В небольшом тесном кабинете, увешанном портретами ученых, уставленном дубовыми книжными шкафами и тяжелыми резными этажерками, друзья сели возле огромного старинного письменного стола и возобновили беседу.
— Знакома тебе эта картина? — указывая в окно, спросил профессор. — Припоминаешь или забыл?
За окном лежал крошечный квадрат, вымощенный каменными плитами и огражденный ветхим забором. За покосившимся сараем была видна улица — унылый ряд деревянных домов. Серые, некрашеные, но с огромными окнами и ставнями, которые служили как бы укором, «куцым окнам в частых переплетах».
— Там прежде стоял дубовый частокол, — указывая на левый угол двора, продолжал профессор, — ты перелезал через него. Отец Бэллы не любил тебя, не называл иначе как шалопаем и уверял, что ты скверно кончишь…
Арон Вульфович глядел в окно, теребил седеющую шевелюру и улыбался.
— Пророчество не сбылось, старик слишком поспешил с заключением, а забор все-таки дорого мне обошелся: я сломал ногу… Что поделаешь, любовь, говорят, требует жертв.
— Бэлла стоила того, чтобы ее любили, — участливо проговорила вошедшая Анна Ильинична, — ты не должен жалеть о том, что случилось. Если бы не это несчастье, вы не поженились бы, ее родители тогда сразу же уступили.
Хозяйка дома нарушила запрет, который сама же установила. Наступило неловкое молчание. Гость не спешил с ответом, а смущенные хозяева не решались продолжать разговор.
— А ведь отец Бэллы и тебя, Самсон, не любил, — пересилив горечь воспоминаний, сказал Каминский. — Он называл тебя «недотрогой», «фантазером» и не понимал, как могу я с тобой дружить. Все, как видишь, запоминается, и хорошее и плохое, хотя прошло много лет… Да, я чуть не забыл, сегодня, кажется, день твоего рождения… Сколько же тебе, неужели шестьдесят? Ну да, ведь ты на два года старше меня… Дай, я по этому случаю тебя поцелую.
Они нежно обнялись и расцеловались.
Анна Ильинична смотрела на них и думала о муже. В последние годы он заметно постарел, все чаще засыпает за книгой и микроскопом, жалуется, что ему трудно на чем-нибудь сосредоточиться. Малейшее волнение надолго выводит его из равновесия, после чего он с трудом приходит в себя. По сравнению с ним Арон выглядит крепышом. Она любила мужа, и бодрый вид Каминского невольно вызвал у нее чувство, похожее на зависть.
— А где ты этого рыбовода Попова подцепил? — вспомнив недавний разговор за столом, рассмеялся Каминский. — Ты по-прежнему завязываешь знакомства на улице и всему, что ни скажут, веришь? Я так и подумал, когда выслушал сказку о рыболове, который по милости кита разбогател на сельдях… Ты послушала бы, Анна, что он рассказывал о цыгане. Тот, оказывается, раскрыл ему тайну, как скверную лошадь выдавать за хорошую. Оказывается, достаточно напоить ее водкой. Возбужденная, она по стоит на месте и несется, как ошалелая.
Свиридов улыбался. Ему нравились эти знакомства в автобусах, трамваях и с многочисленными посетителями ботанического сада, где он ведет научную работу… Ему приятны встречи с людьми различных профессий, интересны беседы с ними. Ни в одной книге того не прочтешь, что они знают. Не будь этих знакомств, он многого, вероятно, не знал бы. Он рассказывает об этих людях жене, и ей они тоже кажутся интересными.
