Эрнст Юнгер
Африканские игры
Повесть
Поразительно, как фантазия — словно лихорадка, микробы которой занесло невесть откуда, — постепенно завладевает нашей жизнью, проникая в нее все глубже и пылая все жарче. Под конец только
По этой причине словечко «сбежать» и приобрело для меня особое звучание, ведь о конкретной опасности, оправдывающей его использование, едва ли могла идти речь — не считая, конечно, участившихся, а в последние недели звучавших с явной угрозой, жалоб преподавателей, которые обращались со мной будто с лунатиком.
— Бергер, вы спите, Бергер, вы замечтались, Бергер, вы невнимательны… — раздавался вечный рефрен. И мои родители, которые жили в деревне, уже получили несколько писем неприятного содержания, начинающихся словами: «Ваш сын Герберт…»
Но эти жалобы были не столько причиной, сколько следствием моего намерения — или, точнее, находились с ним в том взаимодействии, какое обычно ускоряет движение по наклонной плоскости. Вот уже несколько месяцев я жил в состоянии тайного бунта, что трудно долго скрывать, находясь в школе-интернате. Я дошел до того, что фактически больше не участвовал в занятиях, а перелистывал под партой книги о путешествиях по Африке. Если мне задавали вопрос, я должен был сперва выбраться из всех этих пустынь и морей и только потом мог подать какие-то признаки жизни. В классе я присутствовал, в сущности, только как
Классный руководитель уже прибегнул в отношении меня к
Бывает время, когда
В один прекрасный день мне стало ясно, что утраченный Эдем скрывается в путаных верховьях Нила либо реки Конго. И поскольку тоска по таким местам относится к самым неодолимым видам тоски, я начал вынашивать безумные планы — как лучше проникнуть в район великих болот, сонной болезни и людоедства. У меня мало-помалу созрела мысль, пожалуй, знакомая каждому по воспоминаниям детства: я хотел добраться туда как безбилетный пассажир, как юнга или как странствующий подмастерье. Но в конце концов я решил завербоваться в Иностранный легион, чтобы таким образом хотя бы добраться до границы
Итак, я готов был присягнуть любой телячьей шкуре на свете[1], только бы эта шкура, словно волшебный плащ Фауста, доставила меня к экватору. Но Иностранный легион не относится к тем темным силам, которые, коли надумал заключить с ними договор, можно вызвать заклинанием хоть на ближайшем перекрестке. Он, правда, наверняка где-то существовал, ибо время от времени я читал в газетах сообщения о нем — наполненные описаниями таких смертельных опасностей, лишений и жестокостей, какие не придумал бы и самый искусный шеф рекламной конторы, задайся он целью завлечь бездельников моего пошиба. Я многое бы отдал, чтобы встретиться с одним из вербовщиков легиона, которые будто бы подпаивают и похищают молодых людей и от которых нас столь
Поэтому я думал, что правильнее всего сначала как-нибудь перейти границу, тем самым совершив первый шаг из сферы порядка в сферу
От меня, правда, не укрылось, что любому состоянию присуща немалая сила инертности, для преодоления которой одной мысли недостаточно. Конечно, когда — скажем, по вечерам, перед тем как заснуть, — я мысленно рисовал себе возможные способы бегства, мне казалось: нет ничего легче и проще, как сейчас же одеться и сесть на вокзале в ближайший поезд. Но стоило мне шевельнуться, и я ощущал в себе свинцовую тяжесть. Несоответствие между безудержными возможностями мечтания и ничтожностью мер, принимаемых для исполнения мечты, очень меня огорчало. С какой бы легкостью я ни бродил — в своих мыслях — по труднодоступным ландшафтам, мне было понятно, что в реальном мире даже покупка проездного билета потребует гораздо больших усилий, чем я рассчитывал.
Когда, не привыкший к прыжкам, стоишь на высоком трамплине, очень ясно чувствуешь разницу между той частью тебя, которая хотела бы броситься вниз, и другой частью, которая этому противится. Когда попытка взять себя за шиворот и швырнуть вниз не удается, находится другой выход. Он заключается в том, чтобы
Я чувствовал, что таким усилиям, направленным на выталкивание себя в мир приключений, больше всего мешает мой собственный страх. Сильнейшим моим противником в данном случае был я сам: инертное существо, которое любит мечтать над книгами и следить за передвижением своих героев по опасным ландшафтам, вместо того чтобы в ночь и туман
Но во мне был еще и другой, более дикий, дух, который нашептывал, что опасность это не спектакль, каким любуешься из удобного кресла, что ее воспринимаешь совсем иначе, когда отваживаешься ступить в ее реальность; и этот другой пытался
Во время таких тайных бесед, по ходу которых мне предъявлялись все более суровые требования, меня часто охватывал трепет. Мне не хватало также практической сметки: мысль о том, как много потребуется мелких уловок и хитростей, чтобы осуществить план побега, угнетала меня. Как все мечтатели, я бы хотел иметь волшебную лампу Аладдина или кольцо рыбака Джудара[2], с помощью которых можно вызывать услужливых джиннов.
