В.Ардов
Этюды к портретам
I
ВЛАДИМИР МАЯКОВСКИЙ
Апрель 1957 года. 27 лет прошло с того дня, как меня разбудили утром, показав газету с траурным объявлением о смерти В. В. Маяковского… Слухи о гибели поэта ползли по городу еще накануне. Я старался не верить. А тут с четкостью обычного извещения этого типа все было сказано просто, кратко и беспощадно.
Тогда я заплакал открыто — не стесняясь людей. Я не имел силы пойти на похороны. Полагал я, что провожающих— искренне огорченных и праздных зевак — будет более чем достаточно…
Считаю, что пришло время записать все, что могу сообщить о нашем великом поэте, потому что боюсь, как бы не исчезло из памяти многое такое, что надо оставить, хотя бы в помощь людям, изучающим творчество и жизнь Маяковского.
ВСТРЕЧИ С МАЯКОВСКИМ. ЗНАКОМСТВО
Стихи Маяковского я узнал значительно раньше, нежели впервые увидел их автора. Думаю, не ошибусь, если скажу, что уже в 1917 году попадались мне ранние вещи поэта.
А что касается знаменитых «гимнов», напечатанных в «Сатириконе», то большую часть их я помню по номерам «Сатирикона», который я читал исправно, что мне по будущей моей деятельности и положено было. Но, как известно, Маяковский не всегда подписывал в журнале эти произведения. И я полагал, что автор их — художник А. А. Радаков: он иллюстрировал сатирические «оды» и «гимны». Надо сказать, что Радаков сочинял стихи: прежде печатались его рифмованные подписи к собственным рисункам.
Но и по сей день я помню свое впечатление от «Гимна взятке» и от «Гимна критику». Очень понравились и рифмы, и смелость образов, революционность. Я очень обрадовался (хотя и удивился), узнавши, что автор прекрасных издевательских «гимнов» — не Радаков, а сам Владимир Владимирович.
Должен сказать, что я до сей поры очень люблю первые вещи Маяковского: «Вечер», «А вы могли бы?», «Кое- что про Петербург», «Послушайте», «Скрипка и немножко нервно», «Война объявлена» и т. д.
А впервые я увидел Маяковского в «Кафе поэтов» в двадцатом, наверное, году. Он сидел во второй комнате, где были столики для «своих». Сидел один и ел неприхотливые блюда, разрешенные к продаже едва ли не в одном только этом кафе из всего города. Меня сразу же поразила неслыханная внешность поэта. Спутники мои назвали мне Маяковского, и, естественно, я с особенным интересом стал его разглядывать.
Он показался очень взрослым (мне самому было неполных двадцать лет). Но на деле Владимиру Владимировичу было тогда лет двадцать семь. Полная сил молодость огромного таланта, казалось, сочилась изо всего его существа. Большие черные глаза светились энергией, юмором, творческим горением… Он поглядывал на тех, кто появлялся в комнате, быстрыми взорами этих кавказских «волооких очей».
Вошел Анатолий Мариенгоф, в те годы молодой красавец, пользовавшийся большим и тщательно подогреваемым успехом у своих литературных поклонниц — «мироносиц», как тогда говорили… Мариенгоф старался и по прическе, и по костюму походить на Пьеро — маску комедии дель-арте, возрожденную во Франции в середине прошлого века, а к началу нашего столетия докатившуюся и до конфетных коробок, и до духов, и до виньеток в журналах-
Мариенгоф был очень самоуверен. Он даже бравировал этим свойством… Достаточно сказать, что он не отставал в демонстрации презрения к публике от Есенина. И тоже обдуманы у него были все приемы этакого парнасского величия. А тут я прочел на лице у «корифея имажинизма» явное смущение. Он почтительно наклонил голову и произнес робко:
— Здравствуйте, Владимир Владимирович…
Маяковский саркастически улыбнулся. На мгновение в глазах у него вспыхнул издевательский огонек, и он ответил:
— Здравствуйте, Мариенбад.
По лицу Маяковского пробежала короткая улыбка. Она говорила: я бы мог и еще пошутить над тобой, да не стоит уж…
Мариенгоф, никак не реагируя на искажение его фамилии и, видимо, боясь продолжения беседы, ушел.
