И вдруг команда Антикайнена:
— Враг слева. Развернуться в цепь вперед!
Дорогой товарищ Тойво, вспомни, как мы разворачивались в цепь, быстро повернувшись в указанном направлении, как быстро летели вперед, теряясь в глубине соснового леса, как горели нетерпением, желая встретиться лицом к лицу с проклятыми лахтарями, как были разочарованы, когда узнали, что это только маневры, что никакого врага нет, что это учеба.
Особенно помню, как был обозлен ты. Тебе-то каждый поворот с грузом за плечами, каждый такой маневр проделывать было очень трудно.
Ты напрягал все свои силы, стискивал зубы и шел вместе с другими.
Захватив таким образом одну деревушку, Антикайнен расставил по дорогам караулы, чтобы научить нас никого не выпускать из деревни, расположил бойцов по избам, чтобы научить, как распределять силы после захвата деревни.
И затем мы снова шли дальше, шли быстро по морозу. Видно было, что в этих местах недавно еще бушевали вьюги.
Дорога была занесена глубоким снегом, а местами и совсем исчезала.
В этот же день мы пришли в Гонга Наволок.
За этой деревней сразу начиналась территория, где не было ни одного красноармейца и совершенно неизвестно, сколько белых.
Расположив свой взвод в теплой избе, сбросив с себя вещевой мешок, проверив, действует ли затвор трехлинейки, я пошел по дороге назад, чтобы помочь Тойво.
Отряд очень растянулся; по дороге шли еще отдельные наши ребята, вспотевшие, с расстегнутыми полушубками. Я приказал одному застегнуться: не няньчиться же нам с воспалением легких, в самом деле!
У многих вид был совершенно измученный; другие проходили несколько шагов и останавливались, морщась от боли.
Потертости давали себя знать.
В пяти километрах от привала я нашел Тойво и, преодолев его сопротивление, не обращая внимания на его ругань, взял себе его «обезьянчик»; винтовку он так-таки мне и не отдал.
— Есть натертости? — спросил я на ходу.
— Нет, — ответил он. — Я ведь понимаю, в чем дело; я портянки навернул как полагается. Из того, что я не умею пока порядочно бегать на лыжах, не следует еще, что я ничего не смыслю. Но уже сегодня я понял, в чем дело, и если бы не эта проклятая боль в мышцах, я пошел бы лучше многих из вас.
Было уже темно, когда мы входили в деревню. В избе я снял валенок, натертость на пятке превратилась в водяной пузырь.
Я достал иголку, проколол колыхавшийся пузырь, выпустил воду и бережно обмотал ногу.
Больше подобной глупости я не повторю, нога мне еще нужна.
Тойво уже храпел в углу.
Дверь распахнулась. В избу, не торопясь, вошел Лейно и сразу как-то заполнил собой всю горницу.
Он уселся на лавку, вытащил из сумки карту десятиверстки и протянул ее мне.
— Вот тебе карта, по ней ты должен отмечать весь путь своего взвода. Всем комвзводам, отделкомам и прочим командирам ее дали, я взял для тебя.
— Какой путь должен я отметить? — удивился я.
— Жаль, что ты куда-то запропастился и не был в избе у Ровио и Инно; ты прозевал много важного, но я тебе расскажу.
Лейно встал, осмотрелся, нет ли кого в помещении.
В углу храпел Тойво.
Под лавкой возился кот. Он отпускал свою лапу, и из-под лапы выкатывался серый клубок, — это была мышь. Не дав ей отбежать и на полшага, кот, неожиданно изогнувшись, мягко прыгал, опуская на нее свои легкие когтистые лапы.
Лейно подошел к двери и сделал мне знак итти за ним.
— Здесь нас могут подслушать, а дело абсолютно тайное.
Вслед за нами из дверей на крыльцо вырвалось белое облако пара. Снег заскрипел под ногами.
— Как живот?
— Лучше, Лейно.
На синевшее небо выползали северные звезды. Мы постояли посреди широкой деревенской улицы.
— Здесь нас никто не подслушает. По этой карте ты будешь отмечать путь, по которому пройдет твой взвод и весь наш отряд. Мы идем на лыжах. Командир Инно и товарищ Ровио на лыжах ходят плохо, поэтому они остаются здесь ждать нашего возвращения или известия о нашей гибели. Отряд выходит в составе двух рот, командиры — Хейконен и Карьялайнен; пулеметная рота разделяется между нами, а командир пулеметной роты Тойво Антикайнен[6] назначается командиром всего отряда, его помощник Суси[7] — начальником штаба. Ты ведь знаешь Антикайнена?
О да, Антикайнена я знал более чем хорошо; это ведь после его горячей речи на митинге гельсингфорсской молодежи вступил я в революционный союз молодежи, а затем в партию.
Он строитель, а я металлист, и всего-то на два года он старше меня. Сейчас ему двадцать три года.
Какой молодой рабочий Гельсингфорса не знал организатора комсомола, яростного и проникновенного оратора, непреклонного коммуниста товарища Тойво Антикайнена!
