Подписанный Риббентропом и Чиано протокол состоял из пяти пунктов. Рейх формально признавал аннексию Абиссинии. Устанавливалась общая линия поведения в лондонском Комитете по невмешательству в испанские события. Закреплялось разграничение сфер экономической деятельности на Балканах и в Дунайском бассейне. Венцом всего явилось соглашение о признании правительства генерала Франко и дальнейшей военной помощи испанским националистам.
«Ось Берлин — Рим!» — принялась обыгрывать очередную сенсацию пресса.
Знаменитый астролог предсказал, что Мадрид падет ровно через четырнадцать дней.
В кафедральном соборе Сан Хуан де Л oc Рейес, построенном еще католическими величествами Фердинандом и Изабеллой, генерал Франко принес торжественную клятву провести свои отряды по улицам Мадрида к празднику Кристобаля Коломба. И хотя первооткрыватель Америки не был причислен к лику святых и праздник носил чисто светский характер, архиепископ Толедский благословил обет. Когда подошла к концу пышная литургия, Франко, припав на колено, облобызал архипастырский перстень. Седой, но статный, с офицерской выправкой кардинал сотворил крестное знамение и прочитал молитву. Так провожали крестоносцев, отправлявшихся отвоевывать гроб господень.
Выйдя из-под многоярусной арки портала, генерал надел пилотку, впрыгнул в открытый «альфа-ромео» и стоя проехал по узким розовым, как апельсины, улочкам Толедо к Альказару, где сосредоточивались для похода войска.
Мадрид был практически отрезан. Только по дорогам, связывающим с Валенсией и Албасете, еще осуществлялся подвоз продовольствия.
Мятежники наступали с четырех сторон четырьмя далеко растянутыми колоннами. В самом городе, особенно по ночам, активно действовало вооруженное подполье. Понятие «пятая колонна» вскоре стало международным.
Военная техника поступала через Португалию. В Лиссабоне, в отеле «Авис», разместился центр вербовки волонтеров. Германские и итальянские транспорты были освобождены от таможенных и фрахтовых сборов. Предназначенные для Франко самолеты обслуживались на местных аэродромах в первую очередь.
Правительство Народного фронта с Ларго Кабальеро во главе направило демократическим странам призыв о помощи. Национальное правительство, сформированное в Бургосе, со своей стороны требовало полного невмешательства во внутрииспанские дела. Германия и Италия, не прерывая поставок бургосским мятежникам, дали заверения, что присоединяются к соглашению о запрещении ввоза оружия.
Их представители в Международном комитете по вопросам невмешательства Отто фон Бисмарк и посол Гранди даже не попытались опровергнуть факты несоблюдения нейтралитета, но сообщили об аналогичных нарушениях со стороны СССР. Оперативная съемка зафиксировала суда с тяжелым вооружением на черноморских причалах. Те же пароходы, только под другими названиями, были замечены в испанских портах. Под видом добровольцев Москва направляла кадровых офицеров. Большинство из них проникало в Испанию из Франции. Естественно, в штатском и под чужими фамилиями. Абвер и СД с первых же дней установили наблюдение за транзитными пассажирами. «Пятая колонна» получила указание фотографировать каждого, кто появляется вблизи правительственных учреждений, парадных и митинговых трибун, аэродромов и любых военных объектов. Особое внимание обращалось на летчиков и танкистов. По фотографиям, сделанным в Берлине, пытались опознать советских военных советников, разведчиков и командиров РККА. Но доказательств, которые нельзя было бы оспорить, собрали не слишком много.
Лорд Плимут, председатель Комитета по невмешательству, уподобился рефери на состязании соперничающих команд. Считал штрафные очки, воздерживаясь от сурового осуждения и конкретных действий. Его возможности оказать давление на Португалию, с одной стороны, и на Францию, с другой, по существу, были весьма ограниченны, хотя премьер Леон Блюм и министр иностранных дел Ивон Дельбос, в прошлом журналист и профессор литературы, действовали с большой оглядкой на Англию. Да и какое значение могут иметь отдельные эпизоды, если все разговоры о невмешательстве служат лишь дымовой завесой? Сомневаться в том, что на полях Испании схлестнулись две беспощадные силы: коммунизм и фашизм — мог только явный слепец. Так стоило ли разнимать хищников? В Лондоне считали, что ситуация для этого еще не созрела. Пусть сначала хорошенько намнут друг другу бока. Исконный принцип «разделяй и властвуй» лежит в основе всякой политики. Антони Иден, однако, сомневался в его непогрешимости, справедливо считая, что беспринципное маневрирование лишь усиливает от этапа к этапу позиции как Германии, так и СССР на международной арене и нужно объединить усилия против большего из двух зол, но к нему не прислушались.