Впрочем, надо объяснить читателю смысл такого искажения. «Мариенбад» — название всемирно известного курорта в Австрии. «Мариенгоф» — название курорта под Ригой, теперь он переименован в Майори (латышское название вместо немецкого). Подчеркивая в фамилии Мариенгофа ее «курортное» звучание, Маяковский как бы высказывается в том смысле, что стихи Мариенгофа носят курортный характер.
А я уже не мог оторвать глаз от Маяковского. Он сразу поразил мое воображение. Разумеется, я еще не воспринимал его во всю ширь его таланта, обаяния, значительности человеческой и поэтической. Все это разворачивалось передо мною (как, вероятно, и перед многими другими читателями и почитателями) на протяжении ряда лет, заполненных громкой, все растущей славой поэта, созиданием великолепных произведений, шумной общественной деятельностью, личными встречами с ним.
Но и первого впечатления для меня было достаточно, чтобы навсегда привязаться сердцем к этой огромной голове, к мощной фигуре, к голосу, равного которому я никогда больше не слышал ни до, ни после…
Помнится, довольно часто видел я после этой первой встречи Маяковского в коротком зимнем полупальто с шалью (теперь оно висит на вешалке в музее) или в широком длинном коверкотовом плаще и мягкой шляпе, а то — без головного убора и верхнего платья в летнюю жару. И всякий раз я почтительно и восхищенно провожал его глазами.
Помню прохладный весенний вечер. Это примерно двадцать шестой — двадцать седьмой год… На площади, которая теперь носит имя поэта, еще был скверик. Он оставлял только тротуар, ведущий от нынешнего здания Зала Чайковского к тому дому в глубине площади, где находится кинотеатр «Москва».
Неверный свет фонарей освещает шумливую и веселую толпу гуляющих. Около десяти часов вечера. В такое время суток много народу на Триумфальной площади. Кино и несколько театров, питейные заведения, закусочные — все это на протяжении двух кварталов. Главная улица города— Тверская — здесь вскипает, как водоворот…
И вот я вижу, как над толпою плывет голова Маяковского. Нету прохожего, который своим ростом мог бы загородить эту голову. Велюровая шляпа с большими полями неторопливо поворачивается вместе с головою во все стороны. Владимир Владимирович не «совершает моцион», а живет в толпе, наблюдает, слушает, всем своим существом поэта вбирает говор «безъязыкой улицы», которую он вооружил своими стихами…
Шаги настолько большие, что кажутся неправдоподобными. Трость размеренно и устойчиво помогает шагам. Да, это не походка фланера. Так передвигается человек, которому есть куда идти. Может быть, этот великан будет передвигаться по кольцу «бесконечных Садовых», пока не родятся в сердце, в мозгу искомые строки и образы…
Сумрак плохо освещенного вечера как бы стирает линии удаляющейся головы. Все. Маяковский прошел. Все.
Вот совершенно забыл: когда же я, что называется, «познакомился» с поэтом? Когда совершился этот ритуал рукопожатия и взаимоназывания фамилий, после которых мы уже обменивались с ним поклонами?
Вероятно, это потому, что я себя считал издавна уже знакомым Маяковского. Рукопожатия и поклоны мало чего прибавляли к моему отношению. А стать другом, близким человеком я не смел и рассчитывать: чересчур велико было мое уважение к Маяковскому, чересчур велика была разница между нами во всех отношениях.
Еще одна уличная встреча с Маяковским. Было это, вероятно, за неделю до его смерти. Погожий апрельский денек залил почти летним теплом столицу. И на Петровке появились типично летние «гуляющие»: так приятно было идти по городу в нарядном и удобном демисезонном (или совсем летнем) платье после зимних ватных одеяний…
Подснежники и фиалки, мимозы в руках продавцов и другие^ атрибуты весны. Мы шли по Петровке втроем: покойный ныне писатель Борис Левин (погибший в финскую войну), поэт Михаил Вольпин и я. Навстречу — Маяковский. Мы поздоровались. Маяковский остановил нас, протянул руку. Спросил с интонацией покровительственного добродушия (немножко пародийного: он изображал в этот момент «литературного генерала», ибо прекрасно понимал, что мы примем условия этой игры, — все трое, мы были поклонниками поэта, издавна встречались в редакциях и иных учреждениях и оценили его тон сразу; мы и отвечали ему так, как ожидалось):
— Ну что, были в ГОМЭЦе после того совещания? — спросил Владимир Владимирович.