С другой стороны, скука, точно смертельный яд, с каждым днем все сильнее проникала в меня. Мне казалось совершенно невозможным, что я сумею «стать» чем-то; мне претило само это слово, и из тысячи должностных мест, предлагаемых цивилизацией, ни одно, как я думал, не предназначалось для меня. Скорее меня прельстило бы какое-нибудь из самых простых занятий — труд рыбака, охотника или дровосека. Да только услышав, что лесничие нынче превратились в эдаких счетоводов, работающих больше перьевой ручкой, чем ружьем, а рыбаки пользуются моторными лодками, я решил, что и это мне будет в тягость. В этом смысле у меня не было ни малейшего честолюбия, и разговоры о выборе будущей профессии, какие родители обычно ведут с подрастающими сыновьями, занимали меня так мало, как если бы в ближайшее время мне грозил приговор к каторжной тюрьме.
Отвращение ко всему полезному сгущалось день ото дня. Читать и мечтать было противоядием — но области, в которых я мог бы
Я справедливо полагал, что подлинных
Мне представлялось, что, по крайней мере, одна такая зона действительно существует: в тропическом мире — многокрасочном поясе, расположившемся между голубыми ледовыми шапками полюсов.
Я поставил себе ультиматум, срок которого истекал через неделю после начала школьных занятий. Средство, выдуманное мною, чтобы решительно вывести себя из равновесия, было неплохим: для осуществления своих великих планов я решил использовать деньги на обучение, с которыми после осенних каникул вернулся в маленький город, в школу.
Хотя такое применение денег казалось мне несравненно более осмысленным, чем та цель, для которой они предназначались, я долго медлил с этим серьезным шагом. Ибо хорошо понимал, что, присвоив деньги, я безвозвратно шагну на тропу войны и что этой суммой могу распоряжаться, только рассматривая ее как контрибуцию, наложенную на явного врага. На войне, как известно, позволено все.
Лишь незадолго до истечения срока, в сырой и туманный осенний вечер, я, дрожа от робости, вошел в лавку старьевщика, чтобы купить шестизарядный револьвер и патроны к нему. Револьвер стоил двенадцать марок — сумма, которую я ни при каких обстоятельствах не мог бы возместить. Я покинул магазинчик с чувством триумфа, потом сразу же отправился к книготорговцу и приобрел толстую книгу «Тайны черного континента», которую считал необходимой. Она поместилась в большой рюкзак, который я тоже купил.
После этих покупок я не без удовлетворения почувствовал, что земля у меня под ногами уже начинает гореть. Я вернулся к себе на квартиру, чтобы упаковать обувь, белье и все прочее, что мне казалось необходимым для долгого путешествия.
Уже стоя в полном снаряжении на пороге, я подумал, что моя маленькая комната никогда не представлялась мне такой уютной, как сегодня. Впервые с прошлой зимы в печи горел огонь, постель была призывно расстелена. Даже в школьных учебниках, стоящих на источенной червями полке над комодом, в изрядно потрепанной грамматике Плеца для старших классов и в толстом латинском словаре Георге обнаружилась притягательная сила: своего рода колдовские чары, развеять которые оказалось непросто. Мне вдруг подумалось, что глупо бросить все это на произвол судьбы, променять на неопределенное будущее, в котором уж точно добрая фрау Крюгер не будет по утрам застилать мою постель, а по вечерам приносить в комнату зажженную лампу. Я вдруг понял, что в чужбине есть что-то леденящее… Но это последнее прозрение пришло ко мне не изнутри, а
Стояла ненастная погода, когда я начал свое странствие; в такую погоду лучше лежать в теплой комнате на софе, подогнув колени, и читать, как я привык — предварительно разместив на придвинутом стуле чайничек с заваренным чаем и короткую раскуренную трубку. Ветер и дождь полными пригоршнями бросали зубчатую листву платанов на каменные плиты ведущей к вокзалу аллеи. Газовые фонари отражались во влажной черноте дороги, похожей на мозаичный фриз с изображением желтых листьев. Я накинул поверх рюкзака просторный дождевик, а красную ученическую фуражку — в ознаменование только что обретенной свободы — сменил на шляпу. В окошке кассы я приобрел билет до ближайшего крупного города, давшего этой провинции свое имя.
Мне посчастливилось: поезд уже стоял под парами. Я двигался наугад, поскольку не мог расшифровать загадочные значки железнодорожного справочника и разобраться в вывешенных в залах ожидания таблицах. А понимал только, что Кёльн, Трир и Мец — это где-то недалеко от западной границы, ведь запас моих географических познаний был невелик, и совсем близко для меня начинались неведомые сказочные страны, какими они изображаются на древних географических картах.