Полпред Майский направил в Форин офис ноту с предложением признать и восстановить право испанского правительства на закупку оружия. В противном случае, следовало недвусмысленное предупреждение, советское правительство не будет считать себя связанным соглашением о невмешательстве в большей мере, чем другие участники.
В ответ последовал подробный перечень нарушений, допущенных СССР и Италией. «Счет» штрафных очков, как мог бы выразиться лорд Плимут, был три — один не в пользу Союза. Германия и Португалия вообще не упоминались. Обмен мнениями в какой-то степени легализовал существующий порядок вещей.
На другой день после праздника Кристобаля Коломба — обещанный Франко парад так и не состоялся — транспорт «Большевик» выгрузил в порту Картахены ящики, в которых находилось восемнадцать истребителей И-15, а вскоре в аэропорт к югу от Аликанте прибыли сто пятьдесят советских авиаторов, в том числе пятьдесят пилотов. И-15, прозванные испанцами «чатос»[23] в первом же бою подожгли два итальянских «Фиата». Эскадрилья истребителей И-16, которые у республиканцев получили прозвище «москас» и «рата»[24] — у националистов, были выгружены в Бильбао и уже через месяц брошены против немецких «хейнкелей».
Легионеры из «Кондора» были неприятно поражены явным превосходством советской техники. Двухмоторные бомбардировщики СБ-2 — «Катюша» (три пулемета 7,62 мм, бомбовая нагрузка 500 кг, скорость 420, дальность 1000) в течение долгих месяцев почти беспрепятственно совершали налеты на тылы. Лишь набрав большую высоту и спикировав на предельной скорости откуда-нибудь из-за облаков, итальянские и немецкие истребители получали хоть какой-то шанс перехватить их над линией фронта.
«Катюш» боялись, о русских заговорили с уважением. Сбитый в воздушном бою пилот не вымолвил на допросе ни слова. Перед расстрелом капитан националистов налил ему кружку вина. Он молча выпил и молча умер.
Абверу удалось установить, что советскими летчиками командует некий генерал Дуглас. Гейдрих поручил Юсту любой ценой раскрыть псевдоним. Но дальше фотографии, которую добыли с превеликим трудом, дело не продвинулось. Подняли архивы, пересмотрели все советские газеты за несколько лет, а идентифицировать так и не сумели.
Фюрер сделал Гиммлеру замечание.
— Не прошло и года, как мы начали заниматься РККА,— попытался оправдаться Гейдрих.— Не с чем работать. Канарис ревниво охраняет свое логово.
— У вас теперь достаточно возможностей, чтобы создать собственную разведку,— Гиммлер холодно отклонил возражение.— Кажется, вы получили все, что хотели. Подбирайте нужных людей; если требуется произвести замену — меняйте. Нужны результаты, Рейнгард!
Последнее время Гейдрих только тем и занимался, что подбирал и менял. Получив наконец под свое крыло основные подразделения гестапо, он видоизменил структуру имперской безопасности. Политическая полиция в неявной форме ускользала из-под контроля министра внутренних дел. На горизонте маячило Отдельное главное управление, подчиненное рейхсфюреру СС лично и более никому. Но на пути к вожделенной цели оставалось преодолеть внушительные препятствия. Фрик уже не мог ни под каким видом вмешиваться в деятельность гестапо, хотя, согласно указу Гитлера от 17 июня, руководитель германской полиции формально подчинялся министру в качестве статс-секретаря. Эту двойственность предстояло преодолеть по существу и одновременно сохранить в какой- то иной форме, дабы остаться в стороне от любого учреждения.
Глаза и уши вождя.
Перестройка центрального аппарата вызвала повышенную суету: помещения, штаты. Неудивительно, что разведка слегка сбавила обороты. Но мотивы никого не волнуют. Волнует навар.
— Зайдите ко мне, Вальтер,— позвонил он Шелленбергу из штаба на Вильгельмштрассе.
— Все, что от нас зависело, мы сделали,— Шелленберг предъявил подробную разработку.— Остается «пустячок»,— он с улыбкой развел руками,— наполнить форму содержанием, но, увы, все по-прежнему упирается в военные архивы... Неужели нельзя договориться на паритетных началах?