— Вообрази такой случай, Арон. Из окна моей теплицы в ботаническом саду я вижу частенько молодую пару, видимо мужа и жену. Они садятся на велосипед, увешанный свертками и корзинками, он у руля, она на раме, и уезжают. Время рабочее, куда их несет? Вышел я как-то и спрашиваю: «Разрешите узнать, куда держите путь?» — «На охоту», — отвечает он. «Без ружья?» — «Ружье, — говорит его спутница, — у нас на месте припрятано». Разговорились, и чего только я не узнал! Ты поверишь, что беляк, настигнутый хищником, ложится на спину и отбивается лапами? Выходит, что заяц не так уж труслив и до последней минуты не сдается. Ведь нечто подобное бывает и с нами: сколько людей, беспомощных с виду, на войне оказались героями! Разберись, где граница слабости и силы. Или вот еще другое. Молодая утка в минуты опасности по привычке прячется и ныряет, забыв, что у нее крылья… Есть ведь и люди такие: им бы только крыльями взмахнуть, до неба взовьются, а они в щелку забились, молчат…
Анна Ильинична смотрит на мужа и вспоминает, каким он был, когда они встретились впервые. Невысокий, но стройный, черноволосый, с серыми, отливающими зеленоватым блеском глазами. Он был узок в плечах и необыкновенно худ. Милая, добрая улыбка очень шла к его смуглому лицу. Он и сейчас ей кажется таким, только виски побелели и поблекли глаза. Очки и микроскоп истомили их, и взгляд стал рассеянным, усталым. Как много значит выражение глаз! Муж кажется ей порой растерянным, беспомощным. В прошлом он каждый год отправлялся в экспедицию, бывал в Средней Азии, Сибири, на Урале и возвращался окрепшим и загорелым. Загар оставался до следующей весны. Последние десять лет он никуда не ездит, все время проводит в лаборатории или у себя в кабинете. Загар давно сошел, зной и холод не обжигают больше лица, и оно поблекло. Эту бледность теперь ничто не изменит: ни ветер, ни солнце, ни зной.
Арон Вульфович все еще смеется, наивность друга смешит его: профессор упрям и легковерен, как дитя. Анна Ильинична готова с этим согласиться.
— Совсем недавно он завел знакомство с пастухами, — рассказывает она, — и мои знания об овцах значительно пополнились. Я узнала, что овцы близоруки, а козы — дальнозоркие поводыри. Именно поэтому их ставят впереди овечьего стада… Узнала я также, что есть такой овод, который впрыскивает семена своего будущего потомства в ноздри овцы. При виде его испуганные животные топают ногами, сбиваются в кучу и пригибают головы к земле…
Она не осуждает его, наоборот, ей всегда это нравилось в нем. Надо же быть таким жадным к жизни! Все его занимает и волнует. Ничто из услышанного не пропадет, все пригодится. На лекциях он не забудет рассказать студентам о козах и овцах, о беляке и оводе…
«Да, он все такой же, — нежно поглядывая на мужа, продолжает она размышлять, — нисколько не изменился. Ему по-прежнему некогда, нет свободной минуты, впереди великая цель, ей одной принадлежит его жизнь. Во имя этой цели он, уезжая в санаторий, прячет в чемодан микроскоп и даже мольберт. Там его, конечно, разоружают, и он, вернувшись домой, дает себе слово никогда в этот санаторий не ездить. И в гостях он не остается без дела — осмотрит книги в шкафах сверху донизу, переберет фотографии, зарисовки, заглянет в чужие рукописи… И гулять ему некогда. Года два занимал его испанский язык, лет пять — скандинавские, а сейчас он изучает японский… «Не люблю, — говорит, — чужих переводов, в них ошибок тьма…»
Обменявшись с мужем нежной улыбкой, она деловой скороговоркой закончила:
— Полагаю, что вы тут без меня не поссоритесь… В этом доме ведь только и стоишь на часах.
Ее притворная усмешка не смягчила впечатления от сказанного. Друзья переглянулись, и один из них понял, что за этими словами скрывается грустная правда, одна из тех, от которой ни улыбкой, ни гримасой не отделаться. Внезапная перемена на лице профессора, его виноватый и растерянный вид подтвердили подозрения Арона Вульфовича, и он промолчал.
