ли ему мистер Томас, но мистер Коулсон хорошо сыграл свою роль: он не знал. И вновь отеческая тень Сэндерсона радостно смеялась в углу, и ни один из нас никогда не забудет этот урок. Важны не сами знания — важно, как открывать их для себя и как думать о них. Это образование в подлинном смысле слова, которое так непохоже на нынешнюю помешанную на оценках и экзаменах систему.

Заведенная Сэндерсоном традиция, по которой все школьники, даже лишенные слуха, а не только школьный хор, должны репетировать и принимать участие в ежегодном громогласном исполнении оратории, тоже пережила его, и ее переняли во множестве других школ. Его самое известное нововведение, “неделя в мастерских” (целая неделя для каждого ученика в каждом семестре, перерыв во всех других занятиях), не сохранилось, но в мое время, в 50-х годах, она еще существовала. В конечном итоге ее убил гнет экзаменов (разумеется), но удивительный феникс Сэндерсона возродился из ее пепла. Ученики (а теперь, я рад заметить, и ученицы) работают во внеурочные часы, занимаясь конструированием спортивных автомобилей (и картов-внедорожников) особой аундловской марки. Каждую машину конструирует один ученик, хотя ему и помогают, особенно со сложными методами сварки. Когда я был в Аундле на прошлой неделе, я познакомился с двумя молодыми людьми в комбинезонах, юношей и девушкой, которые недавно окончили школу, но их радушно приняли, когда они приехали снова, из разных университетов, чтобы доделать свои машины. За последние три года больше пятнадцати автомобилестроителей с гордостью уехали из школы домой за рулем автомобиля собственной работы.

Видите, милый мистер Сэндерсон, у вас есть волнующее, легкое дуновение бессмертия, в том единственном смысле, в каком рациональный человек может уповать на бессмертие. Давайте же поднимем по всей стране бурю реформ, которая сдует как ветром поборников бесконечных оценок с их порочным кругом морально разлагающих, разрушающих детство экзаменов, и вернемся к подлинному образованию.

Часть II “Много света будет пролито... "

Название этого раздела (и его первой главы) — цитата из “Происхождения видов”. Дарвин говорил о том, что много света будет пролито на происхождение человека, и сам же сделал это в своей книге “Происхождение человека и половой отбор”, но мне нравится думать о том, что его идеи прояснили множество других вопросов. (Мы даже рассматривали эту фразу как вариант названия для моей книги.) Первый очерк в этом разделе, “Много света будет пролито... ”, — предисловие, которое я недавно написал для нового учебного издания “Происхождения человека”, напечатанного “Гибсон Скуэр букс”. Пока я работал над этим предисловием, я понял: Дарвин был еще прозорливее, чем я считал.

“Дарвин-триумфатор” — это материалы моего доклада на втором симпозиуме “Люди и звери”, проходившем в Вашингтоне в 1991 году. У него есть подзаголовок: “Дарвинизм как вселенская истина”. Выражение “вселенский дарвинизм” (universal Darwinism) я впервые предложил на проходившей в 1982 году в Кембридже конференции, посвященной столетию со дня смерти Дарвина. Дарвинизм не ограничивается процессами, которые легли в основу жизни на нашей планете. Можно убедительно обосновать точку зрения, согласно которой это фундаментальное свойство жизни вообще, как вселенского явления, где бы она ни была обнаружена. Если это так, то свет Дарвина проливается дальше, чем мог даже мечтать этот скромный и добрый джентльмен.

Еще одно место, куда стоит пролить много света, являет собой мрачное дно креационистской пропаганды. Власть телевизионщиков в аппаратной и монтажной так очевидно велика, что удивительно, как редко они ею злоупотребляют. Говорят, что социалист Тони Бенн, парламентарий-ветеран, когда у него берут интервью, всегда ставит на запись собственный магнитофон, чтобы располагать доказательствами на случай недобросовестности журналистов. Как ни странно, я редко сталкивался с такой необходимостью, и в тот единственный раз, когда меня преднамеренно обманули, это сделал один австралийский креационист. О том, как эта постыдная история убедила меня напечатать очерк “К вопросу об информации”, рассказывается в нем самом.