Я знал его отца. Это был мрачного вида обойщик, который, однако, как передавали, любил пошутить, когда был трезв. Но вся беда в том, что трезвым-то я его никогда не видел.
Кто из нас не помнит речей Антикайнена! Они заставляли ненавидеть врага, сжимать кулаки, стискивать зубы.
Он заставлял нас плакать о погибших товарищах и с восторгом итти в бой, чтобы воздать врагам по заслугам. А заслужили они все-таки в тысячу раз больше, чем мы им заплатили.
Но когда я начинаю вспоминать, как они расстреливали всех раненых таммерфорсского госпиталя, как они обращались с пленными красногвардейцами, когда я вспомню то, что они делают сейчас, я начинаю волноваться. А мой рассказ требует полного спокойствия.
В прошлом году я ел кашу, сваренную Антикайненом. Он был начальником заставы у станции Горской, когда мы стояли против взбунтовавшегося Кронштадта. Мы уходили в дозоры, и он оставался в избе совершенно один. Не мог же он отрывать от дела человека, чтобы тот был кашеваром. Вот он, комрот, сам и варил своим красноармейцам кашу.
Да, я отлично знал Антикайнена, а что нашему командиру было всего лишь двадцать три года, это нас тогда не смущало: большинство из нас было моложе.
И только хмурый, широкий Карьялайнен, комрот 2, да комрот 1, голубоглазый, весь подобранный Хейконен, рабочий-мраморщик, организатор красногвардейского отряда гранитников-мраморщиков, имели от роду по двадцати восьми лет.
Зато быстрому парнишке Пуллинену, сыну железнодорожника, только что стукнуло восемнадцать. Столько же было и Вуоринену, один брат которого был убит у Белоострова при скрадывании границы, а другой по сей день томится в финляндской каторжной тюрьме.
Да, сколько угодно было у нас ребят, не достигших двадцати лет.
— Наше задание, — продолжал, оглядываясь по сторонам, полушопотом Лейно, — такое: пройти незаметно через фронт в тыл лахтарям. Итти с максимальнейшей быстротой, на какую только способны. Ничего лишнего с собой не берем. Никакого обоза, все на себе. Мы должны дойти незаметно — для этого надо уничтожать все враждебные отряды — до Ребол и постараться уничтожить штаб лахтарских войск и все склады боевого и прочего питания в этой центральной базе. Возможно, однако, что штаб находится не в Реболах, а в Кимас-озерской. Тогда, захватив Кимас-озерскую, мы должны уничтожить штаб белого руководства и все склады. С какими силами нам придется встретиться, неизвестно. Сколько штыков у белых в Реболах и Кимас-озерской, неизвестно. Предположительно человек по четыреста-пятьсот. Основная задача: пройдя по тылам, уничтожить склады, а главное — органы управления. Надеяться можно только на себя и на неожиданность, быстроту и удачу. Предприятие более чем рискованное.
Утром надо быть готовым к отходу. Выяснилось, что из двухсот человек, отобранных в школе, только около ста тридцати могут итти дальше. Остальные стерли ноги, заболели или «просто не могли двигаться с такой быстротой».
Я вспомнил при этих словах о Тойво и невольно улыбнулся.
В том поручении, которое мы должны были выполнить, было очень много, так сказать, спортивного интереса. Мы изучали историю военного дела, и я уверен, что такого предприятия не пытались проделать ни войска Александра Македонского, ни Наполеон, ни Ганнибал, ни Суворов, ни Жоффр, ни Гинденбург, ни товарищ Буденный.
А когда я получаю возможность вплотную встретиться с врагом, который сжал в кулак мою родную Суоми, с врагом, который хочет уничтожить мою советскую власть и то, что проделано у озер Суоми, проделать у озер Карелии, и когда и от меня зависит выбить ему зубы, то, извините меня, я весь загораюсь и дрожу от нетерпения.
Да, на ноги надо лучше навертывать портянки, потому что теперь ясно: только одни мои ноги могут донести меня до лахтарей.
Я разложил карту на лавке и стал измерять расстояния. По линии полета птицы надо было забраться в тыл противника километров на триста.
Никаких дорог не предвидится; напротив, досадные горизонтали указывали на крутизну; карта говорила о труднопроходимых лесах и болотах.
Болота, если они замерзающие, это — полбеды. Но такие подробности на десятиверстку не нанесены.
Эта карта и по сегодняшний день хранится у меня на дне дорожного сундука. Правда, здорово измятая, с красной линией прочерченного карандашом пути.
Мне было ясно, что Тойво с нами не пойдет, а останется здесь в отряде «шатунов», как, смеясь, окрестил отстающих товарищ Хейконен. Поэтому, когда он проснулся на секунду и, поворачиваясь с боку на бок, спросил меня, что нового, я ему пробормотал:
— Спи, ничего особенного не произошло.
Надо было скорее засыпать.
Выступление назначено на утро.
Курс на деревню Пененга.
Я прочертил путь в эту деревню по карте, признаюсь, в тот же вечер, совсем даже не подозревая, как мы его пройдем.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Мы вышли строем. С утра было очень холодно. Итти надо было без дорог, через нетронутую целину, через лес, карельский, сосновый.
