Архивы ОГПУ-НКВД, в сущности, еще не изучены. Однако, что касается верховного руководства НКВД в середине 1930-х годов, оно доподлинно известно, ибо 29 ноября 1935 года в газете «Известия» было опубликовано сообщение о присвоении «работникам НКВД» высших званий – Генерального комиссара и комиссаров госбезопасности 1 и 2-го рангов (соответствовали армейским званиям маршала и командармов 1 и 2-го рангов, – то есть, по-нынешнему, маршала, генерала армии и генерал-полковника). И из 20 человек, получивших тогда эти верховные звания ГБ, больше половины, – 11 (включая самого Генерального комиссара) были евреи, 4 (всего лишь!) – русские, 2 – латыши, а также 1 поляк, 1 немец (прибалтийский) и 1 грузин.
Стоит привести здесь прямо-таки поразительное заявление по поводу обилия евреев в «органах», сделанное принципиальным «юдофилом» А.М. Горьким еще в 1922 году:
«Я верю, что назначение евреев на опаснейшие и ответственные посты часто можно объяснить провокацией: так как в ЧК удалось пролезть многим черносотенцам, то эти реакционные должностные лица постарались, чтобы евреи были назначены на опаснейшие и неприятнейшие посты».
Закономерно, что Горький начал со слов «я верю» (а не «я знаю»), и, разумеется, он не смог бы назвать даже хотя бы одно имя из тех «многих черносотенцев», которые, сумев «пролезть» в ЧК, якобы заняли там положение, дающее им возможность назначать евреев на «ответственные посты»! К тому же – как уже было показано выше – суть дела состояла в назначении на такие посты не именно и только евреев, а вообще «чужаков», которые смотрели на русскую жизнь как бы со стороны и могли в тех или иных ситуациях «не щадить» никого и ничего… Часто можно столкнуться с утверждениями, что ВЧК и, затем, ГПУ вообще, мол, «еврейское» дело. Однако до середины 1920-х годов на самых высоких постах в этих «учреждениях» (постах председателя ВЧК-ОГПУ и его заместителей) евреев не было; главную роль в «органах» играли тогда поляки и прибалты (Дзержинский, Петерс, Менжинский, Уншлихт и др.), то есть, по существу, «иностранцы». Только в 1924 году еврей Ягода становится 2-м заместителем председателя ОГПУ, в 1926-м возвышается до 1-го зама, а 2-м замом назначается тогда еврей Трилиссер. А вот в середине 1930-х годов и глава НКВД, и его 1-й зам (Агранов) – евреи.
Впрочем, Е. Альбац может возразить, что, помимо самого верхнего «этажа», имелось множество руководящих сотрудников ОГПУ-НКВД, которые непосредственно осуществляли репрессии, и следует учитывать «национальные пропорции» не только на самом верху.
Документами, которые дали бы возможность точно выяснить эти «пропорции», мы пока не располагаем. Правда, не так давно киевский журнал «Наше минуле» опубликовал обширный свод «документов из истории НКВД УССР» (1993, № 1, с. 39—150), свидетельствующих, что на Украине евреи играли в репрессивных «органах» безусловно преобладающую роль. Но нас интересует центр страны, Москва, куда после 1917 года шел, по определению М.С. Агурского, «огромный приток еврейского населения», и множество евреев заняло чрезвычайно весомое положение «в ряде жизненно важных областей», к которым, понятно, относилось и ОГПУ-НКВД.
Ведущий специалист Государственного архива Российской Федерации Александр Кокурин и сотрудник общества «Мемориал» Никита Петров опубликовали статистические данные о национальном составе НКВД в 1937 году, – правда, только о периферийных его сотрудниках; приводимые цифры предваряет следующее уклончивое разъяснение: «Статистические данные о состоянии (на 1 марта 1937 года) оперативных кадров УГБ (то есть местных «управлений госбезопасности». –
При этом остается совершенно неясным, каков был удельный вес тех и других среди «руководителей». Количество сотрудников «низших» званий (сержант ГБ, младший лейтенант, лейтенант) или вообще не имевших звания составляло 22 271 человек (имеются в виду местные УГБ) – то есть 93,4 процента (от 23857 человек), а количество сотрудников (опять-таки местных) с более или менее высокими званиями – от старшего лейтенанта ГБ (соответствовало нынешнему майору) до комиссара ГБ 1-го ранга (соответствовало генералу армии) – всего лишь 1585 человек, то есть 6,6 процента.
И архивисты должны были бы, конечно, сообщить, какая часть из 1776 евреев, являвшихся к марту 1937 года (то есть как раз ко времени широких репрессий) сотрудниками местных управлений ГБ, принадлежала к 22 271 носителю «низших» званий (и вообще не имевшим званий), а какая – к 1585 носителям высших. Публикаторы сведений, похоже, предпочли затушевать это соотношение…
Еще более важны, конечно, данные о национальном составе Главного управления ГБ (в Москве), которые в публикуемый материал вообще «не вошли» (по всей вероятности, опять-таки из-за опасений публикаторов быть обвиненными в «антисемитизме»).
Но точно известно, что в 1934—1936 годах во главе «центра» НКВД стояли два еврея и один русский (нарком Г.Г. Ягода и его заместители: 1-й – еврей Я.С. Агранов и 2-й – русский Г.Е. Прокофьев). В конце 1936 года впервые в истории ВЧК-ОГПУ-НКВД (о смысле этого – ниже) главой стал русский, Н.И. Ежов, Агранов остался 1-м замом, а из трех действовавших с конца 1936-го новых замов – М.Д. Бермана, Л.Н. Бельского (Левина) и М.П. Фриновского – только последний не был, возможно, евреем (точных сведений о его национальности у меня нет). Далее, «Главное управление ГБ Центра» состояло к 1937 году из 10 «отделов» (охраны, оперативного, контрразведывательного, секретно-политического, особого и т. д.), и начальниками по меньшей мере 7 (!) из этих 10 отделов были евреи.
И все же вполне достоверной и полной картины национального состава НКВД пока не имеется, – хотя вместе с тем едва ли есть основания сомневаться, что дело обстояло тогда так же, как и в других «жизненно важных» областях.
