Энтони Берджесс
ЧЕЛОВЕК ИЗ НАЗАРЕТА
Роман
КНИГА 1
В те времена способ наказания преступника — а я не раз наблюдал это своими собственными глазами — был приблизительно таким, как я его опишу. Но прежде всего, мне кажется, было бы учтивым представиться читателю, ибо я надеюсь, что он будет сопровождать меня в течение всего долгого пути, какая бы ни была погода, а посему открою свое имя: Азор, сын Садока, Есть у меня и несколько греческих прозвищ: Псилос, сиречь «высокий», поскольку рост мой ниже среднего; Лептос — «тощий», ибо я склонен к полноте; Макариос, что, помимо прочего, означает «счастливый». Я пишу всякие истории и пересказываю их, перевожу документы для правителей, поскольку в совершенстве знаю латинский, греческий и арамейский языки, составляю петиции для просителей. Что же до сферы чисел, то я сверяю и помогаю вести счета Акатартоса, крупного, но не заслуживающего доверия виноторговца. Теперь пора рассказать о том, что такое распятие — в его истинном физическом смысле.
Сначала осужденного подвергали бичеванию, а затем заставляли волочить горизонтальный брус креста, на котором его будут распинать, от крестного двора к месту финальной фазы наказания. Здесь уже был готов вертикальный брус, утвержденный в земле прочно, как дерево. Распростершего руки преступника прибивали гвоздями, сквозь запястья или ладони, к поперечине, которая затем укреплялась на вертикальном брусе на высоте десяти — двенадцати футов[2] от земли. После этого к брусу одним-единственным тонким и длинным рубленым гвоздем прибивались ноги осужденного. Иногда, чтобы создать нечто вроде опоры, в вертикальный брус, там, где должны быть ягодицы распинаемого, вгонялся деревянный клин. Имя преступника и название совершенного им преступления писались крупными буквами на выбеленном куске дерева на трех языках этой провинции, а именно — арамейском, латинском и греческом. Этот кусок дерева прибивался на оконечности вертикального бруса, то есть над головой преступника, но гораздо чаще, поскольку это было удобнее и проще, — у него под ногами, чтобы все, кому интересно, могли прочитать то, что очень быстро становилось единственным некрологом казненного. Смерть наступала в результате истощения и остановки сердечной мышцы. Но если казнимый ожесточенно сопротивлялся смерти, ее ускоряли, с каковой целью преступнику железным прутом перебивали ноги или пронзали бок боевым копьем.
Пожалуй, мне следует добавить, что, прежде чем прибить преступника гвоздями к кресту, его раздевали донага, дабы не оставить неприкрытой ни пяди срама. Это делало наказание не только жестоким, но и непристойным.
И вот настал день, когда в изобретательном мозгу некоего чиновника, осуществлявшего надзор за распятиями в провинции Иудея (она к тому времени находилась уже под прямым управлением Рима, а не вассального монарха, как, к примеру, Галилея), родилась идея усовершенствовать способ предания смерти. На месте казни в земле выкапывались узкие щели значительной глубины — до шести футов и даже более, — в эти щели ставили на попа, с расчетом на длительное использование, нечто вроде ящика из прочного дерева без низа и без верха, с тем чтобы в него можно было вдвинуть нижнюю часть вертикального бруса креста, и тогда все сооружение оказывалось надежным и очень прочным. Сие означало, что теперь злодей, приговоренный к смерти, должен был нести на себе весь крест целиком — столб и поперечина заранее сколачивались гвоздями или соединялись врубкой — от места бичевания до места казни, а усиливавшееся в результате этого изнурение значительно ускоряло гибель осужденного. Новшество означало также, что теперь человека можно было споро и буквально на одном дыхании прибить гвоздями к кресту, пока орудие казни в собранном виде лежало на вершине холма, где, по обыкновению, происходило распятие. Всю процедуру совершали три человека, искушенных в исполнении таковой мистерии: двое занимались запястьями или ладонями преступника, а третий, обыкновенно рослый человек большой физической силы, приколачивал стопы, — впрочем, ему часто придавали в помощники юношу, который должен был удерживать ноги казнимого в неподвижности. Когда это тройственное заколачивание гвоздей заканчивалось, крест вместе с его стенающим грузом подтаскивался к проделанным в земле щелям и вставленному в них ящику, воздвигался под одобрительные крики в вертикальное положение и затем, будучи направлен в углубление, утверждался там прочно и удобно, хотя при сильном ветре он все равно раскачивался и скрипел, словно корабельная мачта.