“Черт, по рожденью черт. Его природы / Не воспитать”[62]. Как ни приятно, должно быть, было бы Шекспиру узнать, сколько его строк вошли в нашу повседневную речь, я подозреваю, что ему было бы неловко в связи с нынешним злоупотреблением этим клише — “природа или воспитание”. В 1993 году, в результате газетной шумихи, вызванной обнаруженным в Х-хромосоме так называемым “геном гомосексуальности”, я получил предложение от редакции газеты “Дейли телеграф” разоблачить миф о “генетическом детерминизме”. Так я написал текст, приведенный здесь под названием “Гены — это не мы”.

Мой литературный агент Джон Брокман обладает талантом убеждать своих клиентов и других авторов бросать все и принимать участие в написании книг, выходящих под его редакцией, даже вопреки деловым соображениям, к которым он сам обычно советует прислушиваться. Высокая честь оказаться в списке приглашенных заманивает их в его салон {http://www.edge.org/), и, не успев понять, что произошло, они уже проверяют корректуру для бумажного издания. “‘Сын‘ закона Мура” — это текст моего футурологического доклада на традиционно интереснейшем онлайновом симпозиуме “Следующие пятьдесят лет”.

“Много света будет пролито...”[63].

Человечество — недостающий гость на пиру “Происхождения видов”. Знаменитые слова: “Много света будет пролито на происхождение человека и на его историю” скрывают преднамеренное умолчание, сравнимое в анналах науки лишь с тем, что стоит за словами Уотсона и Крика: “От нашего внимания не ускользнуло, что постулированное нами специфическое образование пар заставляет сразу предположить возможный механизм копирования генетического материала”[64]. К 1871 году, когда Дарвин наконец сумел пролить этот свет, его уже опередили другие. И книга “Происхождение человека и половой отбор” по большей части посвящена не людям, а “другой теории Дарвина” — теории полового отбора.

“Происхождение человека” задумывалось как одна книга, но в итоге превратилось в три, две из которых вышли одним изданием, с указанием второй темы во второй половине названия — “... и половой отбор”. Третьей стала книга “Выражение эмоций” (я не буду здесь о ней распространяться), о которой Дарвин сообщает, что она выросла из первоначального “Происхождения человека” и что он начал работать над ней сразу после того, как закончил “Происхождение человека”. Учитывая, что Дарвину приходила в голову идея разделить эту книгу, на первый взгляд кажется странным, что он не посвятил и половому отбору отдельную работу. Казалось бы, естественно было опубликовать отдельной книгой главы с восьмой по восемнадцатую, озаглавив ее “Половой отбор”, а затем издать “Происхождение человека”, которое состояло бы из нынешних глав с первой по седьмую и с девятнадцатой по двадцать первую. Это позволило бы аккуратно разделить книгу надвое, по одиннадцать глав в каждой части, и многим приходилось задаваться вопросом, почему он этого не сделал. Я буду следовать тому же порядку (вначале половой отбор, затем происхождение человека), а затем, в конце, вернусь к вопросу, можно ли было разделить эту книгу на две. Помимо обсуждения самой дарвиновской книги, я постараюсь дать несколько наводок, указывающих на современные пути развития этой области.