Чтобы показать, сколь значительной была в 1930-х годах роль людей еврейского происхождения в жизни столицы СССР, обратимся к такой, без сомнения, важной области, как литература, – к доподлинно известному нам национальному составу Московской организации ССП (Союза советских писателей), точнее, наиболее «влиятельной» ее части.
На первый взгляд может показаться, что это «перескакивание» от ОГПУ-НКВД к ССП неоправданно. Но можно привести целый ряд доводов, убеждающих в логичности такого сопоставления. Для начала вспомним хотя бы о том, что среди деятелей литературы того времени было немало людей, имевших опыт работы в ВЧК-ОГПУ-НКВД, – скажем, И.Э. Бабель, О.М. Брик, А. Веселый (Н.И. Кочкуров), Б. Волин (Б.М. Фрадкин), И.Ф. Жига, Г.Лелевич (Л.Г. Калмансон), Н.Г. Свирин, А.И. Тарасов-Родионов и т. д.
Далее, своего рода «единство» с ОГПУ продемонстрировала большая группа писателей, побывавшая в августе 1933 года в концлагере Беломорканала, чтобы воспеть затем работу чекистов в широко известной книге, где выступили тридцать пять писателей во главе с А.М. Горьким.
Уместно привести также позднейшие (конца 1950-х – начала 1960-х годов) рассуждения писателя В.С. Гроссмана о И.Э. Бабеле и других: «Зачем он встречал Новый год в семье Ежова?.. Почему таких необыкновенных людей – его (Бабеля. –
Особой «загадки» здесь нет, ибо Бабель сам служил в ВЧК, одним из наиболее близких Маяковскому людей был следователь ВЧК-ОГПУ и друг зампреда ОГПУ Агранова Осип Брик, Багрицкий же с чувством восклицал в стихах:
Механики, чекисты, рыбоводы,
Я ваш товарищ, мы одной породы…
и т. д.
Уже из этого, полагаю, ясно, что «сопоставление» ОГПУ-НКВД и ССП того времени не является чем-то несообразным. Что же касается национального состава «ведущей» части писателей Москвы, о нем есть точные сведения. Речь идет при этом не вообще о писателях, а о тех из них, которые имели тогда достаточно высокий официальный статус и потому в 1934 году стали делегатами всячески прославлявшегося писательского съезда, торжественно заседавшего шестнадцать дней – с 17 августа по 1 сентября.
Московская делегация была самой многолюдной: из общего числа около 600 делегатов съезда (со всей страны, от всех национальностей) к ней принадлежала почти треть – 191 человек. (Следует иметь в виду, что в опубликованном тогда «мандатной комиссией» съезда подсчете указана цифра 175, но здесь же оговорено: «не все анкеты удалось полностью обработать», и, согласно поименному списку делегатов, от Москвы участвовало в съезде на 16 человек больше).
Национальный состав московских делегатов таков: русские – 92, евреи – 72, а большинство остальных – это жившие в Москве иностранные «революционные» авторы (5 поляков, 3 венгра, 2 немца, 2 латыша, 1 грек, 1 итальянец; в кадрах НКВД, как мы видели, тоже было немало иностранцев). И если учесть, что население Москвы насчитывало к 1934 году 3 млн. 205 тыс. русских и 241,7 тыс. евреев, «пропорция» получается следующая: один делегат-русский приходился (3205 тыс.: 92) на 34,8 тысячи русских жителей Москвы, а один делегат-еврей (241,7 тыс.: 72) – на 3,3 тысячи московских евреев… Из этого, в сущности, следует, что евреи тогда были в десять раз более способны занять весомое положение в литературе, нежели русские, – хотя ведь именно русские за предшествующие революции сто лет создали одну из величайших и богатейших литератур мира!..
Но проблема проясняется, если вспомнить, что делегатами съезда 1934 года не являлись, например, Анна Ахматова, Михаил Булгаков, Павел Васильев, Николай Заболоцкий, Сергей Клычков, Николай Клюев (он был арестован за полгода до съезда), Михаил Кузмин, Андрей Платонов, – без которых нельзя себе представить русскую литературу того времени, – а также множество других значительных писателей.
Стихослагатель Безыменский заявил на съезде: «В стихах типа Клюева и Клычкова… мы видим… воспевание косности и рутины при охаивании всего… большевистского… Под видом «инфантилизма» и нарочитого юродства Заболоцкий издевался над нами… Стихи П. Васильева в большинстве своем поднимают и живописуют образы кулаков…»
Не было, понятно, на съезде и наиболее выдающихся русских мыслителей, органически связанных (как это вообще присуще русской мысли) с литературой, – Михаила Бахтина, Алексея Лосева, Павла Флоренского, которые к тому времени были репрессированы… На съезде задавали тон совсем другие «идеологи» – Иоганн Альтман, Михаил Кольцов (Фридлянд), Исай Лежнев (Альтшулер), Карл Радек (Собельсон) и т. п.
Виктор Шкловский провозгласил на одном из первых заседаний съезда: «Я сегодня чувствую, как разгорается съезд, и, я думаю, мы должны чувствовать, что если бы сюда пришел Федор Михайлович, то мы могли бы судить его как наследники человечества, как люди, которые судят изменника, как люди, которые сегодня отвечают за будущее мира. Ф.М. Достоевского нельзя понять вне революции и нельзя понять иначе, как изменника».
В данном случае в типичной для Шкловского претенциозной риторике выразился весьма существенный смысл: литературу необходимо отсечь от Достоевского и, в конечном счете, от всего наиболее глубокого в русской литературе.
Накануне съезда вышла книга его активного делегата И. Лежнева (Альтшулера) «Записки современника», где было немало проклятий в адрес Достоевского и выдвигалось четкое требование:
«…пора бросить набившие оскомину пустые разговоры о добре и зле по Толстому и Достоевскому». Вскоре И. Лежнев при содействии Давида Заславского добился – вопреки даже воле самого Горького! – запрета издания «Бесов» Достоевского (запрет этот действовал затем более двадцати лет).