Я хотел добраться до Вердена, поскольку читал в газете, что бургомистр одного немецкого городка вступил там в Иностранный легион. Этот случай вызвал большой общественный резонанс, и я вырезал из газет заметки о нем — что было, пожалуй, единственным делом, существенно связанным с моим планом. То же, что сам я называл
Я сел в вагон четвертого класса, переполненный крестьянами из долины Везера, мелкими коммерсантами и рыночными торговками с огромными корзинами на коленях. И когда поезд тронулся, почувствовал, что теперь нахожусь в новой ситуации — как разведчик во вражеском стане, которому не с кем перекинуться словом. Я был доволен собой, потому что раньше вряд ли бы всерьез поверил, что дело зайдет так далеко. Я только немного боялся, что во мне проснется желание вернуться, и дал себе обещание противиться такому желанию, что бы ни случилось. Перестук колес придавал мне мужества, и я в такт покачиванию вагона бормотал себе под нос короткие фразы, например: «Возврат исключен!»
Вагонное сообщество тоже оказалось для меня новым; люди, не обращая на меня внимания, оживленно беседовали и узнавали от выходящих и садящихся пассажиров разные новости. Иногда в вагоне появлялись странные персонажи: устраивали маленькие, запрещенные здесь представления и, собрав в шляпу деньги, снова исчезали на следующей станции. Например, тощий малый, который, зазывно и красочно воспев чудеса своего искусства, извлек из трости тонкую шпагу и несколько раз по рукоятку засунул ее себе в рот. Общительный толстяк, бывший немного в подпитии и зычным голосом исполнивший на публику несколько песен вроде «Как-то в полночь студент воротился» и «Любви священный алтарь», тоже проехал один перегон. Так что я, зажатый в углу, решил, что путешествие начинается интересно, и два часа до большого города пролетели быстро.
На главном вокзале я спросил плацкарту до Трира, чувствуя себя так, будто совершаю что-то очень курьезное: требую, скажем, билет до Амазонки. Однако мужчина в окошке кассы к моей тайной радости совершенно равнодушно принял деньги и так же равнодушно ответил на мой вопрос о времени отправления. Ближайший поезд уходил только ночью, и я сдал рюкзак в камеру хранения, чтобы пойти в город. По-прежнему лил дождь, но я какое-то время бесцельно кружил по улицам. Это было продиктовано желанием оставаться в движении и как-то убить время, внезапное изобилие которого меня тяготило.
Однако вскоре на меня подействовала та сила притяжения, посредством которой любой большой город подчиняет себе бездомного, чтобы привести его в совершенно определенные точки. Я следовал за еще оживленным людским потоком до главной улицы, пока меня не всосала одна из тех крытых торговых галерей, которые называются
Здесь я почувствовал себя более защищенным, более сопричастным окружающему — еще прежде, в поезде, я смутно ощутил, что для человека, ищущего приключений, нет пустого пространства, что он быстро вступает в контакт с неизвестными силами. Только из-за того, что он изменил способ передвижения, ему открывается новый аспект жизни, связанный с праздностью, преступлением, бродяжничеством: с той широкой и вездесущей социальной прослойкой, которая маркирует для бюргеров границу дозволенного, но в то же время стремится установить с ними союзнические отношения.
Это место, где улица обретала что-то от подозрительной гостеприимности освещенной красным светом прихожей, а магазины напоминали ярмарочные балаганы, показалось мне вполне подходящим для человека, находящегося в бегах и иногда украдкой засовывающего руку в карман брюк, чтобы погладить шероховатую рукоятку шестизарядного револьвера.
Некоторое время я изучал сомнительные почтовые открытки, в огромных количествах развешенные за стеклами витрин. Затем меня привлекла грубо намалеванная вывеска кабинета восковых фигур. Стесняясь своего любопытства, я бродил по лабиринту помещений среди неподвижных образов своих современников, стяжавших добрую или дурную славу, — разнообразных примеров того или другого способа покинуть наезженный тракт заурядной жизни. Перед последней комнатой за вход взималась особая плата: там под стеклянными колпаками, освещенными электрическим светом, было выставлено собрание анатомических экспонатов. Восковые части человеческих тел со следами неслыханных болезней, изображенные в сине-красно-зеленой гамме. Возле особенно ужасных я со страхом и удовлетворением думал: «Такие наверняка встречаются только в тропиках!»