Предполагалось, что половой отбор и происхождение человека связаны тем, что, по мнению Дарвина, первое есть ключ к пониманию второго, особенно к пониманию человеческих рас — предмета, который занимал викторианцев больше, чем нас сегодня. Однако, как заметил мне специалист по истории и философии науки Майкл Руз, между этими двумя темами была и более прочная связь. Они были единственными двумя источниками разногласий между Дарвином и другим первооткрывателем естественного отбора: Альфред Рассел Уоллес никогда не относился благожелательно к половому отбору, по крайней мере в чисто дарвиновском виде. И Уоллес, хотя он сам и придумал термин “дарвинизм” и называл себя “большим дарвинистом, чем сам Дарвин”, все же не доходил до материализма, предполагаемого дарвиновским взглядом на человеческий разум. Эти разногласия с Уоллесом были тем более важны для Дарвина, что эти два великих человека соглашались друг с другом едва ли не во всем остальном. Сам Дарвин в письме Уоллесу, написанном в 1867 году» сказал:

Причина, по которой я в настоящий момент так интересуюсь половым отбором, состоит в том, что я уже почти решился опубликовать небольшой очерк о происхождении человечества, и я по-прежнему весьма склонен считать (хотя мне так и не удалось убедить в этом Вас, а для меня это самый тяжелый удар из всех возможных), что половой отбор был главным фактором формирования человеческих рас[65].

Таким образом, можно считать, что книгой “Происхождение человека и половой отбор” Дарвин хотел убить сразу двух зайцев, отвечая Уоллесу. Но возможно также (и всякий, кто прочитает соответствующие главы, готов будет его простить), что он просто увлекся своим восторженным отношением к половому отбору.

Разногласия между Дарвином и Уоллесом по вопросу полового отбора особенно подробно обсуждает философ и историк дарвинизма Хелена Кронин в своей превосходной книге “Муравей и павлин”[66]. Она даже прослеживает развитие взглядов обоих героев до наших дней, разделяя последующих теоретиков полового отбора на “уоллесовцев” и “дарвинистов”. Дарвина восхищал половой отбор. Как натуралист он был в восторге от экстравагантной напыщенности жуков-оленей и фазанов, а как теоретик и учитель знал, что выживание есть лишь средство для достижения одной цели — оставить потомство. Уоллес же не мог признать эстетические причуды достаточным объяснением эволюции ярких цветов и других заметных признаков, в которых Дарвин видел результат совершаемого самками (или, у немногих видов, самцами) выбора. Даже когда Уоллеса удалось убедить в том, что некоторые признаки самцов выработаны как демонстративные, направленные на самок, он тем не менее настаивал на том, что качества, которые эти признаки демонстрируют, утилитарны. Так, самка выбирает самца не за то, что он красавец, а за то, что он хороший кормилец или еще кто-нибудь не менее достойный. Современные уоллесовцы (такие как Уильям Д. Гамильтон[67] и Амоц Захави[68]) видят в ярких цветах и других закрепляемых половым отбором демонстративных признаках честные и неподдельные знаки подлинного качества — например здоровья или устойчивости к паразитам.

Дарвину это казалось вполне возможным, но он был также готов допустить, что эстетические причуды могут служить самостоятельным фактором отбора в природе. Что-то в мозгу женских особей просто заставляет их любить перья яркой расцветки или, у других видов, что-нибудь другое аналогичное, и этого достаточно, чтобы давление отбора выработало у мужских особей этот признак, даже если он невыгоден для их выживания. Рональд Фишер, один из ведущих дарвинистов XX века, обеспечил этой идее надежное теоретическое обоснование. Он предположил, что предпочтения самок могут определяться генетически, а значит, быть подвержены естественному отбору точно так же, как предпочитаемые самками качества самцов[69]. Взаимодействие между влиянием отбора на гены предпочтения самок (наследуемые обоими полами) и, одновременно, на гены демонстративных признаков самцов (тоже наследуемые обоими полами) обеспечивает коэволюционную движущую силу для развития все более экстравагантных демонстрационных половых признаков. Подозреваю, что элегантные рассуждения Фишера, дополненные более поздними теоретиками вроде Рассела Ланде, смогли бы примирить Уоллеса и Дарвина, потому что Фишер не оставил причуды самок необъясненными, как бы произвольно заданными. Его ключевая идея состоит в том, что причуды самок будущих поколений согласуются с унаследованными от предшественниц[70].