Мы шли быстро, переводя на ходу дыхание. Груз давал себя чувствовать.
Ремни немного затрудняли дыхание...
Мы шли быстро, уверенно и знали, что жизни наши и жизни тысяч людей, а может быть, и исход всей зимней кампании находятся сейчас в наших руках, точнее — в наших ногах.
Я не напрасно выбрал себе хапавези; товарищам, выбравшим телемарк и муртома[8], итти было гораздо труднее.
Мы все тащили на себе: и патроны и припасы.
Если бы пища вышла до срока, пожалуй, можно было бы настрелять дичи.
Вспугнутые птицы подымались при шорохе наших лыж. Изредка, удивленная дыханием, вырывавшимся из сотни грудей, выскакивала на склонявшуюся от тяжелого снега ветку белка и снова пряталась. Но еще перед самым отправлением Антикайнен запретил нам стрелять без приказа.
Ни одного лишнего выстрела, ни одного громкого разговора. Никто не должен нас видеть, никто не должен нас слышать, мы должны быть внезапны, как разрыв сердца. Поэтому... поэтому иди вперед и выполняй свой долг перед революцией и не думай о разной дичи.
И мы шли так час, прошли километров десять и снова растянулись.
Лейно ушел вперед прокладывать лыжный след по лесу, и тут, на десятиминутном привале, я вдруг увидел Тойво. Он шел со своим отрядом и, на первый взгляд, устал не больше других. Встретив мой удивленный взор, он улыбнулся и процедил сквозь зубы:
— Хейконен мне разрешил итти с отрядом. А ходить на лыжах я уже почти научился.
И мы снова пошли вперед.
Мы шли, теряя самих себя в движении, быстро отталкиваясь руками, широко передвигая ногами, поддавая вперед подъемную лыжу, всей ступней ощущая горячую и даже уже мокрую — не разобрать, от талого снега или жаркого пота — портянку, роняя обрывками пара свое дыхание, целиком отдаваясь этому опьяняющему ритму бешеного движения, мелькания палок, сосен, шипения поддающегося лыжам снега.
И мы находили себя в этом движении. Каждая мышца, напрягаясь, утверждала твое существование, каждый свежий глоток соснового воздуха, проходя через все тело, звенел в каждой артерии, каждый мелькающий обомшелый ствол, каждая жаркая капля пота говорили ликуя:
«Ты живешь, ты идешь, ты двигаешься».
Так же мы будем итти по снегам Суоми, когда она сбросит с себя ярмо, в которое ее вогнали свиноголовые лахтари. Лапуасцы! Она опять будет принадлежать нам, рабочим Суоми. Так же быстро пойдем мы по ее снегам, каждой частицей кожи, каждым дыханием будем вдыхать прозрачный воздух, в каждом шаге ступней ощупывать почву родины своей.
Кто из нас не испытал горькой боли расставания с тобой, потери тебя! Тому, кто не сжимал в отчаянии винтовку, расстрелявшую все патроны, кто не видал, как куст за кустом, канава за канавой, каждое дерево отходит от нас фабрикантам; тому, кто не испытал отчаянного ощущения беспомощности, тому, кто не перешел границы с последним отрядом красногвардейцев, отступая от в тысячу раз сильнейшего врага (дальше стрелять нельзя, дальше русская граница, и русские товарищи, скованные договором, не могут помочь); тому, кто не испытал этой последней секунды на последнем клочке своей земли, — тому трудно понять всю тяжесть потери совсем было завоеванной уже родины. Но мы вернемся, мы еще вернемся к тебе, Суоми, советская Суоми! Окрыленные всем опытом гражданской войны, мы не повторим ни одной ошибки. О, мы помним горе утраты и митинг перешедших границу эмигрантов в городе Ленина, в Мариинском театре, и скорбную речь Ялмара Виртанена, и полузаброшенное, пустое здание казарм на Марсовом поле, отведенное для эмигрантов, и сдерживаемые рыдания наших сестер.
Мы вернемся, Суоми! Мы еще покажем себя лахтарям, которые сегодня напали на Карелию и хотят ее прикарманить, хотят уничтожить нашу советскую власть.
Отряд остановился.
Впереди чернели у озерка черные рыбачьи избушки. Около одной с поднятыми вверх руками стояли три человека не совсем обычного вида.
Антикайнен вошел в избу; лахтарей, предварительно обыскав и обезоружив, ввели вслед за ним.
Лейно подошел ко мне.
— Я их захватил. Шел впереди, прокладывая лыжницу, и вдруг вижу — вьется над хижинами дымок, синеватый такой, как от сырых ветвей. Надо разузнать. Подхожу. Распахиваю дверь. «Руки вверх!» — и все они, голубчики, как в клетке.
Хейконен вышел из избушки.
— Товарищи! На два часа привал.
Мы развели костры.
Линия на карте, дважды проверенная спичкой по масштабу, говорила, что мы уже прошли сегодня двадцать пять километров.
В котелках (у нас один на четверых был) снег растопился, и вода начинала пузыриться.
Я огляделся. Тойво не было.
«Опять отстал», — подумал я и даже немного встревожился.