(ГОМЕЦ — Государственное Объединение Музыки, Эстрады и Цирка, существовавшее в те годы.)
— Ну, как же, Владимир Владимирович, были…
— И авансы уже получили?
— Получили, Владимир Владимирович…
— Смотрите-ка… Обходит меня молодежь, обходит: я еще не раскачался…
Все четверо посмеялись. Новое рукопожатие. Маяковский следует далее своим путем — к Кузнецкому мосту, а мы подымаемся к Столешникову переулку…
Больше я не увидел Маяковского…
Я неоднократно наблюдал Маяковского на его выступлениях — в диспутах и с чтением стихов. Об этом много написано. И все-таки нынешнему юноше трудно представить себе, что же это было — живой Маяковский на эстраде. К этим записям я прилагаю мой рассказ «Вечер Маяковского», в котором пытаюсь передать выступление Маяковского с чтением «Первого вступления в поэму «Во весь голос». Но «Первое вступление» — оно о поэте в конце пути, в тяжкие для него дни, предшествовавшие его гибели. Трагическое в облике и творчестве здесь превалировало решительно и явно. А мы знали и другого Маяковского — диспутанта, полемиста, наконец, чтеца своих произведений в разных ключах — от революционной патетики и до тонкой лирики, острой или веселой шутки…
Прежде о Маяковском — участнике многочисленных в те годы диспутов. Почему, собственно, так часто собирались люди тогда для обсуждения вопросов театра, литературы, искусства, текущей политики? Но это же были годы, непосредственно следовавшие за двумя революциями. Человеку, родившемуся, скажем, в 1925 году и живущему в наши дни, когда страна наша стала могучей, а советский строй незыблемым и четко определенным, — такому и не понять период становления нового режима после Октябрьской революции. Да, очень многое в те годы надо было обсудить и выяснить для себя (а тем более — для масс). И эти дискуссии — они возникали едва ли не из стихийных митингов 1917–1918 годов…
Вот тут-то и разворачивался полемический талант Владимира Владимировича. Характерно, что он в полемике отличался также значительной, если можно так выразиться, «палитрой». Стоило ему почуять в выступлении того или иного оратора политический «душок» — перед нами возникал трибун Революции, олицетворявший собою беспощадность и непримиримость истинного большевика. В соединении с голосом и внешними данными поэта его выступления в таких случаях делались чем-то вроде оживленного плаката либо даже ожившей монументальной скульптуры.
Помню, когда в 1923 году по стране прокатились митинги в ответ на знаменитый «ультиматум Керзона», было проведено собрание на площади Моссовета. Статуя свободы, украшавшая в то время площадь, была снабжена постоянной трибуной — балконом. На эту трибуну выходили ораторы и обращались к огромной толпе, запрудившей всю площадь и Тверскую улицу. И вот на трибуне появился Маяковский.
Напомню, что радио еще не существовало в наших городах. Но живой голос поэта гремел в полную силу громкоговорителя. И не только голос! Его жесты, мимика трагической маски (на этом определении я настаиваю) и вся фигура великана заставили затаить дыхание нескольких тысяч человек, собравшихся вокруг памятника. Такая ненависть к старому миру и его воротилам звучала в речи поэта, что одна эта речь стоила всех прочих выступлений. А какой шторм аплодисментов и гневных одобрений был ответом народа на слова Маяковского!..
Но гораздо чаще, чем с политическими недругами, приходилось Маяковскому сражаться с противниками его литературных воззрений. И не надо недооценивать этой борьбы. Во-первых, потому, что, как я уже сказал, за литературными и эстетическими взглядами подчас прятались контрреволюционные концепции. А потом — и это гораздо чаще — отсталость вкусов, неприятие всей творческой фигуры Маяковского, отрицание левого искусства были распространены очень сильно. Достаточно сказать, что наиболее популярный в те годы фельетонист Л. Сосновский неоднократно высказывался на газетных страницах против Маяковского и его соратников. Сосновский и всерьез возражал против поэзии Маяковского, И издевался над отдельными его произведениями.
Насколько мне помнится, стихи Маяковского часто публиковались в «Известиях». А впоследствии, когда организовалась «Комсомольская правда», талантливый создатель и первый редактор этого органа тов. Костров привлек Маяковского к самому близкому участию в «Комсомолке»; как мы знаем, это дало прекрасные результаты.