Напротив кабинета восковых фигур, на противоположной стороне пассажа, располагался ярко освещенный ресторан. Войдя в него, я увидел, что обслуживание там происходит автоматически. Самые разные блюда, поражающие глаз своей пестротой, стояли на выбор на круглых подносах либо в маленьких подъемниках, и требовалось лишь опустить монету, чтобы блюдо — с жужжащим звуком часового механизма — было тебе подано. Таким же манером, стоило опустить монетку, из крана в подставленный стакан наливался любой напиток, какой только пожелаешь. Для человека, который, обслуженный незримыми силами, уже наелся и напился, наготове стояли другие аппараты, демонстрирующие пестрые картинки или наполняющие ушные раковины короткими музыкальными пьесами. Не забыто было даже обоняние, ибо через крошечные сопла хитроумных распылителей каждый мог опрыскать себе костюм одной из благоухающих жидкостей с экзотическими названиями.
Такое призрачное обслуживание показалось мне чрезвычайно удобным и будто созданным для человека, у которого есть убедительные причины не привлекать к себе внимание. Я принялся, как фокусник, доставать различные салаты и бутерброды и пил гораздо больше, чем в самом деле хотел: потому что напитки с диковинными названиями возбуждали мое любопытство. Я и картинки смотрел: они откидывались одна за другой, если покрутить ручку, и были снабжены подписями вроде «Посещение тещи» или «Несостоявшаяся брачная ночь». Потом я еще прослушал несколько музыкальных пьес и привел в действие пульверизаторы с одеколоном.
Эти развлечения доставили мне удовольствие, хотя в них было нечто зловещее, как и во всяком соприкосновении с миром автоматов. Но я тогда не понимал, что именно в таких местах полицейским сподручней всего ловить рыбку в мутной воде.
На вокзал я вернулся чуть ли не в последний момент. Поезд уже ждал на безлюдной платформе, залитой белым светом электрических дуговых ламп. Почти все вагоны стояли пустыми. Я растянулся на сиденье, положил под голову рюкзак и накрылся дождевиком. Ложе было жестким и непривычным, но меня от продегустированных ликеров обуяла сонливость, так что я крепко заснул еще до начала поездки.
Среди ночи я проснулся. Железнодорожник с маленькой лампой потряс меня за плечо и спросил, куда я еду. Он смотрел на меня недоверчиво, потому что мне пришлось достать проездной билет, прежде чем я смог ответить. Наконец он проворчал:
— Здесь конечная станция! Пересадка в пять утра!
Я подхватил рюкзак, выскочил из вагона и уселся в пустом зале ожидания. Теперь я ощущал скверную трезвость, а от ликеров во рту остался неприятный привкус. Мне снова пришла мысль вернуться в привычную жизнь, и я снова пробормотал, но на сей раз заметно слабее, свое заклятие: «Возврат исключен». Всплыли всякие тягостные соображения, какие обычно подкрадываются к нам в утренние часы, во время таких предприятий, — например, что в школе все-таки было не так уж скучно и неуютно.
Беспокоило меня и то, что мое ощущение времени странным образом изменилось. Мне казалось совершенно невероятным, что с момента побега не прошло и суток и что, останься я дома, я мог бы сейчас спать еще целых четыре часа, прежде чем меня разбудила бы фрау Крюгер. Как бы я ни подсчитывал, с несомненностью выходило, что в дороге я нахожусь не год, а всего лишь несколько часов. В этом несоответствии было что-то пугающее; оно больше, чем что-либо другое, убеждало меня, что я уже вступил в совершенно новые сферы.
Некомфортность моего положения еще больше усугублялась присутствием станционного чиновника, который время от времени проходил по залу ожидания, не удостаивая меня даже взглядом, и которого окутывала атмосфера уютной деловитости, смешанная с ароматом свежезаваренного кофе. Служебный мундир чиновника был аккуратно застегнут, а красивая трубка на изогнутом мундштуке, из которой он ухитрялся выманивать впечатляющие облака голубоватого дыма, свисала почти до самой груди.
Вид его отчасти наполнял меня завистью, отчасти же странным образом ободрял, как путника ободряет свет, горящий где-то очень далеко впереди.
Рано утром я прибыл в Трир. Здесь я закупил провиант: белый хлеб, масло, колбасу и бутылку вина. Приобретя еще в канцелярском магазине «Велосипедную карту дальних окрестностей Трира», я двинулся в поход по одной из дорог, ведущих на запад. Я понял, что до границы (которую я собирался перейти ночью, со всеми мерами предосторожности и, по возможности, на отрезке, где растет густой лес) путь не ближний. Этот переход представлялся мне самой трудной частью моего предприятия.
Шагая с холма на холм по осеннему ландшафту с редкими хуторами, приободрился. Раскурил короткую трубку и предался приятным грезам.
Правда, эту трубку, своего неразлучного спутника, я всякий раз прятал, прежде чем пересечь очередную деревню, ибо был достаточно самокритичен, чтобы догадаться: она находится в комичном противоречии с моим обликом; а шутливый оклик больно задел бы чувство собственного достоинства, которым я дорожил, как испанец. На самом деле вкус табака мне не нравился и порой, в чем я не решался себе признаться, даже вызывал тошноту. Но хотя наслаждение, стало быть, существовало только в фантазии, курение создавало у меня ощущение уюта. Так, прежде чем подпасть под влияние книг об Африке, которыми я упивался, как Дон Кихот «Амадисом Гальским», я был усердным читателем историй о Шерлоке Холмсе. И никогда не мог прочитать предложение, в котором этот сыщик — уже в который раз — раскуривает короткую трубку, без того чтобы самому тотчас не сделать паузу и не покурить за компанию с ним.