Прошло немного времени. Каминский успел перелистать глубокомысленный трактат о генетике, заглянуть в объемистый гербарий и напеть себе под нос какую-то песенку. Свиридов задумчиво глядел в окно.
— Ты счастливец, Самсон! У тебя жена, и какая! Дети — один другого лучше, а вот у меня никого нет! Есть ли что-нибудь страшнее одиночества? — с глухим вздохом закончил он.
Свиридов, не отрываясь от окна, задумчиво сказал:
— Ничего, конечно, страшнее нет, но бывает и так — людей вокруг тебя много, все близкие, родные, а ты одинок.
Он поднял голову, и Каминский прочел на его лице тревогу и боль. Каминский знал своего друга, горячего, страстного, но скупого на слова, и был уверен, что профессор ограничится этим коротким признанием…
А жаль! По всему видно, что ему сейчас нелегко.
— Двадцать лет я выступал на заседаниях ботаников, — неожиданно продолжал Свиридов, — знал, что никто из них меня не поймет, никому нет до меня дела. Молча выслушают, пожмут плечами или кто-то с места посмеется: «Опять Свиридов о хлорелле заладил, и не надоест ему…» Уйдешь после такого заседания спокойный, уверенный, точно все проголосовали за тебя… Не все согласны, не надо, а я, Свиридов, утверждаю, что хлорелла — наше богатство. Я заранее знаю их ответ: нам хлорелла ни к чему, земли у нас много и хлеба хватит на тысячу лет… Пусть ищут в хлорелле спасения те, у кого много ртов и мало земли… Двадцать лет не могли мы столковаться, я был один, но отнюдь не одинок. С горя я ушел в ботанический сад цветы разводить. Время оказалось на моей стороне, со мной согласились. Я изучаю хлореллу и кое-что уже понял в ней и именно сейчас, когда я добился своего, я чувствую себя одиноким.
Арон Вульфович отвел глаза от опечаленного друга и с удивлением увидел за окном у забора огромный разлесистый клен. Его не было там, Каминский мог бы поклясться, что видит это дерево впервые. Чем больше Арон Вульфович глядел на мощные, уходящие ввысь ветви клена, тем труднее ему было отвести от них глаза. С некоторых пор предчувствие чего-то недоброго, печального словно вспугивает его мысли, и, встревоженные, они готовы куда угодно исчезнуть, только бы отодвинулось испытание. Вот и сейчас — надо бы расспросить, успокоить друга, а взгляд тянется к вершине клена, тонет в его листве. Это началось с ним недавно, после сердечного приладка. Измученный ли мозг так щадит себя или только ограждает исстрадавшееся сердце, — кто в этом разберется?
— Поговорим спокойно, — предлагает Каминский. — Что-нибудь случилось? Выкладывай, пожалуйста, не тяни. — Заметив, что Свиридов вынул из ящика папиросу, Арон Вульфович впадает в безудержный гнев. — Ты опять закурил! Десять лет продержался, и на вот… Да у вас тут все перевернулось!
Он решительно встает, стучит палкой об пол и готов уже не на шутку рассердиться, но в последнее мгновение сдерживает себя.
— Да, перевернулось, — с горькой усмешкой повторяет Свиридов. — Я несчастен, мой друг, самым настоящим образом.
А рои Вульфович был прежде всего врачом. Вид страдающего человека будил в нем сочувствие и напоминал о долге облегчить его страдания. Он повторил про себя мудрое поучение медиков: «Прежде всего — не вредить», и сразу же заговорил спокойно:
— Неужели дочь тебя огорчает? Я заметил, как она, взглянув на тебя, переменилась в лице. Что у вас произошло?
Это был анамнез врача — строгий розыск причин, вызвавших страдание. За первым вопросом последуют другие, пока источник несчастья не будет открыт.
— Ее отняли у меня, отняли самое дорогое и родное, — склонив голову и закрыв лицо рукой, жаловался Свиридов.