— Нет,— отрезал Гейдрих.— Ничего нового вы мне так и не сказали. Между тем атмосфера в России требует нестандартных инициатив.
— Конъюнктура создалась многообещающая! — радостно оживился Шелленберг.— Они просто-таки пожирают друг друга, Рейнгард. И это только начало...
— Ошибаетесь, мой дорогой. Это закономерное продолжение. Нам не простят, если мы не сумеем воспользоваться моментом. Я, конечно, изучу ваши предложения, но одних идей мало. Есть у вас что выложить прямо на стол?
— У Папена появился серьезный источник.
— В русском посольстве? Знаю. Но не надейтесь присоседиться. Наш Франци преуспел не только тут,— ни голосом, ни гримасой Гейдрих не проявил досады.— Он сумел оказаться полезным еще в одном деликатном деле, хотя и на свой лад. Поэтому его лучше оставить в покое. Пока... Пусть абвер стрижет купоны. Мы попробуем себя на ином поприще. Вы верно чувствуете направление, Вальтер. В Мадрид зачастили наши контрагенты из НКВД. Будет весело... Мы еще вернемся к нашему разговору.
Астролога, что пророчил скорый конец Мадрида, группенфюрер решил отправить в Дахау. Пусть проветрит мозги. Не за несбывшееся предсказание, разумеется. Шарлатан имел наглость нагадать ему, Гейдриху, насильственную смерть. Обнаружил, идиот, близость с гороскопом Чезаре Борджиа. Кто его просил лезть со своими звездами? Кому это могло понадобиться? Кстати, неплохо бы узнать, кем он был, этот Борджиа.
37
Уголок Спасо-Песковской площадки, облетающие тополя и черные шины по желто-зеленому лиственному ковру. Черные шины и черный автомобиль. То ли катафалк, то ли «воронок».
«За мной»,— решила Галина Серебрякова.
Изо всех сил она рванула оконную раму, но шпингалеты не пустили. Это было последнее, что сохранила память, и первое, что через много недель выплыло из беспросветных глубин. Остальное пролетело вне сознания: треск расколотого стекла, залитое кровью лицо, крик Зори, санитары, смирительная рубашка — все мимо.
Больничная карета доставила ее на Канатчикову дачу, в отделение для буйных. Сотрудник НКВД объяснил врачу, что больная пыталась выброситься из окна.
Был ли на самом деле тот черный автомобиль-катафалк? Прошлое, отрезанное осколками выбитого окна, и без того сквозило черными дырами.
Труднее всего оказалось восстановить календарную последовательность. До процесса, после процесса — те, прежние, рамки стали тесны. Для нее все началось поздним вечером двадцать шестого июля, а остальное лишь нанизывалось на нитку, подобно бусинам, пока она не лопнула под непомерностью груза.
Приходилось собирать раскатившиеся по полу шарики. Что-то перепуталось, что-то совсем пропало.
Окно до половины закрашено белым, за окном решетка — больница? тюрьма? — в верхней части серое небо и голая ветка.
А глаза выжигает июльское солнце...
...И лето томило иссушающим зноем, и душные ночи доводили до исступления. Но так жили все, по крайней мере соседи по даче в Баковке. Научились скрывать страх под напускной беззаботностью. Гнать от себя. Прятать от посторонних и близких. Бели на что и жаловались, так на жару и молочниц. От сухих гроз молоко скисало уже к вечеру, а лето и впрямь выдалось такое, что не упомнят старики. Так писалось в газетах, и говорили теми же словами — «не упомнят», собираясь на террасе за преферансом.
Но когда зарядили ночные дожди, и дышать стало легче, и на грядках, выстреливая жилы усов, закраснелась клубника, ничего не изменилось ни вовне, ни внутри.
Гаря самозабвенно копался в саду: выпалывал сорняки, поливал из лейки прутики саженцев. Дачу по личному распоряжению Сталина предоставил Ежов. За каких-нибудь полтора месяца все пошло в рост. Расцвели на клумбах вьюнки. Душистый табак изливал нежную горечь.