Пока я шел, у меня было достаточно времени, чтобы обдумать свои новые идеи. Я имею в виду прежде всего два совершенно разных представления, которые в то время очень меня увлекали; сегодня они кажутся мне довольно странными, и, поскольку мое мировидение изменилось, я лишь с трудом могу восстановить их хотя бы в общих чертах.
Первое из них заключалось в сильной склонности к
Существовал целый ряд феноменов, которые я ненавидел. К ним относились: железная дорога, городские улицы, возделанная земля и вообще любой проложенный путь. Африка же, наоборот, была для меня воплощением дикой природы, лишенной железнодорожных и прочих путей, — то есть областью, где, вероятно, еще может произойти встреча с чем-то экстраординарным и неожиданным.
Такая антипатия к проложенным дорогам дополнялась другой, не менее сильной, — антипатией к
Я был уверен, что устрою себе великолепную жизнь в тех дальних краях — тем более что рассчитывал на содействие солнца. В стране, которую изо дня в день заливает ослепительный, жаркий солнечный свет, нельзя быть печальным или недовольным, думалось мне.
Я уже знал, на что употреблю эту новую свободу. Сперва мне предстоит опасное приключение, которое — судя по всему, что я слышал и читал, — не заставит себя ждать. Я очертил круг возможных приключений весьма широко и причислил к ним даже голод. Разве в тех краях со мной может случиться хоть что-то, что не было бы приключением? Без развлечений, значит, я не останусь…
Еще я намеревался радовать себя наблюдениями. Я ведь стремился в край, где все
Но мне казалось, что люди, имевшие счастье побывать в тех местах, о таких вещах умалчивают. Когда слышишь, например, что человек поймал рыбу, хотелось бы увидеть эту рыбу во всех деталях — вплоть до каждой эмалевой чешуйки, до каждой цветной крапины. Хотелось бы поранить пальцы о колючки на ее голове и крепко обхватить ладонями ее тело, чтобы почувствовать, насколько гладкая и влажная у нее кожа, насколько сильны и эластичны мышцы. Я решил, что не буду оставлять это без внимания, и дал себе зарок: всякий раз, когда предо мной предстанет какая-нибудь странная картина, замереть хотя бы на секунду и постараться ее запомнить — как бы скверно ни складывались в данный момент мои обстоятельства.
Когда я думал о тамошних ягодах и плодах, которые могли бы соответствовать нашим, в голове у меня мелькнула мысль: что лучше сразу по прибытии обособиться и отправиться вдоль дикого побережья. Там можно жить, питаясь моллюсками, которые в изобилии водятся на любом морском берегу. Так в рамках прежнего плана бегства уже тогда начал вырисовываться план
Меня занимал и другой вопрос: смогу ли я найти себе товарища. Я полагал, что мне будет нелегко найти спутника: ведь любой человек в возрасте двадцати лет казался мне уже старым и, по сути, неспособным к настоящим переживаниям. Я всегда был склонен предполагать в других людях недостаток участия и равнодушие к волновавшим меня вещам, а главное — ироничное сознание собственного превосходства, которого боялся, как жгучей крапивы. Уже по одной этой причине я так старался скрыть свои приготовления к бегству, хорошо понимая, что любой другой человек усмотрит в них что-то смешное. Именно этого я опасался: мысль, что на границе в меня, возможно, будут стрелять, даже доставляла мне удовольствие; гораздо хуже было бы, если бы меня
И все-таки я ощущал потребность разделить свою тайну с кем-то, потребность иногда доверяться сильному и проницательному уму, безошибочно угадывающему тайные корни наших планов и действий. Это подводит меня ко
Поэтому прежде чем мы продолжим мысленное странствие к западной границе, мне придется сделать краткое ретроспективное отступление.
Я лежал в своей маленькой комнате, почти полностью заполненной кроватью и двумя большими шкафами, и еще не спал. К нам в гости пришла бабушка, она сидела с мамой в соседней комнате, дверь которой была отворена. Я видел через широкую щель тусклый луч света, падающий от лампы под красным шелковым абажуром, и слышал разговор двух женщин, касавшийся всевозможных хозяйских забот.
Внезапно меня отвлек посторонний шум: едва различимая, медленная и приглушенная барабанная дробь, которая, несомненно, не доносилась из соседней комнаты, а звучала где-то рядом с моей кроватью. Конечно, слово «внезапно» тут не вполне подходит, поскольку шум сначала был очень слабым, как если бы на кожу барабана падали песчинки, однако сила ударов медленно и неуклонно возрастала. Во всяком случае, я нисколько не испугался; звуки походили на увертюру, которая должна перенастроить чувства слушателя, подготовить его к особенному событию.
