Открытие удочки
Глава 1. Явление Маргариты
В те страшные времена, когда я выпивала четыре бутылки виски в день и сожительствовала с человеком по имени Дауд, моя сестра пришла к захлестнувшему ее сознание выводу, что единственное дело, которым отныне имеет смысл заниматься, — это проституция. В моем случае связавшая нас с Даудом пространственная пауза мотивировалась отчасти тем, что я жила в эмирате Дейра и вряд ли могла на тот момент рассматривать какие-либо иные сексуальные варианты. Как говорил мой папа, глупо запрещать своей дочери встречаться с неграми, если ты живешь на Ямайке.
Мой папа, разумеется, прервал всякие отношения со мной, узнав, что я обосновалась в Дейре, и даже теперь мне трудно винить его за это, ибо он всегда прощал мне многое, а этот мой странный, с его точки зрения, шаг, оскорблял уже не отцовские чувства, а сам разум. Часто я лежала, глядя в темноту, рядом с перегарно храпящим Даудом и думала о том, что мое прошлое — этот увядший мост, соединявший некогда душу и Бога, — отличается от прошлого миллионов других людей, пожалуй, тем, что мне не хотелось вспоминать его. По странному и неподвластному здравому смыслу стечению обстоятельств любой мой поступок, инспирированный благом (в моем, конечно, понимании), неизменно завершался во зле и кошмарном бреду. И я лежала, поставив на грудь стакан, в котором желтоглазое виски плавило лед, замороженный, как мне казалось, из моих слез; я смотрела на голого Дауда, тупо бродившего по комнате с неизвестной мне целью, и размышляла над тем, что скорее всего вернусь в первозданный прах, так и не познав земной радости, ибо блаженство обнажало клыки боли, приближаясь к собственной кульминации, и всякая жизнь заканчивалась вопреки своей вечности, и любовь умирала, несмотря на приписываемое ей бессмертие.
Я уже довольно давно не видела в мужчинах ощутимой разницы, и если, как мне казалось, эта разница и существовала, то ощущалась она единственно пиздой, а никак не сердцем. Мое сердце было пустыней и змеей, притаившейся в ее сладких песках, одновременно, — дни напролет я несла Дауду какую-то омерзительную похабщину, и он, разумеется, отвечал мне тем же. Мы созванивались, даже когда он был в офисе, и увлеченно обсуждали то, как Дауд подрочил с утра, стянув с меня одеяло, пока я пьяно спала, или как мы вчера провели время в койке.
Не зная ничего о действительном положении дел в моей кошмарной жизни, моя сестра, скрываясь от настигавших ее по всему миру счетов за телефоны, отели и парковку, рассудила, что эмират Дейра наиболее подходящее место для осуществления задуманных ею планов. Бессмысленно трахаясь всю свою жизнь с какими-то непристойными людьми, не окончив даже школу, моя сестра обокрала болгарина, с которым последнее время жила, и, издевательски прикрываясь the business invitation,[1] прибыла в Дейру.
В тот день я, как всегда, нажиралась с утра и совершенно не предполагала, что кому-то придет в голову посетить продымленный сьют, в котором мы похабствовали с Даудом. Моя сестра потом рассказывала мне, что степень ее финансового отчаяния была настолько велика, что она даже решилась участвовать в конкурсе, устроенном какой-то гадиной и предполагавшем бег наперегонки по пустыне в водолазных костюмах сороковых годов. Ее остановила лишь извечная лень и осознание факта собственной вопиющей неспортивности. Мысли о стыде и вечно сопутствующем ему позоре уже давно покинули нравственную келью моей сестры — впрочем, о себе я могла сказать то же самое.