Как уже сказано, меня наверняка обвинят в тенденциозном подборе имен и фактов, предпринятом в «антисемитских» целях. Однако ситуация 1930-х годов такова, что подобные обвинения могут предъявлять либо совершенно бесчестные, либо попросту не блещущие умом оппоненты. Чтобы доказать это, обращусь к суждениям одного обладавшего ясным умом писателя, размышлявшего впоследствии – на рубеже 1970—1980-х годов – о «вхождении» евреев в русскую жизнь и культуру. Он четко отграничил две принципиально различные «волны» в «русском еврействе» – дореволюционную и послереволюционную.
В первой «волне» так или иначе имело место (цитирую) «вживание еврейского элемента в сферу русской интеллигенции». Но после 1917 года «через разломанную черту оседлости хлынули многочисленные жители украинско-белорусского местечка, прошедшие только начальную ступень ассимиляции… непереваренные, с чуть усвоенными идеями, с путаницей в мозгах, с национальной привычкой к догматизму… Это была вторая волна зачинателей русского еврейства, социально гораздо более разноперая, с гораздо большими претензиями, с гораздо меньшими понятиями. Непереваренный этот элемент стал значительной частью населения русского города… Тут были… многочисленные отряды красных комиссаров, партийных функционеров, ожесточенных, поднятых волной, одуренных властью. Еврейские интеллигенты шли в Россию (имеется в виду Россия до 1917 года. –
Перед нами совершенно верный «диагноз», к которому мало что можно добавить. А любителям выискивать в таких размышлениях «антисемитизм» сообщаю, что снова цитирую рассуждения Давида Самуиловича Кауфмана (1920—1990) – поэта, известного под именем Д. Самойлов. В порядке уточнения скажу только, что, во-первых, людям, о коих он говорит, не только не было «жаль» русской культуры; она в ее глубоком смысле была им чужда или даже враждебна. А кроме того, они в значительной или даже в полной мере оторвались и от той культуры, носителями которой были их отцы и деды.
Так, игравший одну из ведущих ролей на писательском съезде 1934 года Ицик Фефер (он стал после него членом Президиума Правления Союза писателей) в своей речи заявил о скончавшемся накануне крупнейшем еврейском поэте Хаиме-Нахмане Бялике (1873—1934), что тот писал «о разрушенном Иерусалиме и о потерянной родной земле, но это была буржуазная ложь…» И вынес Бялику совсем уж тяжкий приговор: «Перед смертью он (Бялик. –
Выше уже шла речь о том, что неверно говорить в ХХ веке о евреях «вообще», ибо есть евреи, сохраняющие свою национальную сущность, евреи, так или иначе вжившиеся в русскую (или иную) культуру, и, наконец, те из них, кто утратили еврейскую культуру и не обрели реального приобщения к русской. И это в высшей степени существенные различия; именно последний «тип» и был «востребован» в условиях революционного катаклизма, и, в частности, именно люди этого типа играли значительнейшую роль и в литературе, и в других «жизненно важных областях», – включая ОГПУ-НКВД.
До 1937 года они беспощадно расправлялись с «чужими», но в конце концов дело дошло до жестокой расправы в своей собственной среде, вплоть до родственников… Казалось бы, этому должна была препятствовать тысячелетняя (сложившаяся в «рассеянии») мощная традиция еврейской сплоченности и взаимовыручки, однако традиция эта действовала в условиях, когда евреи так или иначе противостояли «чужой» для них власти; когда же они сами в громадной степени стали властью, извечный «иммунитет» начал утрачиваться… Напомню, что прозорливый Василий Розанов в 1917 году в своем «Апокалипсисе нашего времени» предостерегал евреев от обретения власти, утверждая, что «их место» (политическое) – «у подножия держав».
Как уже сказано, на политической сцене подвизались евреи, которые, не войдя в русскую жизнь, вместе с тем «ушли» из своей национальной жизни, хотя и могли вдруг обратиться к ней в момент потрясения, – особенно на пороге смерти. А. Орлов-Фельдбин рассказал о дикой сценке: «20 декабря 1936 года, в годовщину основания ВЧК-ОГПУ-НКВД Сталин устроил для руководителей этого ведомства небольшой банкет… Когда присутствовавшие основательно выпили, Паукер (комиссар ГБ 2-го ранга, т. е. генерал-полковник. –
Не исключено, что, когда 14 августа 1937 года повели на расстрел самого Паукера, и он кричал нечто подобное (ведь и сам рассказавший о Зиновьеве и Паукере резидент НКВД в Испании Орлов-Фельдбин, бежавший в июле 1938 года в США, уже в сентябре этого года посетил там синагогу…)
И вполне естественно усматривать особенный – и существенный – смысл в том, что накануне 1937 года главой «органов» был (впервые!) назначен русский, Ежов, хотя 1-м замом остался Агранов (к тому же получивший теперь и должность начальника Главного Управления Госбезопасности), а другими замами – М. Берман и Бельский-Левин, – не говоря уже о 7 (из 10) начальниках отделов Главного управления Госбезопасности. Ежов полновластно управлял НКВД менее двух лет; летом 1938 года (по другим сведениям, даже ранее, уже в апреле) к нему был приставлен Берия, тут же начавший перехватывать управление в свои руки (хотя официально Ежов был заменен Берией на посту наркома позднее, в ноябре). Но Ежов «успел» уничтожить множество главных деятелей НКВД – таких, как Ягода, Агранов, Паукер, Слуцкий, Шанин, Бокий, Островский, Гай и т. д., которым, вероятно, очень нелегко было бы уничтожать друг друга (или даже, пожалуй, брат брата…). Ежов выступал как своего рода беспристрастный арбитр…
Теперь целесообразно обратиться к широко известным мемуарам Льва Разгона. Его опубликованное в 1988—1989 годах более чем трехмиллионным (!) тиражом «Непридуманное» вызвало поистине сенсационный интерес, но, возможно, именно потому довольно быстро было, в сущности, забыто. Когда всего через пять лет, в 1994-м, Разгон переиздал свои мемуары (к тому же со значительными дополнениями и более «завлекательным» названием – «Плен в своем Отечестве»), тираж их оказался почти в 700 (!) раз меньшим – всего 5 тыс. экз.