Итак, различие между дарвиновским и уоллесовским половым отбором — это одна из тех вещей, о которых стоит помнить, читая середину книги “Происхождение человека и половой отбор”. Другая вещь, о которой стоит помнить, — это то, что Дарвин проводил четкую грань между половым отбором и естественным отбором, сегодня не всегда осознаваемую. Половой отбор — это, прежде всего, продукт конкуренции между особями одного пола за особей противоположного пола. Он обычно приводит к развитию у самцов приспособлений для конкуренции с другими самцами, помогающих сражаться с ними или привлекать самок. В него не входят все остальные составляющие механизма полового размножения. Пенис как орган введения половых продуктов самца в половые пути самки — это проявление естественного, а не полового отбора. Пенис нужен самцу для размножения независимо от того, есть ли поблизости другие самцы. Но у самцов зеленой мартышки (Cercopithecus aethiops) ярко-красный пенис, хорошо заметный на фоне небесно-голубой мошонки. И то и другое служит им для демонстрации другим самцам своего превосходства. Именно эту раскраску, а не сами упомянутые органы, Дарвин назвал бы продуктом полового отбора.

Чтобы разобраться, выработан ли какой-то признак половым отбором, можно проводить следующий мысленный эксперимент. Представьте себе, что все конкуренты того же пола вдруг, как по волшебству, исчезли. Если при этом исчезнет и давление отбора, способствующее выработке этого приспособления, значит, это продукт полового отбора. В случае с зелеными мартышками разумно будет предположить (как, конечно, и сделал бы Дарвин), что если конкуренция со стороны других самцов прекратится, как по мановению волшебной палочки, то пенис и мошонка останутся, но их красноголубой узор постепенно поблекнет. Эти эффектные цвета — продукт полового отбора, а утилитарные органы производства спермы и введения ее в половые пути самки — проявления естественного отбора. Дарвин был бы в восторге от вычурных шипастых пенисов, которые описал Уильям Эберхард в своей книге “Половой отбор и гениталии животных”[71].

Выдающийся американский философ Дэниел Деннет писал, что Дарвин — автор величайшей идеи, когда-либо приходившей людям в голову[72]. Речь шла, разумеется, о естественном отборе, но я добавил бы сюда и половой отбор, как часть той же самой идеи. Однако Дарвин был не только глубоким мыслителем: он был также натуралистом, обладавшим энциклопедическими знаниями и (что отнюдь не всегда из этого вытекает) способностью держать эти знания в голове и конструктивно их использовать. Он собрал гигантский объем сведений и наблюдений, добытых им у множества натуралистов, работавших по всему свету, причем каждого из этих джентльменов он педантично благодарил за то, что тот “уделил внимание” обсуждаемому предмету, а иногда также отмечал как “превосходного наблюдателя”. Я нахожу затягивающее очарование в викторианском стиле прозы, не говоря уже о том ощущении, что мне посчастливилось оказаться в обществе одного из величайших умов всех времен.

Как ни прозорлив был Дарвин (Майкл Гизлин сказал, что он работал, опережая время не меньше, чем на столетие[73]), он все же был человеком викторианской эпохи, и, читая его книги, нужно воспринимать их в контексте той эпохи, со всеми ее недостатками. Что вызовет у современного человека особое отторжение — это не подвергаемое сомнению викторианское убеждение, что животные в целом, и люди в частности, размещаются на разных ступеньках восходящей лестницы превосходства. Как и все викторианцы, Дарвин с легким сердцем приписывал тем или иным видам “низкое положение в природной иерархии”. Даже некоторые современные биологи грешат этим, хотя им это и не подобает: все живые существа — родственники, эволюция которых заняла одно и то же время, отделяющее нас от общего предка[74]. Чего образованные современные люди никогда не делают, но образованные викторианцы делали всегда, так это не рассуждают о иерархии человеческих рас. Нам требуются дополнительные усилия, чтобы читать без неприязни что-нибудь вроде этого:

На первый взгляд кажется чудовищным предположение, чтобы черная как смоль кожа негра могла быть приобретена путем полового отбора  (то есть могла быть привлекательна для противоположного пола) ... Сходство чертовой обезьяны (Pitbecia satanas), с ее черной как смоль кожей, белеющими подвижными глазами и волосами, будто расчесанными на прямой пробор, с негром в миниатюре почти комично[75].

Было бы проявлением исторического инфантилизма рассматривать написанное в одном веке через политически окрашенные очки другого. Само название книги “Происхождение человека” (Descent of Man[76]) вызовет возмущение у некоторых, наивно зацикленных на моральных устоях нашего времени. Я считаю, что чтение исторических документов, нарушающих табу текущего столетия, дает нам ценные уроки эфемерности таких устоев. Кто знает, как будут судить о нас потомки?

Не столь очевидны, но столь же важны для понимания изменения, произошедшие в научном климате. В частности, сложно преувеличить значение того факта, что дарвиновская генетика была доменделевской. Интуитивно кажущаяся правдоподобной теория слитной наследственности, принятая во времена Дарвина, была не просто ошибочна, а ошибочна самым прискорбным образом, с особенно прискорбными последствиями для естественного отбора. На несовместимость дарвинизма со слитной наследственностью указал в своей недоброжелательной рецензии на “Происхождение видов” шотландский инженер Флеминг Дженкин. Слияние признаков родителей в новом поколении должно создавать тенденцию к исчезновению изменчивости, не давая естественному отбору ни за что зацепиться.

Что Дженкин должен был понимать — это что слитная наследственность несовместима не только с дарвиновской теорией, но и с очевидными фактами. Если бы изменчивость действительно исчезала, каждое следующее поколение было бы однообразнее предыдущего. К нашему времени все особи были бы неразличимы, как клоны. Дарвин мог опровергнуть Дженкина, всего лишь возразив ему, что как бы там ни было, очевидно, что в природе существует немало наследственной изменчивости, и для его теории этого достаточно.

Часто утверждают, что разгадка этой тайны скрывалась у Дарвина на полке — на неразрезанных страницах трудов Брюннского общества естествоиспытателей, в статье Грегора Менделя “Опыты над растительными гибридами”. К сожалению, эта трогательная история, судя по всему, не более чем легенда. Два ученых, места работы которых (Кембридж и Даун-хаус) как нельзя лучше помогают им выяснять, какая литература была в личной библиотеке Дарвина, не могут найти подтверждений того, что Дарвин когда-либо подписывался на это издание, да и в целом это представляется маловероятным[77]. Они понятия не имеют, откуда пошла легенда о “неразрезанных страницах”. Однако легко себе представить, что раз возникнув, она могла быстро распространиться именно благодаря своей трогательности. Распутыванию этой истории можно было бы посвятить очаровательное небольшое исследование по меметике, в дополнение к еще одной популярной легенде — той забавной выдумке, будто Дарвин отклонил предложение Маркса посвятить ему “Капитал”[78].

Мендель действительно сделал именно то открытие, которого не хватало Дарвину. Однако для человека викторианской эпохи его связь с возражением Дженкина не была бы сразу очевидна. Даже после того, как в 1900 году работа Менделя была переоткрыта и в 1908 году породила закон Харди — Вайнберга, лишь в 1930 году, трудами Фишера[79], ее самое непосредственное отношение к дарвинизму получило широкое признание. Если наследственность дискретна, то изменчивость не исчезает, а воспроизводится в каждом следующем поколении. Неодарвинизм в строгом смысле слова предполагает именно эволюцию за счет изменений частот генов в генофонде. Но что действительно трогательно — это что сам Дарвин был в двух шагах от этого открытия. Фишер цитирует его письмо к Хаксли 1857 года [80] :