И вот в то роковое утро, когда я одиноко пьянствовала в сьюте и, подходя время от времени к окну, смотрела на редкие машины, которые ползли под игом полуденного зноя, как разноцветные черепахи, моя сестра успешно приземлилась в аэропорту Дубая и судорожно копалась в своей сумке, надеясь найти бумажку с моим адресом в Дейре. Надо сказать, что в те времена я вспоминала Россию чаще, чем когда-либо в своей чудовищной жизни. Постоянно освежая стакан с виски и названивая в room service с требованием принести льда, я думала о мужчинах, с которыми у меня ни хрена не получилось, о моих подругах, с которыми мы когда-то всерьез надеялись выйти замуж и завести детей, о маме и папе, решительно выдворивших меня из своей истерзанной памяти. Я скучала по моей сестре, даже точно не зная, в какой точке этого гребаного земного шара она сейчас находится.
Последний раз я видела ее три года назад. Мы сидели в баре «Пони-гей» в Санкт-Петербурге, и она, бесконечно куря и накачиваясь дешевым пивом, рассказывала мне о каких-то неграх из города Бамбундия (страны, где находился этот славный город, я не запомнила), с которыми она переписывалась по Интернету.
— Самый перспективный из них всех — это Макакис, — сказала она со смехом, — остальные, как они пишут, не имеют работы и танцуют рок-н-ролл на песке. — Она вздохнула. — У Макакиса лишь один недостаток, но серьезный — он подорвался на противопехотной мине и не имеет ног.
— Зачем тебе это надо? — спросила я (моя сестра рассказала мне, что Макакис ездит на каталке по тростниковой плантации и ловко подрезает тростники под корень). — Ты что, хочешь собирать сахарный тростник, помогая Макакису?
— Ты права, — согласилась она, — еще не хватало, чтобы под конец жизни меня хлестали кнутами какие-то долбаные ниггеры.
Так и не посетив Бамбундию, моя сестра отправилась в Лондон, где какое-то время очень успешно подпольно торговала алкоголем, привезенным из французского порта через Ла-Манш. Мы созванивались, и на мой вопрос, хороша ли жизнь в Лондоне, она всегда отвечала: «Знаешь, хуже, чем в России, мне не было нигде».
Когда в дверь позвонили, я мысленно предположила, что Дауда наконец выгнали с работы, и, слегка покачиваясь, пошла открывать. На пороге стояла моя сестра, одетая в китайский розовый костюм, который был ей мал; в руках она держала пакеты с аналогичными вещами, из чего я сделала вывод о гипертрофированной нищете, не позволившей ей даже приобрести чемодан.
— Как ты меня нашла? — спросила я.
— Ты знаешь, — моя сестра вошла в сьют и с любопытством разглядывала обстановку, — за последнее время я настолько охуела, что нашла бы, наверное, даже Яшара (она имела в виду курда-наркоторговца, с которым я сожительствовала в Турции).
Я засмеялась, а она спросила, есть ли у меня что-нибудь поесть.
Мы заказали еду из ливанского ресторана, и моя сестра, не евшая, судя по всему, больше суток, рассказала, как познакомилась в Софии с какими-то румынами, которые в финале этого знакомства затащили ее в подвал и насиловали два дня.
— Это был ад, — говорила она с набитым ртом, — они меня трахали, и еще десять человек на это смотрели. Заставляли три часа стоять раком и служить им столом, конечно, тушили об меня сигареты, но знаешь, — она закурила, как бы демонстрируя этим, что румынам не удалось ее сломить, — я считаю, в таких случаях лучше просто молчать. Ты спишь с каким-то арабом? — спросила она потом.
— А с кем я могу спать, живя здесь? — искренне удивилась я.
— У меня в Англии был один араб, — моя сестра располагала бессчетным количеством вариативных историй, которые роднила лишь их исключительная непристойность, — Салем — очень красивый.
За время жизни с Даудом я настолько свыклась с вербальными мерзостями, что в какой-то момент утратила веру в то, что люди могут говорить о чем-то другом, кроме секса и различных его последствий. Заметив, что я с удовольствием внимаю очередной похабщине, моя сестра приободрилась и продолжила свой рассказ, закончившийся тем, что она изменила Салему с негром и он, застукав их («Негр, разумеется, сразу убежал», — сказала моя сестра), хлестал ее ремнем в течение часа, потом разбил ей челюсть, а после этого ушел и вызвал «скорую».