Каминский никогда не видел своего друга в таком состоянии. Куда девались его сдержанность, искусство владеть собой? Положение осложнялось, и снова Арон Вульфович, следуя мудрому поучению медиков — «врач может не помочь, но утешить обязан», — с трогательной кротостью спросил:
— Кто отнял ее у тебя? Что ты говоришь, опомнись!
— Я не узнаю ее, — не поднимая головы и не глядя на своего друга, продолжал Свиридов. — Она и ласкова и внимательна, но не принадлежит уже нам. Не та Юлия. То была милая, скромная девочка, послушная, нежная, все расскажет, расспросит, не было у нее тайн от меня. В трудную минуту, бывало, подсядет и не отойдет, пока мне не станет легче. Один ее вид успокаивал мою душу. То, чего не могла добиться жена, дочь легко от меня добивалась. Она никогда не была развязна и не льнула к своим друзьям на глазах у родителей… Не любит она нас, и мысли и чувства ее не с нами. Сомневаюсь, чтобы ее избранник стоил ее. Кто бы он ни был, — несколько сдержанней закончил Свиридов, — никто не дал ему права лишать нас счастья.
Он встал и, чтобы скрыть свое волнение, отвернулся к стене. Врач был доволен — больной многое рассказал, хотя сам не все понял в своем заболевании.
— В чужой любви все нам кажется лишенным здравого смысла, — с едва скрываемой горечью, скорее обращенной к себе, чем к другу, грустно заговорил Каминский. — Необъяснимо поведение влюбленных, нелогичны их взгляды и душевное состояние. — На некоторое время Каминский, казалось, забыл о Свиридове и, занятый собственными мыслями, что-то бормотал, затем опомнился и сразу же обрел прежнюю благодушную интонацию. — Да, да, мой дорогой, необъяснимо… Юноши и девушки, горячо любившие родителей и близких, вдруг отдаляются от них, прежние чувства блекнут, круг интересов непонятным образом суживается. С неслыханной откровенностью, пренебрегая скромностью, говорят они о своем увлечении. Словно ослепленные, толкуют о доблестях своих возлюбленных…
Сочувствие друга растрогало Свиридова, он отвернулся от стены и с выражением признательности взглянул на своего утешителя. Врач мог убедиться, что состояние больного улучшается, и с прежней теплотой продолжал:
— Так как наша логика не мирится с тем, что близкая нам душа предпочла нас другому, мы склонны считать этот выбор неудачным и недоумеваем, почему эта душа пренебрегает нашим советом.
Свиридов не заметил крутого поворота в рассуждениях Каминского и поспешил согласиться с ним.
— За сорок лет моих научных исканий, — жаловался он, — я привык четко отделять причину от следствия, видеть в опытах логическое развитие идеи и ее завершение. Почему же в собственном доме, среди близких мне людей, я должен отказаться от привычных представлений, от того, что принято называть логикой?
— Не отказываться от логики, — увещевал врач больного, — а понять ее. В нашей практике мы часто встречаемся с тем, что глухим слышатся голоса, слепые воспринимают воображаемые зрелища, а лишенные обоняния чувствуют запахи. Бывает и наоборот — зрячие ведут себя, как слепые. Как можно путем логики, основанной на собственных чувствах, судить о чужой любви? У любви она своя, особенная. Так ли, думаешь, легко было бедняжке девушке подчиниться новому чувству? Она сопротивлялась, пыталась совместить его с нежностью к родителям. И молодые жены пытаются совместить любовь к мужу с любовью к первому ребенку. Не поверю, чтобы она от тебя отвернулась, — ты отвернулся от нее, и ей, бедняжке, невдомек, что с ее отцом приключилось. С тобой не с первым и не с последним это случается… Бедный мой ботаник, листва тебе свет затмила, ты законы любви проглядев…
Горькие и несколько обидные слова Каминского не огорчили, а, наоборот, ободрили Свиридова. Что, если в самом деле, не дочь, а сам он во всем виноват? Бедной девушке и в голову не приходило огорчать отца, а он от нее отвернулся. Экая умница этот Арон, сразу разобрался и правильно решил. Жена не раз говорила, что с юношами и девушками это бывает, надо переждать. Странно, что он, Свиридов, с ней не согласился.