Я осторожно приподнялся на локте, разговор же в соседней комнате продолжался. Теперь мне стало ясно происхождение странных звуков: они исходили от человека, сидевшего на стуле, который, как обычно, стоял возле моей кровати; и я с удивлением увидел, что человек этот держит в руках большую, расписанную китайскими иероглифами жестянку из-под чая, по крышке которой постукивает костяшками пальцев. Сама жестянка была мне хорошо знакома: мой отец купил ее у солдата, вернувшегося из похода в Китай, а солдату она досталась во время пожара императорского дворца. Жестянка давно опустела, но хранилась — среди прочих вещей на шкафу — как память о несравненном чае, аромат которого в ней еще сохранялся.
Посетитель был крупным, средних лет человеком с неуклюжим телосложением. Его уродливое лицо напоминало свеклу или репу, из которой ребенок пытался грубым ножом что-то вырезать. Тем не менее черты лица не производили отталкивающего впечатления: этому мешало запечатленное в них выражение добродушной меланхолии. В более поздние годы я порой вспоминал это лицо, когда в старых роскошных книжных изданиях рассматривал офорты Тони Жоанно[4].
Едва увидев этого неожиданного гостя, одетого в серый, невзрачный и грубо скроенный костюм, я ощутил сильное чувство собственного превосходства. Такое зазнайство может охватить городского малыша, который во время летнего пребывания на даче совершает разведывательный рейд по амбарам и конюшням усадьбы и вдруг наталкивается на старого слугу, с которым вступает в беседу. Впрочем, мой посетитель, казалось, вовсе не оскорбился тем, что в оживленном разговоре, сразу завязавшемся между нами, я совершенно откровенно пытался над ним посмеяться; напротив, добродушное выражение на его лице проступало все отчетливее, и он следил за моими шутками, как крестьянин, который смотрит на резвящегося жеребенка. В тот день я впервые в жизни столкнулся с ситуацией, когда я превосхожу интеллектом другого человека — по сути, более сильного духом, чем я, — но он этому только рад; такое отношение всегда меня трогало.
Наш разговор, несомненно, был примечательным, и я сожалею, что не могу его воспроизвести, хотя таинственный посетитель отчетливо сохранился у меня в памяти. Беседа велась так, что я шептал, а он бормотал; ее содержание, скорее всего, показалось бы вам малозначащим, поскольку она вращалась главным образом вокруг
Все эти вещи я, разумеется, хорошо знал, а вскоре заметил, что и незнакомец досконально о них осведомлен. Комизм разговора заключался в том, что гость воспринимал эти вещи весьма необычно, наделял их особыми, малоподходящими качествами и говорил о них так, будто каждая из них живет самостоятельной жизнью, тогда как я поправлял его и объяснял ему их истинное предназначение.
Такая игра чрезвычайно меня забавляла, и я всякий раз с нетерпением ждал момента, когда мог сказать, например: “Кухонное ведро предназначено лишь для мытья посуды” или “Нет, дедушкин стул здесь для сидения”. Каждая моя реплика заставляла незнакомца улыбнуться, как будто я предлагал ему неожиданное решение заданного в шутку вопроса. Тем не менее мне не удавалось его переубедить: выслушав мой ответ, он сразу переходил к какому-то другому предмету обихода…
Очень жаль, что как раз самая важная часть нашего разговора — объяснения незнакомца, которые без сомнения были странными, — совершенно выпала у меня из памяти. Ведь и в сновидениях есть слой, который быстро тускнеет. Общее представление о том, что он говорил, можно получить, вспомнив гигантские ландшафты преисподней, которыми Иероним Босх создал новую школу в живописи и на которых против человека ополчается чудовищный арсенал озлобившихся рабочих инструментов. Однако разница заключается в том, что незнакомец давал предметам вполне добродушное объяснение: он просто приписывал им какое-то неуклюже-сонное бытие. И старался ввести меня
Наряду с множеством других вещей мы обсудили устройство кладовой и поговорили о двух курочках, которые дожидались там момента, когда попадут в кастрюлю. Я уже заранее предвкушал это пиршество, и тем более меня огорчило, что незнакомец назвал их плохими и несъедобными. Пока мы препирались по этому поводу, я, не дождавшись конца беседы, заснул.