В последнее время я склонен предполагать, очень смутно и предварительно, что размножение путем настоящего оплодотворения окажется своего рода смесью, а не настоящим слиянием, двух отдельных особей, или, скорее, неисчислимого множества особей, потому что у каждого из родителей были свои родители и предки. Мне непонятно, как иначе можно объяснить, что гибридные формы в такой большой степени могут воспроизводить черты предковых форм. Но все это, разумеется, бесконечно предварительно.

Фишер тонко заметит, что менделизм обладает своего рода необходимым правдоподобием, благодаря которому его мог умозрительно открыть любой мыслитель, сидя в своем кабинете в средневикторианскую эпоху. Он мог бы добавить, что мы нос к носу сталкиваемся с дискретной наследственностью всякий раз, когда задумываемся о половых вопросах (что мы делаем не так уж редко). У каждого из нас есть один родитель женского пола и один родитель мужского пола, но все мы принадлежим к мужскому либо к женскому полу, а не к гермафродитам. Замечательно, что сам Дарвин высказал, причем недвусмысленно, именно эту мысль в своем письме Уоллесу 1866 года[81], которое Фишер, конечно, процитировал бы, если бы знал о нем:

Мой дорогой Уоллес!

... Думаю, Вы не поняли, что я имею в виду под неслиянием определенных разновидностей. Речь идет не о плодовитости; это будет ясно из примера. Я скрестил сорта душистого горошка Пейнтед леди и Перпл, которые окрашены совсем по-разному, и получил, даже из одного и того же боба, оба сорта в наилучшем виде, но никаких промежуточных разновидностей. Что-то в этом роде, надо полагать, должно происходить, по крайней мере, с Вашими бабочками и теми тремя формами дербенника; хотя эти случаи на вид так удивительны, не знаю, удивительнее ли они на самом деле, чем то, что всякая женская особь на свете производит отчетливо различное мужское и женское потомство...

Остаюсь, уверяю Вас, искренне Ваш

                                                                                                Ч. Дарвин

Здесь Дарвин подходит к предвосхищению открытия Менделя еще ближе, чем в отрывке, цитируемом Фишером, и даже упоминает собственные, напоминающие менделевские, эксперименты с душистым горошком. Я чрезвычайно благодарен доктору Сеймуру Гарту из Нью-Йоркского университета, который случайно обнаружил это письмо в издании переписки Дарвина и Уоллеса в Британской библиотеке в Лондоне, сразу осознал его важность и прислал мне копию.

Еще одним незавершенным делом Дарвина, которое впоследствии закончил Фишер, была проблема соотношения полов и его эволюции под действием естественного отбора. Вначале Фишер цитирует второе издание “Происхождения человека”, где Дарвин осторожно заметил:

Раньше я думал, что когда тенденция производить два пола в равных количествах выгодна для вида, она может вытекать из естественного отбора, но теперь вся эта проблема представляется мне столь запутанной, что вернее будет отложить ее решение на будущее.