На смену этим мыслям пришли другие, более критические и строгие: откуда у Арона такая уверенность, не слишком ли много он на себя берет? Почему он, профессор Свиридов, немало проживший и перевидевший на своем веку, должен верить не себе, а другому?
— Ты так рассуждаешь, словно одному тебе известны движения человеческого сердца, — подчинившись новому настроению, холодно проговорил Свиридов. — Впрочем, кто тебя знает, — иронически усмехаясь, добавил он, — времени у тебя было достаточно, может быть, ты и постиг науку нежного чувства… Мне кажется, что и я в этом кое-что смыслю.
Ответ врача отличался спокойствием и убедительностью.
— Все мы, Самсон, блуждаем в потемках, — уверенно и вместе с тем участливо внушал он ему, — ученые не исследуют природы любви, их больше занимают строение инфузорий и тайна атомного ядра. Всеведущие литераторы позволяют себе произвол. Веками и тысячелетиями наши книги и картины насыщались вздохами и поцелуями, в них превозносится любовь до самых небес, а что мы знаем о ее слабостях и силе, о том, какие причины взрывают сердца людей, что рушит и утверждает это чувство? Литература запечатлела все, что любовь натворила, и деликатно сокрыла самую сущность ее.
Рассуждения Каминского успокоили Свиридова. Как истый ученый он был убежден, что все на свете может быть исследовано, обосновано, и не допускал для любви исключения. То обстоятельство, что закономерности любви не изучены, а ее природа не определена, могло бы извинить его неверные представления о чувствах дочери.
Каминский решил закрепить удачу. Перед ним был друг, нуждающийся в утешении, и не было причин отказать ему в целительной правде.
— Ты не ошибся, Самсон, я имел время подумать над сокровенными чувствами человека. Мое собственное несчастье научило меня. Я пришел к заключению, что любовь — жизненная необходимость. У каждого возраста она своя, ни с какой другой несхожая. Пока юные сердца не нуждаются друг в друге, нет у них любви. Мальчики, окруженные родительской любовью, ни во что не ставят трогательную привязанность девочек и относятся к ней свысока. Такую девочку они именуют размазней. Избыток энергии влечет их к сильным и смелым друзьям, таким, как они сами. Девчонку-сорвиголову они примут в свой круг как равную.
Иначе ведут себя девочки. Они не станут восхищаться мужеством мальчишки-озорника, его сила и отвага не привлекут их, потому что они в этой силе еще не нуждаются. От жизненных невзгод их ограждают родители, дяди, тети и учителя. Степенного мальчика, склонного к мирным забавам, они охотно примут в свой круг… Таковы закономерности детства.
Арон Вульфович вопросительно взглянул на друга, как бы выжидая одобрения. Свиридов не заметил ни паузы, ни взгляда Каминского, он напряженно о чем-то размышлял.
— Мальчика-подростка, — продолжал врач, — привлечет «размазня», чья нежность укрепит в нем решимость и отвагу, развеет сомнения. Девушка-подросток потянется к сверстнику, чьи старания помогут ей усвоить трудную науку или беспечно повеселиться, чье внимание придаст ей веру в себя. В сверстнике-мальчике ей придутся по душе не мужественные, а женственные черты характера, свойственные ее подругам.
— К чему ты это все говоришь? — очнувшись от раздумий, спросил Свиридов. — Тебе понадобилась аудитория для твоей теории любви?