Но и вообще время было такое, что вкусы в области искусства и литературы существовали разные. Споры и несогласия были обычным делом. Как на характерный пример, могу указать на высказывание Стеклова: главный редактор «Известий» однажды напечатал заявление на страницах своей газеты о том, что лично он не согласен с курсом отдела искусств «Известий», но поскольку руководство этого отдела имеет свое мнение (по поводу, кажется, спектакля в театре Мейерхольда «Великодушный рогоносец»), то он, Стеклов, не считал для себя возможным запретить оценку спектакля, данную его подчиненными.
Для Маяковского свобода дискуссий создавала, помимо широких возможностей пропагандировать свои стихи и свою точку зрения, также и необходимость защищаться от разнообразных нападений его творческих противников.
Это положение усугублялось еще и тем, что полемическая интонация самого Маяковского (как и всех футуристов) была принципиально резкой. Надо вспомнить, что футуристы начали с предложения «выбросить Пушкина с корабля современности». Если так говорилось о Пушкине, то что же перепадало на долю живых противников в литературе?.. В стихах Маяковского мы находим ряд самых язвительных оценок его современников. Но эти зарифмованные нападки — ничто по сравнению с устными эпиграммами нашего поэта.
А кто из людей моего поколения не помнит, как устраивал Маяковский так называемую «чистку поэтов» в Большой аудитории Политехнического музея?.. Это означало, что при переполненном зале Владимир Владимирович будет критиковать 20–30 собратьев по перу. Критиковал он запальчиво, с издевкой, со свойственным ему остроумием. Вопрос о том, насколько он был прав в оценке того или другого поэта, мы подымать здесь не станем. Но легко себе представить, как же реагировали критикуемые. И как они отвечали в адрес Маяковского при любом удобном случае.
А случаев было много: и на диспутах, и в редакциях, и в печатных органах всегда можно было ответить Маяковскому встречной критикой. Тем более что весь строй стиха у самого Маяковского, вся его поэтика и идеология были столь новы, оригинальны, неожиданны и потому иной раз непонятны в прямом смысле…
Помню диспут в той же Большой аудитории Политехнического музея с редактором журнала (словно бы «Печать и Революция») В. И. Полонским.
Маяковский задористо нападал на Полонского за его политику в редактируемых им изданиях. В сущности, точка зрения Владимира Владимировича была верной. Он говорил, что Полонский превратился из руководителя журнала, который куда-то должен вести своих читателей и сотрудников, в холодного «скупщика литературы». Но несдержанность выражений и запальчивость тона вместе с не слишком хорошо обдуманными доводами заставили слушателей почти совсем перейти на сторону Полонского, который защищался и умело (в смысле ораторском) и корректно.
В антракте я зашел за кулисы и, не смея обратиться к самому Маяковскому, сообщил О. М. Брику и о своем впечатлении, и о настроении зала. Брик тут же пересказал Маяковскому мои слова. И во втором отделении поэт вел себя сдержанней, пытался пояснить для публики свою точку зрения более развернуто. Это произвело известное впечатление, однако полностью симпатий зала не вернуло…
Общеизвестно, что наряду с преданными поклонниками были у Владимира Владимировича и такие же стойкие противники, даже ненавистники… Так, например, существовал в те годы странный человечек, носивший непонятный псевдоним. Он называл себя «Альвек». (Впоследствии он писал слова для песен и романсов; главным образом, подтекстовывал готовую музыку; его перу, например, принадлежат «бессмертные» слова: «Утомленное солнце нежно с морем прощалось…») Этот Альвек посещал все вечера Маяковского и по нескольку раз на протяжении вечера выскакивал с осуждающими репликами.
Впоследствии Владимир Владимирович, перед тем как начать выступление, спрашивал своих администраторов:
— Альвек пришел? Значит, можно давать третий звонок!..
Были еще и хулители литературные и политические и, если можно так выразиться, «эстетические» противники поэта. Понятно, почему именно Маяковский вызывал такие страсти: в его стихах, в его выступлениях концентрировалось целое мировоззрение — революционное и в социальном и в эстетическом смысле. Освистать Маяковского можно было ничего не опасаясь. А в сущности, это означало бурный и открытый протест против советского строя.