На следующее утро я уже позабыл посетителя, и не воспоминание о нем, а всего лишь детская жадность побудила меня, как только я вошел в кухню, спросить у нашей кухарки о курочках. Тем более я был озадачен, услышав, что за ночь они протухли и что еще на заре их выкинули. Я действительно обнаружил их, уже наполовину засыпанных мусором, в ведерке для золы, и это зрелище вызвало у меня неприятное ощущение. Я тотчас и во всех подробностях вспомнил о незнакомце, предсказание которого, выходит, сбылось, — и лишь теперь почувствовал тревогу. Я тихонько выскользнул из кухни и сделал усилие, пытаясь проглотить застрявший в горле ком. Предчувствие подсказывало, что о случившемся не следует говорить взрослым; более того, воспоминание о нем лучше искоренить даже в самом себе — да так, чтобы и следа не осталось.
Моя добрая матушка, которой я лишь гораздо позже рассказал об этом, заметила, что я, наверное, в полусне услышал, как она с бабушкой говорила о курочках, и такое объяснение кажется мне — если иметь в виду живость детского воображения — вполне убедительным.
Необычной остается, однако,
Отныне я встречал его преимущественно в
После таких снов я просыпался с неприятным чувством и долго, не двигаясь, лежал в темноте, стараясь представить себе это старое здание и снова построить его в своем воображении. Но, как ни удивительно, его формы и контуры тем больше расплывались, чем старательнее я пытался уяснить их себе.
У меня было чувство, что, если бы мне это удалось, появилась бы и разгадка загадочных сновидений, я бы понял их значение для действительности. Однако при каждой новой попытке помещения, казалось, меняли очертания — подобно архитектуре еще текучего и туманного мира, находящегося в процессе становления, — или открывались мне в других частях, и лишь смутное воспоминание подсказывало, что раньше я уже здесь бывал. А временами я думал, будто нахожусь в совершенно другом месте — например, в школе, в чужом городе, куда приехал по делам, или в деревне, — пока какой-нибудь тайный знак не давал мне понять, что я по-прежнему в старом замке.
Этот сон повторялся долгие годы: часто он почти полностью тускнел, но потом снова усиливался до ослепительной четкости. С течением времени образ моего спутника становился все более похожим на тень. Но я еще распознал его, когда в последний раз оказался в заброшенном замке. Этот последний раз отличался от всех прочих тем, что тогда мне удалось покинуть здание, чего прежде никогда не случалось.
Я вошел в еловый лес, деревья в нем были огромной высоты и стояли на большом удалении друг от друга. Каждое распространяло вокруг себя колдовские чары. Будто какая-то незримая сила влила в меня жизненную энергию, я прибавил шагу. Если в старом замке мне приходилось расшифровывать смутные очертания вещей, словно окутанных зеленоватым туманом, то здесь они вырисовывались очень отчетливо: взгляд мой пронизывал неподвижно покоящееся безвоздушное пространство. Вскоре я заметил, что обладаю теперь сознанием более высокого уровня. Я мог не только разглядеть каждую веточку, каждую деталь шероховатой коры, как если бы смотрел на них в бинокль, но и членение пространства — в общих чертах — было мне понятно, словно я его видел на топографической карте.
То есть я не только видел ландшафт с поверхности, по которой шагал, но и с высоты птичьего полета
Я проснулся с необыкновенно радостным чувством. В этом возрасте порой испытываешь особое опьянение, как будто хмель разлит в самом воздухе…
По мере того как первый мой собеседник уходил все дальше в сновидческие глубины, Доротея все отчетливее из них выступала. Черты ее облика, правда, оставались неопределенными, но это лишь усиливало их притягательность. От нее веяло покоряющей молодостью и лесной свежестью, и мне казалось, будто в ее присутствии я слышу легкий треск — так потрескивает кусок янтаря. В отличие от неуклюжего кобольда она блистала умом. Я испытывал к ней безусловное доверие. Все выглядело так, будто во время опасного странствия тебя сопровождает товарищ, вселяющий такое чувство уверенности, что об опасности можно совершенно забыть…
Мало-помалу я добивался все более тесного сближения двух моих жизненных сфер: мысли постепенно втягивали материю сновидений в действительность. Но сейчас, когда я хочу рассказать об этом, я чувствую, что блуждаю в потемках, как если бы попытался точно описать Черного человека[5], каким я его представлял себе в трехлетием возрасте.
Припоминаются все больше разрозненные подробности: например, как в четырнадцать лет я начал со страстью охотиться за бабочками. Тогда же нередко случалось, что я замечал новую для меня форму соцветия, цветочной кисти или зонтичного растения, — и каждый раз бывал поражен и глубоко обрадован, столкнувшись с воплощением творческого замысла неведомой мне, но бесконечно изобретательной силы. В такие мгновения я чувствовал, что Доротея где-то совсем рядом, и медлил несколько драгоценных секунд, прежде чем схватить добычу.