— Так что слава богу, — сказала она. — Знаешь, с тех пор я не люблю сложные замки. Лучше, когда дверь открывается просто и наружу. Если бы у Салема была такая дверь, я бы, конечно, убежала, а так — вот что вышло.
— Что ты собираешься делать в Дейре? — спросила я, когда мы сожрали все, что принесли из ресторана, и сидели в dinings[2] за новой бутылкой виски.
— Найди мне богатого мужика, — ответила моя сестра, очевидно пытаясь до поры скрыть от меня свои планы.
Я задумалась о том, кто из наших общих с Даудом знакомых может гипотетически клюнуть на малоаппетитную наживку в образе жирной немолодой бабы с расхреначенной челюстью, без копья и в тесном костюме из розового китайского шелка. Первым мне на ум пришел некто Роберт — человек, по сравнению с которым даже Дауд мог показаться Аристотелем. Этот Роберт держал относительно пристойный тайский ресторан и неплохо изъяснялся по-русски, потому как часто имел дело с русскими проститутками (проблема была ведь еще и в том, что, основательно поколесив по свету, моя сестра так и не научилась говорить ни на одном из доступных человечеству языков). Затем я подумала о Гасане — это был сексуально озабоченный карлик, который завел семью, родил двоих детей, но вместо того чтобы растить их и холить, переехал жить к узбечке, работавшей на ресепшен в дубайском отеле.
Разумеется, моя порочная мысль все больше клонилась к Гасану, как осенняя трава клонится под желтым взглядом ветра, ибо если в Роберте можно было заподозрить хотя бы некую минимальную требовательность к женщине, то сам факт непотребного сожительства с узбечкой однозначно отрицал ее в Гасане. Тем не менее я была не слишком уверена в осуществимости обоих вариантов, так как не знала, как Дауд посмотрит на то, что я разоряю его друзей. Это казалось смешным, но даже тогда, в те страшные времена, когда я выпивала четыре бутылки виски в день, я не могла не замечать того, что многие вопиюще бессмысленные и даже вредные явления странно упорствуют в своем существовании. Вследствие этого неоспоримого факта я не могла исключать возможность того, что Дауд обидится, а то и разозлится на меня, попав под влияние такого умозрительного понятия, как дружба. Находясь в пьяном бреду круглые сутки, не помня наутро, сколько раз Дауд меня трахнул, я все же сознавала, что ни хрена не значу для Господа, проецировавшего свою непостижимую волю в мир, что не могу и никогда, наверное, не смогу понять, по каким законам, каким паутинным хитросплетением человеческих желаний движется этот мир и какую новую, не поддающуюся описанию мерзость принесет мне новый день, который я, безусловно, встречу, так и не проснувшись за то время, пока Дауд будет дрочить, глядя, как я сплю.
Конечно, я не поделилась со своей сестрой соображениями такого рода по той лишь причине, что давно убедилась в бессмысленности каких бы то ни было откровений даже с самыми близкими людьми.
— Я не могу тебе ничего посоветовать, — сказала я, воображая себя невероятно дипломатичной, — но я могу спросить Дауда.
— Это его хата? — быстро сообразила моя сестра.
— Да, — сказала я, — но, если его выгонят с работы, мы вылетим отсюда пробкой.
— А как он? — поинтересовалась она после небольшой паузы, в течение которой мы наполнили стаканы виски и моими замороженными слезами.
— Я никогда не встречала человека такой тупости, — честно ответила я. — Одновременно с этим я не могу сказать, что он бог в постели, потому что с таким хреном даже самое последнее ничтожество (каким, собственно, и является Дауд) будет в постели богом.