Вопрос не смутил Каминского, а наоборот, обрадовал. Он был к нему готов:
— Эта теория стоит того, чтобы ты ее запомнил. Каждый возраст обнаруживает свои нужды, жизненно важные для него, — настойчиво продолжал он следовать ходу своих мыслей. — Взрослая девушка отвернется от женственного облика мужчины, который так приятен девушке-подростку. Она уже знает, как трудно отстоять себя в жизни, и потянется к сильному и надежному другу, если мужество, конечно, не окажется единственным его преимуществом. В сокровищнице любви должно быть много даров, как можно больше…
Рассуждения Арона Вульфовича снова усилили душевную боль и чувство обиды у Свиридова. Ему легче было сознавать, что он чего-то не понял или недооценил в своей дочери, чем признать ее поведение закономерным. Неутоленное чувство обиды искало выхода, и неудачливый философ стал ее жертвой. Арон словно взялся его раздражать, вместо утешения — потоки пустословия и глупостей. Как он не понимает, что нельзя открытую рану лечить бабьим наговором, никого этим не исцелишь.
— Что ты заладил — «У каждого возраста свои жизненно важные нужды», — сердился Свиридов, — что это за нужды, которые так легко удовлетворить?
Этого Каминский только и ждал: возражения Свиридова означали, что он ничего не упустил из сказанного. Пусть же он знает, что эти нужды не всегда легко удовлетворить. С течением времени, когда в характере наступают глубокие перемены, встают новые требования и отступают старые. Тот, кто сможет эти нужды удовлетворять, станет необходимым, а затем и любимым.
— И ты уже не тот, которого встретила Анна десятки лет назад, и Анна но та… И кто знает, к чему бы эти перемены привели, если бы их было больше. Ты остался прежним непрактичным мечтателем, а она твоей терпеливой нянькой… Из всего, что я тебе рассказал, — подытожил Каминский, — ты должен усвоить, что любовь — необходимость, и судить о ней следует не со своей логикой, а с логикой любви.
Ответа на эту речь не последовало. В кабинет вошла Анна Ильинична. Она испытующе взглянула на мужа, затем на гостя и, видимо, удовлетворенная тем, что увидела, пригласила их к столу:
— Скорее, кофе остынет.
За столом, кроме Петра, никого не было. Он почтительно встал, выжидая, когда все сядут. Анна Ильинична налила кофе, поставила вазу с печеньем и заняла свое место в дальнем углу стола. Это был ее командный пункт. Отсюда она могла наблюдать за всем, что происходит вокруг нее, предотвращать бури и поддерживать мир. По едва заметным переменам на лице мужа и легкому вздрагиванию его руки, протянувшейся за чашечкой, она догадалась, что он расстроен. Арон Вульфович, наоборот, казался спокойным и даже довольным. Он с удовольствием поглаживал свой подбородок, потирал руки и лукаво поглядывал на друга.
Кофе профессор пил долго. За это время он мысленно закончил спор с Каминским, доказал этому упрямцу, что зеленая листва не закрыла ему света и законов любви он не проглядел. Никто не убедит его в том, что дети в силу какой-то закономерности должны чуждаться родителей и пренебрегать ими. У него тоже был отец, и сыновнее сердце Самсона Даниловича всегда оставалось верным отцу. Когда в доме водворилась молодая мачеха (мать он потерял семи лет), чего только он не делал, чтобы скрыть от отца свою нелюбовь к ней. Было за что ее невзлюбить — она сняла со стены портрет его матери, унесла ее платья, спрятала письма — лишила его всего, что было ему так дорого. Тоска по умершей матери становилась порой невыносимой, и опять-таки никто об этом не знал. Не в пример другим детям, он умел щадить сердце отца.
Таким представлял себе профессор Свиридов свое детство. В действительности все происходило не так.
Молодая мачеха не имела детей и привязалась к приемному сыну. Мальчик рос нелюдимым, на ласки отвечал неприязнью, подарки отвергал и, забившись в угол комнаты, подолгу молчал. Несколько раз его заставали плачущим перед портретом матери. Портрет убрали. Мальчика стали находить у открытого шкафа, где висели платья его матери. Когда платья были убраны, мальчик ожесточился, невзлюбил отца и возненавидел мачеху. Ему нужна была его мать, как юноше — его любимая девушка, только она могла утешить его.