Рассказы Разгона были восприняты массой читателей наскоро, бездумно, и об этом вполне уместно сожалеть, ибо, несмотря на то, что в его сочинении, вопреки заглавию, немало «придуманного», оно дает очень существенный материал для понимания феномена «1937 год». Речь идет при этом не столько о «фактической» стороне мемуаров, сколько о воссозданном – или, вернее, как бы невольно воссоздавшемся – в них сознании (и, соответственно, поведении) самого автора и его окружения, его «среды».
В глазах Разгона «центр» этой среды – его собственный «семейный клан». Я вовсе не навязываю это определение Льву Эммануиловичу; он сам говорит, например: «Мой двоюродный брат, Израиль Борисович Разгон, был самым знаменитым в нашем семейном клане. Сын мелкого музыканта, игравшего на еврейских свадьбах…» Да, буквально: кто был ничем, тот стал всем… После 1917 года «Израиль комиссарил на Западном фронте», был «главнокомандующим Бухарской народной армии… Потом отправился военным советником в Китай… Вершиной его китайской карьеры была должность начальника политического управления Китайской народной армии… Затем много лет был заместителем командующего Черноморским флотом, заместителем командующего Балтийским флотом…» – весьма высокое положение.
Другой двоюродный брат Разгона стал заместителем начальника Московского уголовного розыска и членом так называемой «тройки», которая отправляла в ГУЛАГ «социально вредные элементы». Согласно рассказу Разгона, его кузену регулярно приносили «огромную – в несколько сотен листов – кипу документов. Не прерывая разговора со мной, Мерик («полное» имя этого своего кузена Разгон не сообщил. –
Упоминает Разгон и о своем родном старшем брате, которого называет «Соля». О его карьере не сообщается, но показательно, что в 1928 году Соля пригласил младшего брата отдохнуть в Крыму на богатейшей даче, принадлежавшей в свое время самому П.Н. Милюкову.
Что касается личной карьеры Разгона, она поначалу была вроде бы скромной: он вел работу с юными пионерами, бывал пионервожатым, сочинял (об этом, правда, не упомянуто в мемуарах) в конце 1920 – начале 1930-х книжки для «Библиотеки пионера-активиста». Но затем Разгон вступил в очень «престижный» брак: его супругой стала дочь одного из главных деятелей ВЧК-ОГПУ-НКВД Г.И. Бокия, к тому же ко времени женитьбы Разгона она была падчерицей находившегося тогда на вершине своей карьеры партаппаратчика И.М. Москвина, к которому в начале 1920-х годов «перешла» супруга Бокия вместе с младшей дочерью.
Москвин до 1926 года являлся одним из сподвижников «хозяина» Ленинграда – Зиновьева, но, по рассказу самого Разгона, во время острой борьбы с левой оппозицией «был самым активным в противодействии зиновьевцам» и за эту заслугу «взлетел на самый верх партийной карьеры» – стал членом Оргбюро ЦК и кандидатом в члены Секретариата ЦК, войдя тем самым в высший эшелон власти, состоявший всего только из трех десятков человек (члены Политбюро, Оргбюро и Секретариата ЦК).
Стоит сказать еще и о том, что «переход» жен от одного к другому руководящему деятелю характерен для того времени и обусловлен как раз «клановостью», «кастовостью» правящего слоя. Слой этот, естественно, состоял главным образом из мужчин, и своего рода «дефицит» соответствующих определенным критериям женщин приводил к тому, что, скажем, супруга члена ЦК Пятницкого-Таршиса стала затем супругой члена Политбюро Рыкова, жена другого члена ЦК, Серебрякова, перешла к кандидату в члены Политбюро Сокольникову-Бриллианту и т. п.
Бокий сохранил дружественные отношения с бывшей женой и постоянно, – по сообщению Разгона, «почти каждую неделю», – посещал квартиру Москвина. И деятель пионерского движения Разгон решил сделать карьеру в НКВД под руководством отца своей жены. Как уже отмечалось, в первом издании своего «Непридуманного» Разгон об этом «скромно» умолчал. Всячески обличая и проклиная НКВД, он утверждал, что он-то в 1937 году занимался изданием книг для детей, сотрудничая с уже знаменитым тогда Маршаком. Однако это его возвращение в сферу деятельности, в которой он подвизался в юные годы, произошло после его увольнения из НКВД.
16 мая 1937 года был арестован Бокий. Разгон указал в своих мемуарах иную, противоречащую документам дату этого ареста – 7 июня; перед нами, вероятно, дата увольнения из «органов» самого Разгона, которую он поэтому счел датой ареста своего тестя. Вместо НКВД Разгон стал служить в Детиздате, причем, очевидно, на достаточно высокой должности, поскольку, по его словам, занимался разработкой планов этого издательства совместно с Маршаком. Спустя год, 18 апреля 1938 года, Разгон был арестован и осужден на пять лет заключения (осудили его, в частности, как уже сказано, за обличение «контрреволюционности» нового идеологического курса страны, возрождающего-де монархию).
Можно предвидеть, что кто-либо усомнится в целесообразности подробного обсуждения мемуаров одного из сотрудников НКВД. Но, во-первых, история в конечном счете воплощается в судьбах отдельных людей, и только долгое господство в историографии ХХ века работ, сводивших все и вся к социально-политическим схемам, мешает увидеть и понять это. Во-вторых, мемуары Разгона весьма небезынтересны – и не только тем, что они сообщают, но и тем, о чем они умалчивают.