Тот вечер трещиной по зеркалу сломал хрупкую видимость существования. А день начинался так обманчиво-безмятежно. Гаря уехал на службу в Наркоминдел. Газета, что накануне привез на велосипеде старик почтальон, принесла добрую весть: самолет АНТ-25 прибывает в Хабаровск. Беспосадочный перелет Москва — остров Удд завершился. На первой странице дали большой рисованный портрет Сталина и фотографии членов экипажа. На длинных крыльях чудо-машины прогремевшие на весь свет — URSS и N0 25. Тут же Указ о присуждении званий Героев Советского Союза и единовременных денежных наград: Чкалову — тридцать тысяч, Байдукову и Белякову — по двадцать. Привычные подписи: Председатель ЦИК Калинин, и. о. секретаря Уншлихт. Судьбой Енукидзе давно перестали интересоваться. Было известно, что до сих пор не у дел, но пока на свободе. Сокольников тоже долго ждал назначения, пока однажды не позвонил Сталин. Заместителем к Литвинову. Опала ли, милость — все из одних рук.
Так хотелось верить, что невзгоды прошли стороной!
Галина Иосифовна с мамой и девочками ожидала мужа к вечеру, но он не приехал. Позвонил, что задерживается в наркомате.
Если бы она только знала, что они виделись в последний раз! Беспокойство, вроде бы беспричинное — оно казалось ожиданием,— нарастало, и, когда внезапно поднялся ветер и нанесло тучи и стало совсем темно, всколыхнулась тревога.
Около десяти, полыхнув фарами, у забора остановились три черных автомобиля. Люди в фуражках распахнули калитку и торопливым шагом направились к дому.
Серебрякова сразу все поняла и, отворив дверь, включила свет на веранде. Первая мысль была: «Почему их так много?» Не сразу удалось сосчитать — оказалось девять. Топот сапог заглушил раскаты дальнего грома. Второй, а может и третьей, по ступенькам взбежала женщина: из-под фуражки выбивались светлые волосы, собранные в пучок. Прищурив глаза, она с веселым любопытством оглядела хозяйку и переступила порог.
— Галина Иосифовна?
Подробности ночного обыска — девочки в длинных рубашках стояли в дверях — уже не воспринимались естественным продолжением дня. Он выскочил из жизни, из времени. Гарин отъезд и запах цветов, раскрывшихся в сумерках, обозначали крайний предел. Дальше начиналось уже нечто совсем обособленное, чему пока не находилось названия: чужая, затаившаяся Москва, пустая квартира и опечатанные двери в гарином кабинете, люди в штатском, дежурившие у дома, черный «фордик» на улице, с неотступной медлительностью катящий по следу.
«Жена врага народа»,— она вслушивалась в звучание, не постигая сути, но понимала, что это значит и что из этого следует. Первый муж — Серебряков Леонид Петрович — тоже арестован.
Как и Гаря, большевик с пятого года. Как и Гаря, герой гражданской войны. С первых дней революции член президиума Московского совета и секретарь Московского обкома, начальник политуправления РККА, секретарь ЦК РКП(б).
Только-только получил новое назначение, и не куда-нибудь, а в Гушосдор[25], то есть в систему НКВД. И вот, пожалуйста,— враг. Взяли семнадцатого августа, когда возвращался с работы.
Понять такое невозможно. Поверить — тем более. Если бы можно было не думать, не вспоминать! Фантомная боль воспринималась бы как сквозь анестезию.
Но как решиться окончательно оторвать от себя отсеченное, висящее на лохмах кожи, на ниточке нерва?
Она знала, что полагается делать. Пошла навстречу неизбежному. Пережив партком в Союзе писателей, яснее поняла, каково было тем, в Доме союзов. Оправдываться — потерять все, каяться — топить самое себя еще глубже. Краснопресненский райком, исключение — это промелькнуло в тумане. И в газетах читала о себе, как о ком-то другом, навсегда затерявшемся в глубине потухшего зеркала, прочерченного черным зигзагом.
Галина Иосифовна написала Сталину, Николаю Ивановичу Ежову, но либо письма перехватили, либо было не до нее — процесс.
Она отчаялась ждать и уже ругала себя за опрометчивый импульс. Лучше все равно не сделаешь, а хуже — сколько угодно. Нежданный звонок — до него телефон молчал неделями — вызвал испуг. Не сразу решилась поднять трубку.
— Вы писали товарищам Сталину и Ежову? — звонил Агранов.
Последующее протекало в сумеречном затемнении сновидений. Ей было велено выйти на угол Трубниковского и Спасо-Песковской площадки. В десять вечера. С обыском ведь тоже приехали в десять. Это что, их излюбленный час? Вылет нетопырей?..
Конечно же она пришла раньше — считать минуты было невмочь, но машина — черная, черная! — уже ждала. Назвалась, как наказал Агранов, Семеновой.
— Семенова,— сказала и часовому в подъезде Лубянки.