Измученная женщина не вынесла горя и оставила дом. Отец долго скорбел и в минуты грустного раздумья часто останавливался перед портретом второй жены. Первое время он хранил фотографию при себе, затем под стеклом на письменном столе. Случилось, что портрет из кабинета исчез. Никто, кроме сына, не мог его взять, было известно, что мальчик давно подбирался к портрету. Напрасно отец просил вернуть ему пропажу, сын оставался непреклонным. Он не мог уступить, эта женщина посягала на чувства, принадлежавшие ему одному.
Миновали годы, десятилетия. Свиридов, поверив, что он был примерным сыном и не причинял горя отцу, никогда уже в этом не сомневался.
Кофе остыл, а размышления все продолжались. Время от времени у Свиридова вздрагивали плечи и оживлялось лицо.
— Счастливец, — со смехом прорвал Каминский размышления Свиридова, — он видит сны наяву. Ты бы и нас научил этому. — Он дружески хлопнул по плечу друга и, обернувшись к Петру, сказал: — Ты обещал рассказать, над чем сейчас трудишься и, кстати, познакомить с твоей красавицей хлореллой.
Веселый, непринужденный тон Каминского и озорная улыбка как бы говорили, что этому вопросу он не придает особого значения и вспомнил о хлорелле между прочим. Велика ли цена застольным беседам, пришла охота спросить, он и спросил…
В действительности Арон Вульфович заговорил об этом неспроста. Он вспомнил, как Свиридов отклонил замечание сына о том, будто они работают вместе и заняты общим делом. И твердый тон возражений профессора, и поспешность, с какой Петр замял разговор, наводили на мысль, что между отцом и сыном существуют нелады.
И сейчас, когда Каминский ждал ответа, сын, прежде чем ответить, вопрошающе взглянул на отца, на мать и, словно выжидая их сигнала, некоторое время помолчал.
— Что вам рассказать о хлорелле… Ведь вы о ней знаете не очень много. Кажется, так? — Его виноватая улыбка как бы просила извинения, что он вынужден начинать с азов. — Хлорелла не совсем обыкновенное растение: у нее нет ни стебля, ни корней, ни листьев, ни семян. Она не нуждается в почве и обходится без органических удобрений. Хлорелле не страшны ни засуха, ни ливни, ни ржавчина. Она на редкость экономна. Листья и корни наземных растений могут многое упустить в атмосфере и почве, с хлореллой этого случиться не может, она всей своей поверхностью вбирает питание, ничто не ускользнет от нее…
— Это слишком элементарно, — остановил его отец, — я ведь много с ним беседовал об этом. Неужели ты, Арон, ничего не запомнил?
— Ничего, — с притворным раскаянием ответил Каминский, — слышу это словно впервые… Извини, позабыл.
— Удивительно, — пожал плечами ученый. — Что стало с твоей памятью? Ну, так вот, знай, — обрадованный случаю поговорить о предмете своих изысканий продолжал он. — О хлорелле можно долго рассказывать, тебе важно запомнить одно: главное ее достоинство — способность усваивать больше солнечной энергии, чем любое другое растение. Наши злаки — пшеница, рожь, овес — используют до полутора процента поглощаемой энергии, половину этого количества они тратят на построение стебля, листьев и корней. Хлорелла может усвоить более двадцати процентов, ничтожно мало расходуя на себя.
Он многозначительно поднял указательный палец, подражая регулировщику на перекрестке, сигнализирующему «внимание» высоко поднятым жезлом.