По-своему замечателен уже тот факт, что Разгон, подробно рассказывая о себе в «Непридуманном», не сказал ни слова о своей службе в проклинаемом им теперь, спустя много лет, НКВД, – надеясь, вероятно, на уничтожение или полную недоступность соответствующих документов. В 1992 году была издана книга Евгении Альбац, посвященная беспощаднейшему обличению ВЧК-ОГПУ-НКВД-КГБ, которые, по ее определению, с 1917 года осуществляли «геноцид в отношении собственного народа». Она особо отмечала, что в НКВД «было много евреев», ибо революция подняла на поверхность, как определила Альбац, «все самое мерзкое… вынесла на простор Отечества именно подонков народа (в данном случае – еврейского. –
«Оценка» предельно резкая, но в то же время книга Альбац посвящена не кому-нибудь, а бывшему сотруднику НКВД Разгону! Более того, ему уделена в книге особая главка под названием «Немного о любви», и он назван «бесконечно дорогим и близким» автору человеком… Очевидно, Разгон, – несмотря на всю «близость» к Альбац, – утаил и от нее свою службу в НКВД, столь ненавистном ей, и это, мягко говоря, несимпатичный поступок.
Но, к прискорбию для Разгона, несколько позже историк Т.А. Соболева заинтересовалась фигурой его тестя и начальника Бокия, по сохранившимся все же документам установила, что в возглавляемом им «Спецотделе» НКВД служил уцелевший Лев Эммануилович, и обратилась к последнему за информацией. Поэтому во втором издании мемуаров (1994 года) Разгону, во-первых, волей-неволей пришлось признаться (правда, он сделал это в одной беглой фразе), что он таки служил в НКВД, и, во-вторых, совсем по-иному, чем в первом издании, охарактеризовать своего тестя.
В первом издании мемуаров Бокий был преподнесен как своего рода исключение, уникум в чекистских кругах: он помогает спасти от неминуемой гибели одного из великих князей, оказывает услуги готовому эмигрировать Шаляпину и т. п. И, вообще, как написал Разгон, в Бокии «при всех некоторых странностях» (именно такая формулировка!) «было какое-то обаяние».
Во втором издании своих мемуаров – уже после общения с историком Т.А. Соболевой – Разгон, по-прежнему оговаривая, что его тесть Бокий иной человек, «нежели Ягода, Паукер, Молчанов, Гай и другие», что он человек «из интеллигентной семьи, хорошего воспитания, большой любитель и знаток музыки», все же вынужден был не ограничиться подобными «штрихами». Мемуарист теперь «вспомнил», что именно Бокий «был автором идеи создания концентрационного лагеря и первым его куратором… Ни образование, ни происхождение, ни даже профессия нисколько не мешали чекистам быть обмазанными невинной кровью с головы до ног… – «вспомнил» во втором издании Разгон. – Бокий… после убийства Урицкого стал председателем Петроградской ЧК и в течение нескольких месяцев… руководил «красным террором»… С 1919 года был начальником Особого отдела Восточного фронта… невозможно подсчитать количество невинных жертв на его совести…»
Но, уверял здесь же Разгон, позднее, после завершения гражданской войны, Бокий-де отошел от кровавых дел и (цитирую) «с 1921 года и до самого своего конца был создателем и руководителем отдела, который даже не был отделом ОГПУ, а официально считался «при»… в этом отделе никого и никогда не арестовывали и не допрашивали».
Разгон в очередной раз ухитрился «забыть», что, согласно документам, в середине 1920-х годов, то есть в уже «мирное время», в ОГПУ было «для осуществления внесудебной расправы… организовано Особое совещание… в его состав входили В.Р. Менжинский, Г.Г. Ягода и Г.И. Бокий». Кроме того, Разгон без всяких оснований «вывел» возглавлявшийся Бокием с 1921 по 1937 год «Спецотдел» за рамки ОГПУ-НКВД, ибо, согласно документам, во время службы там Разгона это был именно один из отделов (9-й) Главного Управления Госбезопасности (ГУГБ) НКВД, и сам Бокий имел звание комиссара ГБ 3-го ранга (т. е. генерал-лейтенанта).
Вполне понятно, что Разгон, пытаясь «отделить» Бокия от НКВД, думал прежде всего о собственной репутации. Но одновременно с выходом второго издания его мемуаров вышла в свет основанная на тщательном исследовании фактов книга Т.А. Соболевой, в которой установлено, что возглавлявшийся Бокием Спецотдел «являлся частью репрессивного аппарата» и с течением времени становился «все больше вовлекаемым в поток репрессий».
Важно отметить, что Т.А. Соболевой вовсе не свойственна какая-либо предубежденность по отношению к Бокию и его сотрудникам; напротив, она высказывает предположение, что «кровавый террор», в который они были «вовлекаемы», «тяжким бременем лег на души и совесть честных партийцев. Многие начинали осознавать ужас трагедии» (там же). Факты, однако, убеждают, что «осознание» начиналось лишь тогда, когда террор доходил непосредственно до самих этих «честных партийцев»…
Между прочим, Разгон, пытаясь «отделить» Бокия (и, конечно, самого себя) от репрессивной машины, вместе с тем не смог преодолеть стремления показать особую значительность своего тестя и написал, что Бокий и возглавляемый им Спецотдел «были, пожалуй, самыми закрытыми во всей сложной и огромной разведывательно-полицейской машине… Бокий из всех возможных и невозможных по своим обязанностям фигур вокруг сосредоточения власти был самым информированным, самым знающим, от него не могли укрыться никакие тайны»; не исключено, что Разгон намекнул здесь на фамилию своего тестя – Бокий, – которая, согласно авторитетному исследованию филолога Б. Унбегауна, происходит от древнееврейского слова, означающего «сведущий человек», и имела распространение среди евреев Украины.