Сам Фишер предложил решение[82], не связанное с выгодой для вида. Он обратил внимание на то, что поскольку у каждой особи есть один отец и одна мать, то суммарный вклад мужских особей в потомство должен равняться суммарному вкладу женских. Если соотношение полов в какую-либо сторону отклоняется от 50/50, то особь пола, оказавшегося в меньшинстве, при прочих равных условиях может рассчитывать на большее число потомков, обеспечивая отбор в пользу восстановления равновесия полов. Фишер удачно воспользовался экономической терминологией для описания принимаемых в этом процессе стратегических решений: они касаются родительских издержек. Естественный отбор будет благоприятствовать тем родителям, которые тратят пропорционально большее количество еды или других ресурсов на нужды потомства того пола, который оказался в меньшинстве. Такой исправляющий отбор будет действовать до тех пор, пока валовые издержки на нужды сыновей в популяции не сравняются с валовыми издержками на нужды дочерей. Это будет означать уравнивание числа особей мужского и женского пола, за исключением тех случаев, когда выращивание потомства одного пола требует больших затрат, чем выращивание потомства другого пола. Если, например, на то, чтобы вырастить сына, требуется вдвое больше еды, чем на то, чтобы вырастить дочь (возможно, чтобы сыновья выросли достаточно крупными и успешно конкурировали с соперниками), устойчивое соотношение женского и мужского полов будет 2:1. Это оттого, что стратегической альтернативой одному сыну окажется не одна дочь, а две. Впоследствии плодотворный подход Фишера расширили и во многих отношениях усовершенствовали, в частности, такие ученые, как Уильям Гамильтон[83] и Эрик Чарнов[84].

И снова, даже несмотря на приведенную цитату из второго издания “Происхождения человека”, сам Дарвин в первом издании своей книги необычайно близко подошел к тому, чтобы предвосхитить Фишера, хотя и без экономической терминологии, описывающей родительские затраты:

Теперь давайте рассмотрим случай, когда некоторый вид производит, по упомянутым неизвестным причинам, один из полов (скажем, мужской) в избытке, так что особи его оказываются лишними и бесполезными, или почти бесполезными. Может ли соотношение полов выровняться посредством естественного отбора? Мы можем быть уверены, исходя из того, что все признаки изменчивы, что некоторые пары будут производить несколько меньшее избыточное число мужских особей по отношению к числу женских, в сравнении с другими парами. Первые, если мы предположим, что текущая численность потомства остается постоянной, будут неизбежно производить больше женских особей, и потому окажутся плодовитее. Согласно теории вероятностей, большее число потомков более плодовитых пар будет выживать, и эти потомки унаследуют склонность к порождению меньшего числа мужских и большего числа женских особей. Так возникнет тенденция к выравниванию соотношения полов.

Как это ни печально, Дарвин вычеркнул этот замечательный отрывок, когда готовил второе издание, предпочтя ему более осторожный абзац, процитированный Фишером. Частичное предвосхищение Фишера Дарвином в первом издании “Происхождения человека” тем более впечатляет, что, как объяснил мне Алан Графен, доводы Фишера принципиально зависели от факта, который не мог быть известен Дарвину: каждый из двух родителей вносит равный генетический вклад в каждого потомка. Более того, в исторические времена существовали два учения, спермизм и овизм, согласно которым только мужской или только женский пол, соответственно, обладает монополией на наследственность.

Вопросу об истоках теории Фишера о соотношении полов посвятил подробнейшее исследование профессор Энтони Эдвардс из Кембриджского университета[85], сам входящий в число известнейших учеников Фишера. Эдвардс не только отмечает приоритет Дарвина в выдвижении ключевого аргумента и тот неожиданный факт, что этот аргумент был опущен им при подготовке второго издания. Он также показывает, как аргумент Дарвина был подхвачен и развит рядом других исследователей, чьи труды были, по-видимому, известны Фишеру. Первый из них — Карл Дюзинг из Иены, который в 1884 году воспроизвел и уточнил аргумент Дарвина. Вторым был итальянский статистик Коррадо Джини, который в 1908 году обсудил этот аргумент в более критическом ключе. Наконец, в 1914 году Дж. Кобб, один из теоретиков евгеники, представил этот аргумент в форме, которая, судя по всему, включает уже все те доработки, которые вошли в 1930 году в книгу Фишера, в том числе идею использовать экономическое понятие родительских издержек. Кобб, судя по всему, не знал о приоритете Дарвина, но Эдвардс убедительно доказывает, что Фишер знал о приоритете Кобба. Эдвардс отмечает, что



Поделиться книгой:

На главную
Назад