Я уже успела обратить внимание на то, что моя сестра порядочно нажралась и, судя по всему, не собиралась останавливаться на достигнутом, — сделав вид, что у меня зачесался глаз, я взглянула на часы и с ужасом поняла, что еще нет даже трех часов, а мы уже находимся в абсолютно непотребном состоянии и собираемся только усугублять его.
— Он лижет? — Моя сестра крайне скверно улыбнулась и откинулась на диванные подушки.
— Еще как, — ответила я.
— Знаешь, — сказала она, — в мужчинах, которые этого не делают, я вижу какую-то неполноценность.
— С такими мужчинами я просто не сплю, — сказала я.
— Как вы познакомились? — спросила она, закуривая новую сигарету и разглядывая свои пальцы с неровно обгрызенными ногтями.
— В аэропорту, — коротко ответила я.
На самом деле с Даудом меня свела Люба.
Это случилось почти два года назад, когда я только приехала в Дейру и устроилась в ночной клуб (в действительности он был замаскированным борделем) исполнять перед тысячей арабов танец живота с полной консумацией. Люба была совладелицей этого симпатичного местечка, именовавшегося, если я не ошибаюсь, Jela — по-арабски это слово обозначало какую-то непристойность в женщине. Потренировавшись пару дней под Любиным наблюдением, я стала звездой борделя, так как в юности занималась спортивной гимнастикой и даже сохранила навыки шпагата, на который я в финале представления садилась абсолютно голой. Я танцевала три раза в неделю под занавес, и за это мне платили три тысячи долларов. Люба отнеслась к моей непотребной деятельности очень тепло (в конечном счете мы на всю жизнь остались подругами) и, поскольку я еще не совсем освоилась в Дейре, пригласила пожить первое время в ее сьюте, который она делила с шестидесятипятилетним мужем-алкашом, делавшим, в свою очередь, неплохие деньги на туризме.
В Любином доме царил неправдоподобный бардак, и вдобавок ко всему ее муж за каким-то хреном завел собачку, с которой никто, естественно, не гулял, и она везде срала (потом эту собачку потеряли на пляже). Следует сказать, что тот период моей жизни проходил в нескончаемом грязном танце, не прерывая который я одевалась и раздевалась, срывая с себя одежду вместе с черным потом, ела, напивалась, и, пожалуй, единственное, чего я тогда ни с кем не делала, была любовь.
После очередного, и, как мне казалось, последнего, никчемного сексуального опыта в России я постаралась убедить себя в том, что нет никакого смысла спать с мужчинами из одной только любви к ним и, если уж какой-нибудь мудила хочет тебя слишком сильно, нужно просто поставить перед ним ряд задач, которые он должен непременно осуществить перед тем, как ты раздвинешь ноги. «С этими суками можно только как с собаками», — говорила мне Люба, интуитивно постигнув ту примитивную истину, к которой я пришла умом, намного раньше. Сказать по правде, танцевальная жизнь в Дейре как нельзя лучше способствовала укреплению и теоретическому развитию выбранной мною концепции бытия, ибо арабы, в отличие от русских мужчин, в принципе не представляли себе, что кто-то может спать с ними бесплатно и по собственной воле. Очевидно, по этой причине весь зал приходил в доисторическое волнение, когда я появлялась на сцене в золотом бюстгальтере и прозрачных шароварах, на которые Люба посоветовала нацепить позолоченные бубенчики, звеневшие от соприкосновения друг с другом. Время от времени, когда я тоскливо курила в подсобных помещениях, ко мне подходили подосланные индусы с предложением трахнуться за две тысячи дирхамов, но я неизменно отказывала. Цена, разумеется, постепенно росла, но, честно говоря, мне было просто лень одеваться, садиться в какую-то машину и ждать, пока долбаный индус отвезет меня в белый дом, чей хозяин уже нервно дрочит и приказывает обслуге выставить на журнальный стол батарею Chivas Regal.
Единственный за все время эротический инцидент произошел со мной в Абу-Даби, куда я от нечего делать поехала на машине, потому что Люба сказала, что там можно сделать хороший шопинг. Люба собиралась ехать со мной, но накануне вечером поругалась со своим любовником-ливанцем и он разбил ей морду.