Все вышеизложенное нельзя не сопоставить со следующей возмущенной сентенцией из мемуаров Разгона: «…никто из многих тысяч людей, служивших в этих огромных домах на Лубянской площади, никто из них… не выступил устно или письменно со словами и слезами покаяния»…
Но помилуйте! Ведь сам Разгон служил в этих самых «домах», однако в его пространных письменных излияниях не найти и намека на его собственное «покаяние»… В гневе он бессознательно проговаривается, что после его ареста (18 апреля 1938 года) его «ночной Москвой везли к знакомому проклятому дому»; дом был ему действительно «знаком», поскольку до июня 1937 года он сам в нем подвизался…
И здесь мы подходим к главному: сущности самосознания подобных Разгону людей, занимавшихся в 1937 году «пожиранием» друг друга. Вот одно поистине ярчайшее проявление этой сущности. Разгон с крайним, прямо-таки яростным негодованием пишет о том, что приговоры 1937 года нередко включали в себя пункт о «конфискации имущества» репрессированных, которое затем выставлялось на продажу в магазинах «случайных вещей», – вещей, как определяет Разгон, «награбленных энкавэдэшниками» (употребив презрительное прозвание в первом издании своих мемуаров, он, очевидно, полагал, что его собственная принадлежность к этим самым «дэшникам» останется тайной). «Осенью 37-го года я проходил по Сретенке мимо одного такого магазина… – вспоминал Разгон. – И, войдя, сразу же в глубине магазина увидел наш диван… Со львами, вырезанными из черного дерева, по краям… рядом с диваном в магазине стояла мебель из кабинета» (москвинского). И, как поясняет тут же Разгон, это была мебель из «какой-то крупночиновной петербургской квартиры, доставшейся секретарю Севзапбюро Москвину, и затем… перевезенная в Москву». И Разгон с предельным гневом заявляет, что расправившиеся с Москвиным «энкавэдэшники», которые конфисковали и выставили на продажу его мебель, «были не только убийцами, но и мародерами».
Здесь с разительной ясностью запечатлелось разгоновское «самосознание»: ему и подобным ему субъектам даже не может прийти в голову, что, исходя из его собственного «простодушного» рассказа, определение «мародеры» приходится отнести (и с гораздо большими основаниями!) к его собственному семейному кругу, которому «досталась» – вернее сказать, была просто присвоена (а не куплена при распродаже конфискованного имущества) мебель (затем перевезенная в Москву, – в другую «доставшуюся» квартиру), принадлежавшая, вполне вероятно, человеку, убитому во время «красного террора», руководимого председателем Петроградской ЧК Бокием… Тут наиболее прискорбен (и, в сущности, чудовищен) тот факт, что Разгон не усматривает ничего «компрометантного» в этом своем рассказе о «нашем» (москвинском) диване и прочем…
Едва ли не самый характерный мотив мемуаров Разгона – так или иначе выразившееся в них «убеждение», что до 1937 года все обстояло, в общем, благополучно. Разгон вспоминает, в частности, что даже и сам 1937 год он «встречал в Кремле у Осинских… встреча… была такой веселой… мы пели все старые любимые песни… тюремные песни из далекого прошлого. Которое не может повториться…» (кстати, к этому времени уже были расстреляны Зиновьев и Каменев, – но ведь тот же Москвин беспощадно боролся с ними еще десятью годами ранее, в 1926 году).
Разгон говорит с крайним негодованием о наметившемся к концу 1930-х годов своего рода «сближении» тех, кого он называет «маленькими и ничтожными людьми», с верховной властью, – и здесь он в известной мере прав. Характерно, что видный деятель НКВД, генерал-лейтенант Павел Судоплатов, вспоминает, как он с некоторым даже удивлением воспринимал поведение нового главы (с ноября 1938 г.) своего наркомата:
«Берия часто был весьма груб в обращении с высокопоставленными чиновниками, но с рядовыми сотрудниками, как правило, разговаривал вежливо. Позднее мне пришлось убедиться, что руководители того времени позволяли себе грубость лишь по отношению к руководящему составу, а с простыми людьми члены Политбюро вели себя подчеркнуто вежливо».
И именно это изменение роли и положения «простых людей» было неприемлемо для Разгона и его круга. Так, в мемуарах другого сотрудника НКВД, К. Хенкина (племянника популярнейшего в 1930-х годах актера), который вообще во многом «перекликается» с Разгоном, с крайним негодованием говорится о постепенной замене «кадров» в «органах»: «…на место исчезнувших пришли другие. Деревенские гогочущие хамы. Мои друзья (по НКВД. –
Следует учитывать, что Хенкин, в отличие от Разгона, в 1973 году эмигрировал «по израильской визе», хотя отнюдь не поселился на «исторической родине», а стал сотрудником пресловутой радиостанции «Свобода» (ранее он много лет выполнял те же функции во французской редакции московского контрпропагандистского радио; эта способность с успехом делать одно и то же дело и «здесь», и «там» по-своему замечательна…). В 1980-м мемуары Хенкина были опубликованы эмигрантским издательством «Посев», а в 1991-м переизданы в Москве.
Любопытен его рассказ о том, как ему, прежде чем его удостоили поста на «Свободе», пришлось доказывать представителю спецслужб США, что он не столь уж заслуженный деятель НКВД. Американца смущало, в частности, то, что Хенкин проживал в сталинской «высотке» на Котельнической набережной. В ответ Хенкин не без ловкости представил дело так, что в этот дом поселяли «известных» людей: «…в моем подъезде была квартира Паустовского, в пятом жил Вознесенский, в девятом – Твардовский и Фаина Григорьевна Раневская… жили в этом доме Евтушенко, Зыкина, Уланова…» Однако, во-первых, Хенкин отнюдь не принадлежал к подобным «знаменитостям», а, во-вторых, для тех, кто хотя бы в общих чертах знает сей дом, не является секретом, что среди его насельников преобладали высокие чины МГБ.
Но вновь обратимся к суждению Хенкина о том, что место его «друзей» (точнее – «исчезавших» друзей его друзей) в НКВД занимают «деревенские хамы», эти страшные «молотобойцы». В определенном смысле Хенкин прав, хотя тот процесс замены «кадров», о котором он говорит, был весьма длительным и завершился только в 1950-х годах… Тем моим читателям, которые – это не исключено – удивятся, почему я уделяю столь большое внимание «концепции» Хенкина, следует учитывать, что сей мемуарист «откровеннее» других высказался о том, о чем говорили и говорят многие. Так, не какой-нибудь второстепенный «энкавэдэшник» вроде Хенкина, а сам Никита Хрущев с прискорбием заявил в своих воспоминаниях, что в 1937—1938 годах, когда репрессии обрушились на «честных партийцев», шли также (цитирую) «аресты чекистов. Многих я знал, как честных, хороших и уважаемых людей… Яков Агранов (тот самый, который в 1921 году вел «дело» Николая Гумилева, а в 1934-м приказал арестовать Клюева и Мандельштама. –
И далее своего рода «обобщение»: «Берия, – утверждает Хрущев, – завершил начатую еще Ежовым чистку (в смысле изничтожения) чекистских кадров еврейской национальности. Хорошие были работники. Сталин начал, видимо, терять доверие к НКВД и решил брать туда на работу людей прямо с производства, от станка… Им достаточно было какое-то указание сделать и сказать: «Главное арестовывать и требовать признания… бить его (ср. «молотобойцы» Хенкина. –
Буквально все процитированные утверждения Хрущева заведомо искажают действительность, и надо прямо сказать, что нынешняя публикация этих и подобных им страниц хрущевских мемуаров без каких-либо комментариев – дело просто-таки возмутительное.