Сколько я знаю талантливых и умных людей, которые теперь с горечью признаются, что проморгали Маяковского— то есть при жизни его не поняли, какое это колоссальное явление, какой талант… Почему же? Да потому, что, скажем, весь строй «скромного и вдумчивого искусства» Художественного театра был противопоказан Маяковскому. Он писал о МХАТе: «Тети Мани и дяди Вани сидят на диване». А мхатовцы искренне полагали, что повадки и строй поэзии Владимира Владимировича нескромны. И были, разумеется, правы, со своей узкой точки зрения. Только один Качалов дружил с Маяковским, читал его стихи и пропагандировал среди своих единомышленников творчество Владимира Владимировича.
Но вернемся к выступлениям Маяковского. Однажды я слышал, как Владимир Владимирович, очевидно не желая всерьез говорить на тему собрания, произнес речь-фельетон, как мы бы теперь сказали.
Это произошло на обсуждении спектакля «Великодушный рогоносец» в театре Мейерхольда. Пьеса и решение ее на сцене вызвали самые различные отклики. Были и поклонники этого спектакля. А были и зрители, которые буквально рычали. В числе недовольных оказался А. В. Луначарский, опубликовавший в «Известиях» письмо, в котором говорил, что он ушел после «Рогоносца» с таким ощущением, будто ему наплевали в душу. На диспуте, происходившем в самом помещении театра (ныне переделанном под Зал имени Чайковского), Луначарского не было. Но возмущенно отозвался о постановке профессор государственного права и видный критик М. А. Рейснер. Высказались еще несколько ораторов, недовольных спектаклем. Выступили и неуклюжие защитники.
Как это иногда бывает, диспут не стал серьезным обсуждением спектакля и постепенно превратился в нечто близкое к пародии на такие обсуждения. И вот тут Маяковский, чутко уловив настроение зала и интонацию всего предыдущего, произнес шутливую речь. Он пародировал предыдущих ораторов, кратко и очень — смешно пересказывая их точки зрения. Правда, материал был сравнительно легкий для пародий. И тема спектакля, и не очень умные словеса, только что потрясавшие своды неуютного зала, — все просилось на карикатуру…
Но насколько блестящими вышли у Маяковского эти шаржи! С откровенной и на сей раз очень добродушной усмешкой Владимир Владимирович сперва приводил вкратце содержание речи каждого из «предыдущих», а затем комментировал данную речь. Зрители смеялись и аплодировали каждую минуту. Когда поэт кончил говорить, аудитория громкими криками потребовала продолжения. И Маяковский ответил так:
— Пожалуйста, товарищи, я могу и еще… Только что-нибудь дельное я вряд ли скажу… Так разве — побаловаться еще…
Но именно о том и просили слушатели.
Комическая импровизация эта поразила меня своей чисто поэтической инфантильностью. Я сам — пародист. И знаю, что для создания такой комической «бессмысленки» (которая в сути своей всегда есть гротесковая гипербола вполне осмысленных явлений действительности) нужны и вдохновение и именно детская раскрепощенность фантазии от пут логики, которая, казалось бы, совсем отстранена и вдруг возникает в готовом результате с необыкновенной силой преувеличения — очень точного и проясняющего все гораздо лучше, чем строгие силлогизмы.
Я не могу припомнить сегодня всего, что говорил тогда Владимир Владимирович. Да и то, что помню, не произведет нужного впечатления на читателя. Но вот игру веселого вдохновения на лице поэта я помню отлично. Таким добрым, милым, оживленным я никогда больше не видел Маяковского…
Еще иной Маяковский: на диспутах в Доме печати, где, в общем, обстановка была спокойной, но противников, как говорится, «хватало». В этом особнячке в начале Никитского (ныне Суворовского) бульвара особенно часто обсуждали проблемы искусства и литературы. И публика здесь бывала квалифицированная.
Все ведущие режиссеры, критики, актеры, художники, литераторы, публицисты навещали маленький белый зал Дома печати.