Я ехала на джипе Любиного мужа в непреодолимой, окружившей меня, как околоплодные воды, грусти, я смотрела на мир из-за тонированного стекла, и мир этот был для меня чужим и до боли, до блевотной судороги понятным. Дома из белого камня, mosques[3] с фаллическими минаретами, где люди бились об пол в надежде услышать от Бога ответ, нищета и золото, младенцы, вцепившиеся в титьку, морщинистые, как древесная кора, старики, чьи души давно уже жили с мертвецами, — человеческая жизнь была, в сущности, одинакова везде, как и тяготеющая к повторениям Природа, по чьей самодурной воле и в морской бездне, в вечной тьме растут кораллы по образу и подобию питающихся светом деревьев. Я думала о том, во имя чего я здесь, в этой выхолощенной пустыне, где солнце каждый день мстит дочери земле за то, что та приютила в своих дрожащих складках существ, у которых желание жить преодолело даже его лучезарную смертоносность, подобно тому, как Дионис вышел живым из опаленного тела собственной матери?
При этом у меня, разумеется, мысли не было возвращаться домой, в бесконечные русские снега, где жизнь, отринув человеческое господство, подчинялась лишь самой необузданной бессмысленности. В конечном счете, я всегда хотела жить так, как мне это виделось правильным и нравилось, я не позволяла ни одной суке навязывать мне свое сраное представление о том, что в этой жизни стоит делать, а что нет. И когда в Абу-Даби я зашла в бар, чтобы выпить пару коктейлей, и за столом передо мной араб в золотых очках и дишдаше жрал шишдаук, а его жена в парандже сидела напротив и смотрела, как он жрет, — Люба объяснила мне, что у ортодоксальных мусульман не принято, чтобы женщина ела при мужчине, — я подумала, что паранджа длинна и ветвиста, как ковер, так и не сотканный Пенелопой, и, в сущности, странно, что западные телки взирают на нее с ужасом и усматривают в ней гендерное притеснение. Разве большинство этих рыхлых, с нежными глазами коров, навечно запахнутых в халаты, распираемые их неумолимо набирающей объем плотью, не скрывались от Провидения Божьего и его циничных истин за своим замужеством, детьми, которым они не могли дать ничего, кроме навыков поведения за столом, и нескончаемыми автобусами, отвозившими их на оптовые рынки, в поликлиники и сберкассы, где они, все точно подсчитав дома, оплачивали свои нищие хаты? «Неужели, — подумала я, улыбаясь пялившемуся на мою грудь арабу, — капризный мудила, за которого всем нам рекомендуется держаться, прощая ему необъяснимые ночные отсутствия и походы к блядям (если есть деньги), не являлся прямым аналогом паранджи, под чьей не пропускающей свет тканью они не заметили жизнь и ее грубую радость, свободу и несравненное ощущение того, что каждый выбор в своей гребаной судьбе ты делаешь сама, — даже в машине эти идиотки предпочитают сидеть на переднем сиденье, с восхищением посматривая на вцепившегося в руль козла».
Хорошенько накачавшись в баре, я снова села в джип и поехала по магазинам. Через пару часов, завалив заднее сиденье пакетами с барахлом, я (уже почти протрезвев) подъехала к бутику Фенди, на котором Люба, собственно, и заостряла мое внимание. Стоявшие у порога ниггеры почтительно распахнули передо мной двери («Как хорошо они прислуживают! — восхищалась в свое время Люба. — Похоже, развлекать и шестерить — это просто их призвание»), и я вошла в абсолютно пустой магазин — ведь была среда, — и мне навстречу выскочил хозяин. Сказать по правде, я даже не увидела его — этого средних лет иранца с перстнями от Картье на пальцах, привыкших точно и исправно подсчитывать money.[4] Как вкопанная я остановилась перед кремовым пальто из лайки, понимая, что сойду с ума или, по крайней мере, дойду до нервного срыва, если эта шмотка не будет моей, — на меня иногда находила своего рода покупательская мания, и я могла не спать ночей, до одурения вспоминая какое-нибудь кольцо, которое впоследствии теряла, пьяная, или блузку, обреченную быть прожженной сигаретой при первом же выходе в свет. Пальтишко стоило семь тысяч дирхамов, и, угадав мою заинтересованность, хозяин магазина предпочел не ходить окольными путями и сказать все прямо.