Бабочки, таким образом, играли роль талисмана. Но не только они; меня притягивала красота вообще, в какие бы формы и предметы она ни облекалась. То же можно сказать и о духовной соразмерности: прочитав или услышав удачно сформулированную мысль или попадающее в самую точку сравнение, я часто чувствовал, будто к моему виску прикоснулась чья-то рука… Более того, я привык воспринимать свое телесное самоощущение как мерило, и случалось, что настоящее понимание вспыхивало во мне после того, как я испытывал сильное изумление. Эта способность у меня сохранилась; позднее, когда я начал работать, она помогала мне ориентироваться в библиотеках и галереях — точно в лесах, где ищешь грибы; а также во время разговора
Такие короткие, молниеносные прикосновения были, однако, не единственным, что связывало меня с Доротеей. Я чувствовал ее близость и в тех случаях, когда — как здесь, на проселочной дороге, — впадал в сомнение. Если я, как теперь, принимал решение просто двигаться дальше, я знал, что Доротея меня понимает, и чувствовал ее согласие как электрическую искру, проскочившую между нами, или как звуковой сигнал, звучащий вдалеке.
Следовательно, меня — тогдашнего — неверно было бы назвать
Однако вернемся к действительности.
Размышляя о таких вещах, я незаметно для себя отмахал изрядный отрезок дороги. А зарядивший после полудня мелкий, как пыль, дождик не портил мне настроения, поскольку только усиливал приятное ощущение одиночества. Вообще я любил гулять в проливной дождь. Мне это и по сей день нравится, как одна из немногих в наших широтах возможностей без помех предаться под открытым небом своим мыслям. Когда, закутавшись в непромокаемый плащ, ты в непогоду бредешь по лесу, ты, даже находясь поблизости от большого города, остаешься недосягаемым, как ныряльщик на морском дне.
Снова почувствовав голод, я, чтобы сделать привал, свернул к руслу ручья, теряющегося в лесной чаще. Под тесно сгрудившимися соснами земля еще оставалась сухой; здесь я расстелил плащ и насобирал шишек для первого походного костра.
Хлеб уже размяк от сырости; я принялся за колбасу и вино. После трапезы я решил проверить, хорошо ли вооружен, и заодно потренироваться в стрельбе, чтобы обновить револьвер. Я выбрал мишенью ствол маленькой сосенки и с удовлетворением смотрел, как после выстрелов отлетают кусочки красной коры и из царапин каплями проступает смола.
А потом, когда, прислонившись к дереву и грея ноги, я наблюдал за огнем, жар которого постепенно иссякал под слоем белого пепла, мне пришло в голову устроить странную игру. Она заключалась в том, что я приставлял заряженный пистолет к груди и очень медленно нажимал на спусковой крючок. С напряженным вниманием я смотрел, как поднимается курок, пока он не оказывался в огневой позиции, — при этом давление в большом пальце уменьшалось, как у весов, нашедших равновесие. Во время этой игры я слышал, как ветер тихо-тихо шевелит ствол, возле которого я сидел. Чем дальше продвигался мой большой палец, тем громче шумели ветви, но когда я достигал решающей точки, воцарялась, как ни странно, полная тишина. Я бы никогда не подумал, что имеется такая тонкая и значимая градация осязательных ощущений. Повторив эту церемонию несколько раз, я убрал в рюкзак свой маленький музыкальный инструмент, из которого можно извлекать такую — отчасти зловещую, отчасти сладостную — мелодию.
Проверка оружия удовлетворила меня. Но хорошее настроение, к сожалению, сразу было испорчено нежданным открытием. Еще в первой половине дня я отметил карандашом путь, который собирался проделать; теперь же, развернув карту, чтобы убедиться в своих успехах, я обнаружил допущенную мною оплошность. По ту сторону границы — буквами, настолько далеко отстоящими друг от друга, что я их не заметил — было написано слово «Люксембург». Я, значит, двигался вовсе не к французской границе, а к границе страны, о которой почти ничего не знал. Я решил изменить план действий и добраться до Меца, чтобы там просто сесть в поезд, идущий через границу.
Перед тем как свернуть к ручью, я проходил мимо маленького полустанка; я вернулся туда и дождался ближайшего поезда. Оказалось, это узкоколейка местного значения, и мне пришлось еще дважды пересаживаться; названия остановок, объявляемые кондуктором, были для меня полной абракадаброй. Заходивший в вагон сельский люд переговаривался неизвестно на каком диалекте; от одежды крестьян исходили влажные, теплые испарения, повергавшие меня в состояние приятной сонливости. Лишь вечером поезд прибыл на большой и нарядный вокзал Меца.
В сиянии дуговых ламп я почувствовал себя неуютно; мне бросилось в глаза, что одежда моя не в порядке. Сапоги покрыты коркой грязи, костюм из-за сырости помялся, воротник намок. Я полагал, что и лицо у меня изменилось, поэтому пристальные взгляды прохожих приводили меня в смущение.
Хоть я и собирался вскоре оказаться в краях, где такие мелочи не играют никакой роли, меня, тем не менее, угнетало новое для меня ощущение