Ведь никуда не денешься от того факта, что именно восхваляемые Хрущевым первоначальные «чекистские кадры» (а вовсе не пришедшие им на смену позже) осуществляли террор 1937 года (он вообще-то начался еще в 1936-м, при Ягоде), а с определенного момента начали уничтожать друг друга (факты приводились выше). Далее, совершенно лживо утверждение, согласно которому в 1937—1938 годах «изничтожались» именно «кадры еврейской национальности»: во-первых, обилие погибших тогда евреев всецело обусловлено обилием их в «руководстве» НКВД, а во-вторых, действительная «чистка кадров еврейской национальности» имела место намного позднее, в начале 1950-х годов, и сам Хрущев, ставший в 1949 году секретарем ЦК именно «по кадровым вопросам», играл в этой «чистке» очень существенную или даже вообще главную роль – чем, очевидно, и объясняется предпринятая им в мемуарах грубая фальсификация положения в 1937 году.
Но главная и поистине возмущающая ложь Хрущева состоит в том, что «самое страшное» в НКВД началось будто бы тогда, когда туда стали брать «людей от станка» (или «от сохи»). Тот факт, что такие люди после 1937—1938 годов стали занимать все более значительное место и все более высокое положение в НКВД и, позднее, МГБ, несомненен (так, в 1939 году заместителем – и затем даже 1-м замом – наркома НКВД назначается доподлинный крестьянин С.Н. Круглов, до 1929 года живший и трудившийся в тверской деревне).
Однако именно с 1939 года масштабы террора самым кардинальным образом сократились. Хрущев беззастенчиво лгал, уверяя, что «новые кадры» (от станка и сохи) занялись буквальным «вышибанием» признаний у «врагов народа» и, естественно, их казнями. В последние годы были с полной точностью выяснены и опубликованы сведения о вынесенных на основе «деятельности» НКВД и, позднее (с 1946 года), МГБ смертных приговорах «врагам». В течение 1937—1938 годов, когда во главе еще стояли превозносимые Хрущевым имевшие многолетний стаж «чекистские кадры» (правда, как раз в эти годы «изничтожаемые», точнее, сами себя уничтожавшие), были приговорены к смерти 681 692 «врага», в 1939—1940-м – 4201 «враг», а в течение 1946—1953 годов были приговорены к смерти 7895 человек.
Мне, вполне вероятно, возразят, что это чрезвычайно резкое сокращение количества смертных приговоров объясняется не сменой «кадров» в НКВД-МГБ, а тем, что «наиболее опасные» реальные или мнимые «враги» («враги» Сталина или тогдашней верховной власти в целом) были, в основном, уничтожены в 1937—1938 годах, и позднее, так сказать, уже некого было казнить… Однако даже если и согласиться с подобным истолкованием столь кардинального сокращения казней (в 360 раз!), оно не колеблет высказанные ранее соображения: «деревенские хамы», пришедшие в НКВД на смену прежним «чекистским кадрам», отнюдь не проявляли той, унесшей сотни тысяч жизней, кровожадности, которая была присуща их предшественникам, – хотя и Хенкин, и Хрущев, и многие другие утверждали и утверждают – совершенно безосновательно – обратное.
А истинная суть дела заключается в том, что после 1937 года решительно изменилось само общее положение вещей в стране, и поднимавшиеся наверх «деревенские хамы» соответствовали этому новому положению…
Следует сказать еще вот о чем. С 1991 года всецело господствовало представление о второй половине 1930-х годов как о самом «негативном» периоде в истории послереволюционной России; даже перечисляя какие-либо «достижения» этих лет, их толковали как своего рода чисто пропагандистские акции, «организованные» с целью «заслонить» от народа чудовищную реальность.
Но в наши дни стали, наконец, появляться исследования, которые, отнюдь не закрывая глаза на насилия и кровавый террор, вместе с тем выявляют «позитивный» смысл этого времени. Весьма основательно делает это историк «новой волны», никак не связанный с коммунистическим догматизмом, – М.М. Горинов. Особенное удовлетворение вызывает его работа «Черты новой общественной системы», в которой он пишет: «Если попытаться определить общую доминанту, направление советского общества в 30-е годы (стоило бы уточнить: во вторую половину 30-х. –
Охарактеризовав признаки этой «трансформации» в целом ряде сфер бытия страны, М.М. Горинов подводит итог: «Таким образом, по всем линиям происходит естественный здоровый процесс реставрации, восстановления, возрождения тканей русского (российского) имперского социума. Технологическая модернизация все больше осуществляется на основе не разрушения, а сохранения и развития базовых структур традиционного общества».
«Реставрация» – разумеется, весьма относительная – России после катаклизмов конца 1910-х – начала 1920-х и конца 1920-х – начала 1930-х годов была результатом именно «естественного» движения истории, которое можно упрощенно истолковать по аналогии с движением маятника: революция – НЭП; коллективизация – «реставрационные» процессы второй половины 1930-х годов.
Вполне понятно и по-своему «оправдано» присущее в 1930-х годах людям связывание всего происходившего с именем Сталина, ибо порожденные объективно-историческим ходом вещей «повороты» (тот же поворот к патриотизму), так или иначе «санкционировались» генсеком и воспринимались под знаком его имени. С конца 1920-х годов многие люди воспринимали движение истории «под знаком Сталина», и есть существенный смысл в анализе изменений в «оценке» генсека, совершившихся за этот период в сознании, например, писателей и поэтов.