— Madam, — обратился он ко мне, — I suppose, you know, how magnificent you are. I want to offer you some agreement. Three days, every moment, when I call for you, you should come here and fuck with me. On the second day you can take this coat and it will be yours. If this conversation is offensive to your feelings, tell me, and I won’t say any more word.[5]
— It’s okay,[6] — ответила я, — it’s okay.
Конечно, мне пришлось позвонить Любе и объяснить, почему я остаюсь на три дня в Абу-Даби, мне пришлось пропустить один день на работе и потерять тысячу баксов, но в конечном счете я все-таки заполучила это многострадальное пальто, и в Дейру я ехала пьяноватая и счастливая, надеясь только, что никогда больше не увижу владельца магазина, с которым мы заключили столь оригинальный agreement.[7]
Я была одета именно в это пальто, когда мы с Любой вернулись домой из ресторана Russkaya devochka, где наелись блинов с икрой и напились водки (мы специально попросили прислуживающих ниггеров принести нам водку безо льда, «in the most small glasses[8]»), и застали в dinings Дауда, который находился там по приглашению Любиного мужа. Выяснилось, что Дауд служит коммерческим директором в одном из дубайских туристических офисов и имеет какие-то дела с конторкой Любиного мужа — «деда», как она его называла.
Они пили виски, и мы присоединились к ним, переодевшись в халаты и восстановив смазавшуюся в ходе ресторанной пьянки косметику, — к счастью, Любин дед быстро нажрался и вырубился, а Люба перед тем, как заснуть в ванной, успела раздеться догола (пьяная, она всегда раздевалась догола) и станцевать на столе одинокое танго. Мы с Даудом сидели рядышком на диване до семи утра и бесцельно исповедовались друг другу — он рассказал мне историю про хохлушку, которая его обокрала и вдобавок оставила телефонный счет на пять тысяч долларов, а я поведала о Яшаре, заставлявшем меня торговать героином в стамбульских ночных клубах и выбившем мне зуб на заключительном аккорде нашего романа.
— А зачем ты с ним жила? — спросил Дауд.
— Это был такой мужик, которому многое можно было простить, — сказала я, протягивая руку за бутылкой виски, но Дауд опередил меня и разлил виски сам.
— Почему? — поинтересовался он; уже тогда я заметила, что Дауд сопровождает каждую мою сентенцию полным набором вопросительных слов русского языка — то ли он был невероятно туп (так и оказалось), то ли хотел во всем дойти до сути.
— А ты не понимаешь? — в свою очередь спросила я.
— Секс? — В действительности Дауд все понимал.
— Да, секс, — сказала я. — Чем еще можно заниматься с мужчинами?
— Почему ты с ним не осталась? — продолжал допытываться он.
— Что, по-твоему, я должна была мыть тарелки в Турции? — искренне удивилась я.
— Нет.
На этом наш разговор был прерван Любой, которая вывалилась из ванной, завернувшись в полотенце, и сказала: «Ебаный в рот, как можно было так нажраться, я же всю ночь дрыхла в душевой кабине!» Она, разумеется, подсела к нам и попросила меня налить ей виски. «Sweety,[9] — сказала она, — я сдохну, если сейчас же ты не нальешь мне этого гребаного виски и я не выжру его залпом». После этого Люба сильно подрагивающими пальцами приняла из моих рук полстакана чистого виски (лед, который мы заказывали накануне, давно растаял), опрокинула его в себя и закурила.