И Владимир Владимирович с его обостренным чувством аудитории высказывался на диспутах в Доме печати, пожалуй, свободнее и глубже, чем где бы то ни было. Ведь на его собственных вечерах аудитория состояла в основном из «зрителей» — они же слушатели и читатели. Не все тонкости поэтической теории или театральных систем, живописной техники или журналистики были понятны на таких «афишных» вечерах. И потом: на собственных афишных вечерах надо было завоевывать аудиторию для своего творчества, для Лефа, для Революции даже…
В Доме печати почти не бывало политических противников. А большая часть зала состояла из людей, давно и твердо определивших свои вкусы в искусстве и литературе. С ними можно было спорить. Но пропагандировать их впрямую не требовалось.
И вот мы видели, что в Доме печати Маяковский появился на трибуне как теоретик своей поэтической группы, как человек определенных воззрений не только в политической сфере, но и в области культуры. Я написал слова «на трибуне» и тотчас же вспомнил, что Владимир Владимирович не любил прятаться за деревянный параллелепипед кафедры. Он ходил по крошечной авансцене Дома печати, неторопливо излагая свои мысли. И казалось, что зал на двести мест не вмещает этого мощного голоса, что слова поэта оглушают прохожих на бульваре и долетают до Арбатской площади…
Живая реакция аудитории, реплики из задних рядов и из президиума подвигают Маяковского на скорые ответы. Не буду останавливаться на поразительной находчивости поэта: чересчур много о том уже написано.
Но не дай бог, если реплики нечаянно или намеренно «раздразнят» Владимира Владимировича. Тогда взрывчатый темперамент поэта сразу подымает стрелку «полемического накала», что называется, до отказа. И тут Маяковский не стесняется в резкостях, — разумеется, я говорю о резкости мыслей, а не о грубости выражений. Заступался за свои теоретические и политические воззрения Маяковский с тем же чувством величайшей важности этих мнений, какую он обнаруживал в пропаганде, внедрении своих стихов.
Всегда ощущалось, что ему самому мысли и стихи, чувства и образы его выступлений гораздо дороже, гораздо важнее, чем аудитории. Вот он накалил своих слушателей, казалось бы, до предела. Все смотрят на мир его глазами, слышат только его стихи или мысли, его речь. Он может повести за собою несколько сот человек, слушателей куда хочет. И все-таки его волнение превосходит порыв загипнотизированных им людей…
Надо ли говорить, что такое свойство — редчайшее; что нет на свете ничего лучше и чище именно этого вида общения с массами…
А Маяковский, который, повторяю, считал свои выступления таким же творчески важным для него делом, как и сочинение стихов, — он умел, искусно применяясь к характеру аудитории, находить нужную интонацию для каждого нового зала. Разумеется, он менял тактику, а не цель выступлений. Цель всегда была одна и та же: польза Революции и пропаганда искусства, которое целиком и полностью стояло на позициях советской власти и Коммунистической партии. Теперь это кажется чем-то само собою разумеющимся. Не так оно было в двадцатые годы, но об этом мы уже говорили…
Еще одно впечатление от выступающего Маяковского. Начало 1930 года. Маяковский читает во многих местах вновь написанную им пьесу «Баня».
Я узнал, что такое чтение состоится в клубе электриков «Красный луч» на Раушской набережной. И я пошел туда. На пьесу я опоздал, присутствовал только при обсуждении— и даже не при обсуждении, а при заключительном слове поэта, после обсуждения пьесы.
Очевидно, крепко критиковали «Баню». (Вообще надо сказать, что при появлении «Баня» мало кому понравилась. И, как это было когда-то даже по отношению к Пушкину, начало кому-то казаться, что Маяковский изжил себя, повторяется и прочее…) Автору пришлось защищаться. А мы знаем, что Владимир Владимирович был силен в полемике. Но тут перед ним были рабочие, не искушенные в литературных дискуссиях. И надо было слышать, как мягко отвечал Владимир Владимирович на высказывания, которые — даже в его собственном цитировании — казались мне очень злыми.
Наверное, так ведет себя боксер, когда он обучает ребенка своему суровому спорту. Это было почти что игрой в поддавки. Даже выражение лица было непривычным для Маяковского на трибуне: мягкое, спокойное, ясное…
А вероятно, он был очень огорчен отрицательной оценкой пьесы.