Ее подняли в лифте, провели в приемную, где она до рассвета чего-то ждала. Не заметила, пропустила, как отворился один из трех деревянных тамбуров, ведущих неизвестно куда. То ли взор застлало как темным флером, то ли впала в беспамятство при открытых глазах. В ярком свете люстр сверкали хрустальные вазы с пирожными и черным — что за знак? — виноградом. И лица — за столом сидели Ягода с Аграновым — показались глянцево-угольными, как у шахтеров, похожими на виноград. Особенно у Агранова. Его мучила жажда, и он жадно глотал «боржом». А зрачки были мутные, как с перепоя.
Ее заставили рассказать, чуть ли не по минутам, как жила последние годы, что писала, с кем виделась, о чем говорила. Забрасывали фамилиями, требовали подробностей. И сами же с торжествующей ухмылкой поправляли, ловили на неточностях, напоминали позабытые, а может, и вовсе несуществующие пустяки. В различных сочетаниях мелькали Зиновьев и Каменев, отец и Гаря, упоминались Леонид, Тухачевский и еще многие, а после — Киров и Сталин. И было жутко слушать и еще страшнее смотреть. Оба казались безнадежно больными.
Так продолжалось почти до полудня.
Галину Иосифовну отвезли домой. Упав на постель, она разрыдалась в подушку. Сквозь шторы сквозило солнце, сон все не шел, а вечером, в десять, снова нужно было выйти на уголок п назваться Семеновой.
И так изо дня в день. Шатало от недосыпа, горел воспаленный мозг и не осталось воли наложить на себя руки. Пробовала достать ампулы с ядом. Обдумывала, как пустить газ.
— Арестуйте меня,— придя с вещами, сказала она однажды Агранову.
Он рассмеялся, потом опять угрожал и сыпал, сыпал вопросами.
— В какой обстановке Антипов делился с вами злодейскими планами против товарища Сталина?
— Антипов?! Народный комиссар и член Центрального Комитета?! Разве он...
— Нет-нет,— расслабленным мановением успокоил Ягода.— Он пока на свободе, но вы обязаны все рассказать.
— «С Кировым покончили, пора приняться за Сталина»?.. Кто так сказал? — подавшись вперед, Агранов навис над столом и надсадно задышал, выпячивая толстые губы. Их загнутые к низу углы тонули в жирных складках.— Иным наркомам и командармам только снится, что они еще ходят по земле и командуют. На самом деле они вон где! — он рванул и так же резко задвинул ящик стола.— Уже сидят. Вам что? Тоже хочется проснуться в камере?
Потянуло удушливым запахом пота и еще чем-то невообразимо противным — вязким, как слюна эпилептика.
Чувствуя, что теряет сознание, она зажмурилась, стиснула зубы и обессиленно обмякла в кресле. Очнувшись, увидела над собой склоненное личико усталого лилипута.
— Не хочет помочь нам? — спросил Ежов.
_ Ей предложили отказаться от мужа, заклеймить его предательскую контрреволюционную _ деятельность.
Она знала, что такое в порядке вещей, что многие шли на это в надежде спасти хотя бы детей, и уже никого не* осуждала.
— Вы не советская женщина,— сказал Ежов.
Жестокая лихорадка разоблачений, публичных раскаяний и наветов трясла чуть ли не каждый трудовой коллектив. «Троцкисты», «фашистские прихвостни», «враги народа» шагнули с высоких подмостков Октябрьского зала в повседневность быта, с его общими кухнями, домкомами, переполненными трамваями. Болезнь ушла вглубь, охватив всю страну, от моря до моря. С ней сжились, к ней приспособились. Она стала такой же обыденностью, как смерть, о которой стараются не вспоминать, что до поры до времени легко удается. Но о врагах, коварно замаскированных под честных советских людей, забыть не дозволялось ни на день, ни на час. Собрания, митинги, разоблачительные статьи поддерживали накал на должном уровне. Остудить его не могли ни стратосферные высоты — летчик Евсеев достиг на своем самолете потолка в 12 600 метров, а летчик Бекер перекрыл рекорд,— ни пронизывающие ветры Арктики.
Мальчуганы, те да, бредили торосами, северными сияниями, опасными трещинами. Сушили тайком сухари, чтоб добраться до полюса, и удирали из дома, и их ловили на ближайшей станции, и это даже считалось хорошим тоном. Чуть ли не свидетельством гражданской благонадежности. Милиционеры, снимая с поездов «полярников» — с лета пошли косяком «испанцы»,— проявляли отменную вежливость и понимание. Одно не только уживалось с другим, но составляло как бы единую ткань. Страна готовилась и была готова дать отпор любому врагу. Комсомольцы осаждали аэроклубы, записывались в парашютисты, массами шли в краснознаменный флот.