— Уже гораздо лучше, — сказала она своим обычным тоном, чуть растягивая слоги. — Главное — справиться с блевотиной после первого стакана, а потом ты уже чувствуешь себя свободной.
Мы выпили еще одну бутылку, после чего Дауд отправился в офис.
Что касалось нас с Любой, то мы никуда не спешили и начали нажираться с утра.
— Понравился он тебе? — спросила она, нетвердо поднимаясь с дивана, с явно прочитываемым намерением отправиться к бару и достать еще одну бутылку.
— Да, он ничего, — ответила я.
— Ничего! — передразнила меня Люба. — Я сама хотела с ним переспать примерно год назад. Я пришла к нему в офис без трусов и сказала: «Знаешь, Дауд, на мне нет трусов», а он мне ответил: «Люба, вам купить трусы?»
Мы расхохотались.
— Эти гребаные суки все такие, — пьяно разглагольствовала Люба, закуривая сигарету не с той стороны, — не хотят мешать секс и бизнес. Сколько у меня было арабов, и я могу тебе сказать… — Люба на секунду потеряла нить повествования, но довольно быстро вспомнила, о чем шла речь. — Тоска, — сказала она. — Они не способны потерять голову, как мы, если мы действительно любим кого-нибудь… Поехать в другой город, в другую страну… — Она сделала неточное движение, пытаясь стряхнуть пепел, и рухнула на пол.
Мы снова залились пьяным хохотом, и я тоже сползла с дивана.
— Что бы я хотела… — Люба снова взяла сигарету в рот не тем концом, и я была вынуждена вырвать ее, прикурить по-человечески и вернуть ей. — Спасибо, — сказала она, — Дауд бы, наверное, сказал: «Люба, вам купить новую пачку?» Я бы хотела влюбиться в кого-нибудь до безумия — понятно, что он окажется очередным никчемным хуем, но мне, честно говоря, все равно. Пускай у него не будет ни хуя денег, если я полюблю его, я все сделаю сама — ему останется только ходить по ресторанам и подписывать сраные счета. Я бы родила ему ребенка. Ясно, — Люба залпом допила свой стакан и передернулась, — ясно, что этим сукам не нужны дети, но я так хочу ребенка, девочку, я бы ей все дала, я бы жопой своей расплачивалась, чтобы только у нее было все самое охуенное в этой жизни…
— Любаня, — из спальни появился Любин муж, в костюме с галстуком, и решительно направился к двери, — больше не пей. — Не дослушав Любиного ответа, выражавшего гипотетическое согласие или несогласие с его пожеланием, он ушел.
— Да, мать твою! — разнузданно крикнула Люба закрывающейся двери. — Ты сказал, и я перестала! Я тебе тут, блядь, не Манька, чтобы полы тереть и тебя слушать.
Я валялась на персидском ковре в смеховой истерике, когда Люба наконец, высказав все, что она думает по поводу сомнительного авторитета собственного престарелого мужа, сползла ко мне и спросила:
— Ты жрать не хочешь?
— Дико, — ответила я.
— Тогда надо позвонить вниз, этим долбаным ниггерам, и сказать, чтобы они волокли сюда шишдаук, копченый salmon[10], этот их сраный джяджик, охуенное количество льда, пять бутылок австралийского красного и чтобы еще все здесь накрыли и стулья подвинули…
— Звони. — Я протянула ей телефонную трубку.
— Звони лучше ты, я сейчас просто ни слова не скажу на этом гребаном английском, — ответила Люба.
Я действительно позвонила в room service и заплетающимся языком заказала нам жратвы. Мы поели и завалились спать прямо в dinings, а когда я проснулась, был уже вечер — в окна струилась бесчувственная чернота, пунктирно прерываемая светом фар проносившихся мимо машин, и Люба, снова пьяная, разговаривала с кем-то по телефону.