Сейчас, скажем, широко известно, что Осип Мандельштам в ноябре 1933 года написал предельно резкие стихи о Сталине, а всего через три с небольшим года, 18 января 1937-го, начал работу над стихотворением, являющим собой восторженную «оду» Сталину…
Об этом – поразительном в глазах многих нынешних авторов – изменении в сознании поэта есть уже целая литература, но почти вся она крайне поверхностна. Так, почти не учитывается, что это изменение было типичным для наиболее значительных писателей 1930-х годов, – писателей, в чьем творчестве воплощалось служение России, а не прислуживание – подчас прямо-таки лакейское – господствующей в данный момент политической тенденции. Слово «лакейское» здесь вполне уместно; М.М. Бахтин еще в 1920-х годах говорил о «лакействе» как об определяющем качестве сочинений уже знаменитого тогда Ильи Эренбурга.
«Лакей», помимо прочего, всегда готов превзойти своего «хозяина» в агрессивности по отношению к врагам. И. Эренбург писал 24 июля 1942 года: «Мы поняли: немцы не люди. Отныне слово «немец» для нас самое страшное проклятье. Отныне слово «немец» разряжает ружье. Не будем говорить. Не будем возмущаться. Будем убивать…» и т. д. И даже находящиеся вдали от фронта немки, утверждает Илья Григорьевич – не женщины: «Можно ли назвать женщинами этих мерзких самок?» Между тем ранее, 23 февраля 1942 года, Сталин в своем общеизвестном приказе отверг мнение, «что советские люди ненавидят немцев именно как немцев, что Красная Армия уничтожает немецких солдат именно как немцев, из-за ненависти ко всему немецкому… Это, конечно… неумная клевета…» и т. д.
Кто-либо, возможно, скажет, что Сталин лицемерил, ибо цитированные статьи Эренбурга все же публиковались. Однако после того, как наши войска заняли значительную часть Германии и убеждение, что «немцы – не люди» могло привести, а подчас и приводило к самым прискорбным последствиям, поток регулярных статей Эренбурга прекратился. Между 11 апреля и 10 мая 1945 года они не публиковались, а 18 апреля в «Правде» появилась директива начальника Агитпропа ЦК Г.Ф. Александрова под деликатным названием «Товарищ Эренбург упрощает». Позднее Илья Григорьевич с негодованием писал в своих мемуарах о пережитых им тогда «многих трудных часах», но, право же, все происшедшее было совершенно разумным…
Целесообразно сказать и об «экстремизме» другой знаменитости – Корнея Чуковского. Читая его изданный в 1994 году «Дневник. 1930—1969», многие его поклонники были шокированы запечатленным на его страницах безудержным воспеванием Сталина, которое прекратилось только после «партийных» обличений генсека. Но и удивление, и недовольство подобными записями в дневнике Чуковского, по сути дела, нелепо. Оно обусловлено внедренным за последние десятилетия в головы многих и многих людей ложным представлением, согласно которому все их «любимые» писатели 1920—1930-х годов якобы были настроены антисталински и даже антисоветски, и если и заявляли публично нечто иное, то только из опасения репрессий и т. п.
Из того же дневника Чуковского ясно, что такие будто бы оппозиционные вождю (и основам СССР вообще) люди, как Борис Пастернак и Юрий Тынянов, полностью разделяли его преклонение перед Сталиным. Нетрудно показать, что то же самое было присуще Бабелю, Зощенко, Вс. Иванову, Маршаку, Олеше, Паустовскому, Шкловскому и другим знаменитым делегатам писательского съезда 1934 года.
Словом, восхищение Корнея Чуковского Сталиным никак не выделяет его из рядов его коллег. И действительно удивиться можно другому – тому, что этот прославленный «друг детей» сумел далеко «превзойти» вождя в своей «революционной» агрессивности.
В мае 1943 года он отправил следующее (недавно впервые опубликованное) послание:
«Глубокоуважаемый Иосиф Виссарионович!
После долгих колебаний я наконец-то решил написать Вам это письмо. Его тема – советские дети».
Стоило бы привести сие письмо целиком, но оно довольно пространное, и потому ограничусь отдельными цитатами из него. Отметив, что большинство советских детей его удовлетворяет («уже одно движение тимуровцев… является великим триумфом всей нашей воспитательной системы»), Корней Иванович сообщает вождю, что, вместе с тем, есть и «обширная группа детей, моральное разложение которых внушает мне большую тревогу… Около месяца назад в Машковом переулке у меня на глазах был задержан карманный вор», который «до сих пор как ни в чем не бывало учится в 613-й школе… во втором классе… Фамилия этого школьника Шагай… РайОНО возражает против его исключения… мне известно большое количество школ, где имеются социально-опасные дети, которых необходимо оттуда изъять… Вот, например, 135-я школа Советского района… в классе 3 «В» есть четверка – Валя Царицын, Юра Хромов, Миша Шаховцев, Апрелов, – представляющая резкий контраст со всем остальным коллективом… Сережа Королев, ученик 1-го класса «В», занимался карманными кражами в кинотеатре «Новости дня»… я видел 10-летних мальчишек, которые бросали пригоршни пыли в глаза обезьянкам (в зоопарке. –
Для их перевоспитания, – выдвигает свою «программу» Чуковский, – необходимо раньше всего основать возможно больше трудколоний с суровым военным режимом… Основное занятие колоний – земледельческий труд. Во главе каждой колонии нужно поставить военного. Для управления трудколониями должно быть создано особое ведомство… При наличии этих колоний можно произвести тщательную чистку каждой школы: изъять оттуда всех социально-опасных детей…
Прежде чем я позволил себе обратиться к Вам с этим письмом, – заключает «друг детей», – я обращался в разные инстанции, но решительно ничего не добился… Я не сомневаюсь, что Вы, при всех Ваших титанически-огромных трудах, незамедлительно примете мудрые меры…
С глубоким почитанием писатель К. Чуковский».