Объяснения отца не совсем понравились сыну. Со свойственной ему предупредительностью он извинился, что вынужден вмешаться в разговор. Отец не рассказал самого главного. Каминскому неизвестно, что хлорелла всю жизнь проводит в воде и увидеть ее можно лишь под микроскопом. Столь ничтожно мало это растение, что в одном кубическом сантиметре воды наберется до сорока миллионов его клеток. Хлорелла — космополит, ее можно встретить всюду: и в пресноводных бассейнах, и в почве, и на коре деревьев, и даже в организме инфузории, гидры, амебы, губки, червяка. Проглоченная ими, она может развиваться и в этой, не очень благоприятной среде. Хлорелла выживает и во льду, продолжая размножаться после того, как лед растаял… Она успешно размножается и в южных пустынях, и на Крайнем Севере, где полярным летом достаточно солнечного излучения.
Рассказ о «самом главном» грозил затянуться, и на этот раз мать остановила сына.
— К чему все эти подробности? Ты словно к экзамену его готовишь. Ему достаточно знать, что водоросль богата жирами, белками и углеводами. Весь набор витаминов, нужный человеку, содержится в хлорелле. Ста граммов ее достаточно, чтобы обеспечить нашу суточную потребность в витаминах. В свежей хлорелле столько же витамина C, сколько в лимоне.
И эти дополнения показались Каминскому недостаточными. Заинтересованный диковинным растением, он хотел узнать о нем возможно больше. Молодой Свиридов был уверен, что без знания природы организма трудно о нем судить. Профессор не соглашался ни с сыном, ни с женой: оба, по его мнению, выдавали второстепенное за главное.
— Мне кажется, Анна, что и ты упустила самое важное, — говорит Свиридов-старший. — Я бы на твоем месте кое-что добавил.
Она щурит глаза, морщит лоб, но не потому, что пытается что-то вспомнить. Это — выражение озабоченности, она предчувствует, что беседа к добру не приведет.
— Мы можем еще добавить, — неохотно уступает она мужу, — что, в зависимости от условий среды и питания, можно резко изменить химический состав хлореллы. Увеличить в семь раз количество белков и в двадцать раз содержание жиров…
— Не удивляйся, Арон, и не жди от нее большего, — нежно поглядывая на жену, говорит профессор. — Из орбиты белков, жиров и витаминов ей не выбраться. Она отдала изучению хлореллы пятнадцать лет жизни и ничего другого в ней не видит… — Он встал и хотел уже, но обыкновению, зашагать по комнате, но рука Каминского удержала его на месте.
— Величайшее достоинство хлореллы не в том, что она живуча, неприхотлива и богата белками и жирами, — продолжал Свиридов, — а в том, что она усваивает много солнечной энергии. Отсюда ее способность неслыханно быстро размножаться, делиться днем и ночью, были бы свет и минеральное питание. Кто ее в этом опередит? Считается возможным с одного гектара водной поверхности получать до ста тонн сухого вещества… Хлорелла своего рода клад. Все зеленые растения на нашей планете накапливают за год сто шестьдесят два триллиона калорий энергии. Богатство это в основном остается на земле. Насколько же мы станем богаче, если жадная до солнца хлорелла широко утвердится у нас!
Перехватив взгляд жены, который, примерно, означал: хлорелла — не красная девица, о ней можно говорить с меньшей страстью, Свиридов продолжал несколько спокойнее:
— Хлорелла — молодчина! Мы дождемся еще того, что о ней заговорят с почтением. Ты знаешь, конечно, Арон, что все организмы, кроме растений, чтобы жить и размножаться, используют органическое питание, рассеивая его в конечном счете в виде углекислого газа и тепла. Вещества эти безвозвратно уходят в мировое пространство. Только растения, которые получают энергию из-за пределов земли, обогащают нас… И еще я тебе скажу: есть основания полагать, что первоначальными накопителями органических веществ земли были водоросли типа хлореллы. Они могли возникнуть на бесплодных минеральных участках суши, когда почвы еще не было. Это тем более вероятно, что девять десятых общего веса органических веществ на земле содержится в ее водной оболочке и прямо или косвенно образуется водорослями…