— She likes you… — говорила она. — Yes, sweety, she told me.[11]
— С кем ты разговариваешь? — спросила я, протирая глаза и отмечая, что на столе стоят две неоткупоренные бутылки австралийского и неизвестно откуда взявшаяся бутылка водяры — судя по всему, проснувшись, Люба заказала водяру и теперь нажиралась, смешивая ее с апельсиновым соком.
— Это Дауд, — сказала она, прикрывая трубку рукой. — Он сейчас едет к нам.
— За каким хуем? — спросила я.
Люба отмахнулась и продолжила:
— You should buy it, but…[12] — очевидно, она наконец осознала, с кем, собственно, трендит уже больше часа, и сказала: — А хули мы говорим по-английски? Приезжай, и она сама тебе все скажет, если захочет, чего я-то здесь распинаюсь?
Вскочив с дивана, я начала судорожно и бесцельно бегать по всему дому, матеря Любу за то, что она меня не разбудила.
— Он только что позвонил, — оправдывалась она, так же бесцельно бегая за мной со стаканом водки в руке.
— Ты что, охуела? Как я покажусь с такой мордой? Мне нужен по меньшей мере час, чтобы привести свою харю в хоть сколько-нибудь приемлемый вид, — сказала я.
В этот момент в дверь позвонили, и я, путаясь в половиках, понеслась в ванную. К счастью, это оказался ниггер, который принес заказанный Любой чиз-кейк. Тем не менее я предпочла не рисковать и не выходить из ванной, куда Люба через несколько минут впихнула сумку с косметикой и какое-то свое непристойное платье, — я не стала ничего говорить, понимая, что в Любином состоянии найти что-либо из моих вещей представляется практически неосуществимой задачей. Лежа в мыльной воде, я штукатурила морду — после прошедшего дня она могла бы конкурировать с заключительными кадрами фильма «Смерть ей к лицу», — и особенно много хлопот мне доставила водостойкая тушь, которой я накрасилась перед походом в Russkaya devochka и забыла смыть. Эта проклятая тушь растеклась у меня под глазами несмываемыми синяками, и после мучительных и безуспешных попыток отдрочить ее пемзой, я решила просто намазаться тональным кремом.
Из ванной я вышла как оживший манекен мадам Тюссо. Любино платье было мне широко в груди, а поскольку в ванной не нашлось нижнего белья и я была без трусов и лифчика, моя грудь норовила вывалиться из глубокого декольте — Люба предпочитала именно такую одежду, — оскорбляя свет божий своим непреодолимым убожеством.
Скорее всего Дауд был несколько шокирован моим видом, принимая во внимание тот факт, что накануне вечером я вела себя подчеркнуто пристойно и представилась ему едва ли не трагической личностью, с улыбкой скорби взирающей на порок и мерзость бытия.
— Шикарно, — сказала Люба. Повернувшись к Дауду, развалившемуся на соседнем диване, она добавила: — Это мое платье.
В те два часа, пока Люба успела допить бутылку водки и заказать новую, а мы с Даудом нажирались вином и курили shisha[13] («Давайте закажем шишу, — предложила Люба, — это будет просто охуительно»), я обратила свое расслабленное внимание на одну поистине маркесовскую черту Любиного поведения. Как всякий порочный человек, она инстинктивно содействовала пороку во всех встречавшихся его проявлениях, и, подобно Пилар Тернере, наверное, отдала бы последние деньги, чтобы другие люди имели возможность предаться сладким снам плоти. Люба, улыбаясь счастливо и пьяно, как посаженая мать на русской свадьбе, поощряла низменную драму, разыгравшуюся между мной и охреневшим от шиши Даудом, и, встречаясь со мной глазами, безмолвно умоляла довести это похабное дельце до конца, не застопориться в последний момент и дать Дауду все же завалить меня на какую-нибудь продавленную кушетку.
Когда Люба сделала первую попытку раздеться, я сказала, что нам лучше будет уйти. Дауд выразил полное согласие с моим мнением и готовность уходить.
— Я все же переоденусь, — решила я.