И вот — Маяковский на трибуне своего открытого вечера, окруженный вереницей студентов, которых он проводил бесплатно и сажал на рампу, ставил у стен по бокам эстрады, вдоль проходов…
Основная задача вечера — популяризаторская. Маяковский считается с тем, что надо людям объяснить сперва, показать наглядно свой творческий метод, систему своего стихосложения, свои мысли и т. д. Но и это сопровождается краткими, нетрудными для аудитории экскурсами в полемику, в область поэтической теории и прочее — для тех из слушателей, кто, так сказать, может быть причислен ко 2- му курсу «маяковсковедения». И тут же — короткие злые удары по противникам и пошлякам, приходившим с целью лягнуть копытом советского поэта. А лягать, пожалуй, легче всего было именно Маяковского, потому что тон вечера, заданный самим поэтом, — тон полемики, находчивости, грубоватого остроумия и доставшегося в наследство от футуризма демонстративного самовосхваления — помогает завистникам, и просто пошлякам, и врагам, и ревнителям «чистого искусства»…
На таких вечерах Маяковский опубликовывал к широкому сведению все то, что создано было и в теории, и в литературной практике лефовской группой. А ведь литературная жизнь, сопряженная с жизнью страны, всегда требовала каких-то реакций на события, кампании, демарши литературных противников.
Вечера Маяковского никогда не ограничивались опубликованием только его стихов (допустим, даже новых). Аудитория всегда узнавала нечто, что прямо не относилось к чтению стихов. Вступительное слово, ответы на записки, иногда разраставшиеся до размеров небольшой речи, послесловия к выступлениям — все это «работало» не меньше, чем мастерское исполнение стихов.
О том, как Владимир Владимирович умел исполнять свои произведения, мы читали много раз. Но один эпизод мне хочется рассказать, ибо в нем есть своеобразие.
Существует и сегодня патефонная пластинка, на которую записано чтение Маяковским стихотворения «Необыкновенное приключение…». Запись относится к 20-му году. Голос поэта звучит на этой пластинке, очень сильно скованный ритмом стиха. Бытовые интонации, свойственные этой вещи, почти отсутствуют.
Я говорю о пластинке потому, что летом 22-го года мне привелось услышать то же стихотворение из уст Владимира Владимировича в кабаре «Нерыдай». В кабаре бывала публика всякая. В основном, конечно, — «нэпманы», богатдельцы. Но и артисты, литераторы навещали этот полукабачок-полутеатрик. В тот вечер Маяковский сидел за столикомс неизвестной мне красивой блондинкой.
(Я-то присутствовал в компании молодых своих друзей за длинным «актерским» столом, на который подавали удешевленные блюда; расчет хозяев был таков: молодая богема не могла тратить значительные суммы, а ее присутствие придавало пикантность всей программе, за актерским столом возникали веселые экспромты и реплики, оттуда кто-то подымался на сцену для исполнения не предвиденных программой номеров и т. д.)
Так вот публика стала требовать, чтобы выступил Маяковский.
Владимир Владимирович реагировал так: он поднялся со стула, жестом попросил тишины и произнес:
— Милостивые государи![1] Я выступлю только при условии, что вы пожертвуете сейчас на голодающих в Поволжье.
Аудитория изъявила согласие на это. Кто-то из участников спектакля прошел по залу с тарелкой. Значительные суммы легли на тарелку в советских дензнаках и даже в долларах, фунтах и прочей валюте.
Тогда Маяковский поднялся на сцену и начал читать свое «Солнце». Читал он спокойно и внятно. Очевидно, это стихотворение полагалось им в числе «делового репертуара»: легкая для восприятия сюжетная вещь, соединяющая юмор с патетикой и характерная для творческого лица автора. «Необыкновенное приключение…» было очень уместно всюду, где не стоило читать ни чисто лирических, ни политических стихов…
И в самой интерпретации Маяковским стихотворения проступало стремление быть понятным не слишком изощренной аудитории. Не сегодня возник покой в произношении строк «Приключения». Чувствовалось, что все уже хорошо отработано автором-чтецом.
По сравнению с пластинкой 1920 года очень выросли бытовые подробности и отступил, спрятался ритм стиха. Иеще: на первое место вышел теперь юмор. Поэт и выражением лица, и мимикой, и жестами подчеркивал нереальность события, изложенного в стихах как фактическое происшествие. Он иронизировал над собою и над теми слушателями, которые вдруг повверили бы в реальность визита солнца…
А вместе с тем Владимир Владимирович играл, изображал все, о чем говорил.