Невзирая на то, что так было задумано, так полагалось, это было искреннее горение, высокий и чистый порыв. Тем легче оказалось вызвать требуемый отклик, воздействуя на низменные инстинкты, нагнетая беспредельный страх. Донос тоже стал явлением массовым. Не донос — сигнал, продиктованный чувством долга.
«Безграничная вера», «безграничная преданность» вождю, народу, стране. Самое понятие безграничности освобождало от сомнений, внутренних запретов и тормозов. Совестью была партия, а личная совесть расценивалась как пособничество, в лучшем случае — как недостойная слабость. «Заявление» — устное, письменное, вообще анонимное — действовало почти безотказно. Трудно было устоять перед соблазном устранить конкурента, пробиться в верхи, заполучить приглянувшуюся жилплощадь. Писали и бескорыстно, да еще с превеликой охотой. Это не только поощрялось, но вменялось в обязанность. За недоносительство давали не только срока, но и высшую меру. Статья 58 12 частенько тянула за собой 58 8 — террор. Да что там умышленное покрывательство! Даже незнание не освобождало от юридической ответственности.
Согласно постановлению от 3 июня 1934 года, члены семьи изменника Родины, хотя бы и не знавшие об измене, подлежали лишению избирательных прав и ссылке в отдаленные районы Сибири.
За два года и в этом направлении был сделан гигантский шаг вперед: детей Томского, и не их одних, расстреляли.
Террор сверху сомкнулся с террором снизу. Теперь уже толпа алкала крови.
— Был в нашей среде и такой заклятый враг, как Серебрякова,— докладывал на собрании московских писателей секретарь правления Ставский.— Мы с ней встречались и не распознали в ней врага. Но кто поручится, что среди нас нет еще заклятых врагов рабочего класса?
Чтобы жить, чтобы не сойти с ума, нужно было научиться безоговорочно верить. А там что будет...
Изыски, и без того немудреные, стали как-то ни к чему. Первым делом слетели махровые лепестки с любовью выведенного, путем отбора и скрещивания, цветка духовной .культуры. Специфический жанр литературного доноса вообще выродился в первозданный дичок. Донос вульгарис, как сказал Сокольников. «Известия» и «Литературная газета» наперебой трубили о «троцкистском салоне писательницы Серебряковой». Кипя праведным гневом, совписовская общественность смело понукала строгие органы: «Почему она до сих пор на свободе?»
Она и сама себя спрашивала: «Почему?»
Лечение шло под наблюдением врачей из НКВД, ежедневно посещавших Канатчикову дачу — больницу имени Кащенко.
На следующее утро после секретной телеграммы Ягоду перебросили на связь. За новым «железным наркомом» и генеральным комиссаром госбезопасности оставили посты секретаря ЦК и председателя КПК.
В газетах оба портрета были напечатаны рядышком. Из аппарата НКВД незаметно исчезли замнаркома Прокофьев, Молчанов. Замнаркома Трилиссер получил назначение в Коминтерн и новую фамилию — Москвин. Наркомом внутренних дел и генеральным комиссаром госбезопасности назначили Николая Ивановича Ежова. У Бухарина новое назначение полного тезки вызвало вспышку надежды.
— Ягода вконец разложился! А этот не пойдет на фальсификацию, совсем другой человек.
Боясь пропустить звонок Сталина, Бухарин почти не выходил из дома. В «Известиях» сказал, что ноги его больше не будет в редакции, пока не дадут опровержение. Вышинский велел расследовать? Пусть расследуют...
Спасти мог один Сталин. «Беспринципный интриган, который все подчиняет сохранению своей власти,— как однажды с холодной трезвостью определил Бухарин.— Меняет теории в зависимости от того, кого он в данный момент хочет убрать».
Вопреки доводам разума жила вера, что Коба не допустит до крайности. Что лично к нему, Бухарчику, сохранит добрые чувства. Тем более сейчас, когда пришли великие перемены. Ягоду наверняка расстреляют.
Назначение Ягоды наркомом связи не могло обмануть осведомленных людей. Все знали, что, прежде чем взять крупного работника, его обычно перемещали куда-нибудь ненадолго. Бывало, конечно, что сроки затягивались, но в принципе это ничего не меняло: так и этак — все едино. Ходили, как под топором. Прокофьеву тоже дали какую-то должность.