Я не одобряю этот способ наказания государственных преступников. Я полностью разделяю мнение Цицерона, считавшего распятие самым ужасным видом предания смерти, недостойным развитой цивилизации, и все же мне хотелось бы снять с римлян столь часто предъявляемое им обвинение, будто бы именно они придумали и увековечили этот способ казни. Судя по всему, и персы, и селевкиды, и карфагеняне, и даже сами иудеи применяли распятие для наказания подстрекателей, религиозного или же политического характера, а также воров, пиратов и беглых рабов задолго до того, как Левант[3] стал объектом колонизаторской активности Рима. Говорят, что в Вавилоне персидский царь Дарий предал смерти на кресте около трех тысяч своих врагов; а менее чем за двести лет до событий, о коих пойдет мой рассказ, в самом Иерусалиме, Святом городе, сирийский царь Антиох Четвертый подверг бичеванию и распятию большое число евреев, недовольных его правлением; и еще за восемьдесят и восемь лет до рождения Иисуса Наггара (или Марангоса) иудейский царь и первосвященник Александр Яннай[4] израсходовал три тысячи гвоздей и две тысячи брусьев на одну тысячу фарисеев[5].
Когда видишь, как совершается подобное наказание, слышишь стоны умирающего, видишь позор его окровавленной наготы — заново осознаешь, что в мире действует великий закон неправоты, хотя твоя собственная мораль при этом звучит на два голоса: один подвигает тебя к потрясению, жалости и гневу, второй же требует искать первопричину неправоты в распинаемом, а не в палаче, в преступлении, а не в наказании, которое само по себе целиком и полностью заслужено. Зло ведь коренится в нем, в распятом, в противном случае он, как честный и добропорядочный гражданин, гулял бы сейчас по улицам, веселился бы в тавернах, играл бы со своими детьми или привел бы их сюда, чтобы разобрать надписи на крестах, потакая резонному любопытству. Такой человек конечно же не оказался бы на кресте. С другой стороны, получается, что зло, совершенное распятым, было для него самого некой разновидностью добра, иначе он не следовал бы этим путем до черты собственной смерти, а зло, творимое вершителями казни, предстает в таком случае средством защиты и сбережения общины, позволяющим ее членам пребывать в благополучии и даже счастии.
Я вовсе не ставлю своей целью рассуждать о добре и зле или о правоте и неправоте, поскольку в мудрствованиях подобного рода я не слишком силен. Но все же полагаю, что не услышу возражений, если, с вашего позволения, выскажу следующую мысль: наш мир, по природе своей, — двойственное творение. Мне пока что не довелось встретить человека, который стал бы это отрицать. Судя по всему, стабильность живых существ и тем более вещей, созданных человеком, зависит от конфликта противоположностей, который иные философы, живущие на самых дальних станциях караванных путей, склонны рассматривать вовсе не как конфликт, а скорее как род любви между полами, так что даже Бог, как они его понимают, должен иметь супругу, дабы та сообщала ему уравновешенность, здравомыслие и способность слышать молитвы. В наших собственных телах мы тоже наблюдаем подобную уравновешенность, порождаемую гармонией левого и правого, хотя некоторые возразят, и, вероятно, вполне справедливо, что на самом деле это и есть конфликт противоположностей и что наша стабильность — лишь некая счастливая, однако ненамеренная эманация, источаемая тихой войной, в которой спор между сторонами вовеки неразрешим. Во вселенной духа — так, по крайней мере, это видится нам, жителям средиземноморских стран — двойственная природа проявляет себя в виде неразрешимого конфликта между добром и злом, хотя определить истинные соответственные сущности этих понятий ничуть не легче, чем распознать правое и левое, либо же свет и тьму, поскольку одно может быть постигнуто только через категории другого.
Когда человек пьян, он не отличает левое от правого, его равновесие нарушено, ему постоянно грозит падение, и в конце концов он падает. Некоторые говорят, что бывают времена, когда пьянство обрушивается на вселенную духа, тогда равновесие между добром и злом заметно нарушается, и в то время как одни со страхом ожидают конца всему, другие веселятся, уверенные, что наступает новая эра. Одни предчувствуют падение человека, другие же предвидят, что он, подобно птице или ангелу, воспарит в небеса. Наступает время потрясений и невнятного бормотания. Все ищут знамений, появляются пророки, все говорят о гневе Предвечного и о скором приходе Царства Справедливости. К тому же, поскольку провести строгую границу между политикой и религией весьма затруднительно, объявляется много людей, которые в крушении старых устоев и появлении нового усматривают переход к царству мирской власти. Обнаруживаются фанатичные ревнители веры, бунтовщики и наемные убийцы. А у тех, кто ставит кресты для распятий, прибавляется много работы.
То время, о котором я поведу рассказ, как раз и было таковым. Начало моей истории приходится на год семьсот пятидесятый от основания Рима, место действия — страна по названию Израиль, каковое имя подразумевает одновременно и физическое местообитание, и царство духа (но до чего же странно, что истинное значение названия Израиль должно иметь отношение к борьбе с Богом![6]). Для римлян то был самый отдаленный фланг их империи, и они знали эту страну как Палестину. К началу периода, который я взялся описать, Рим правил ею пока еще не напрямую, а через монарха-клиента, как его тогда называли.
Полагаю, что, назвавшись рассказчиком историй, я должен теперь остановить поток общих рассуждений и вызвать к жизни тела, способные двигаться, и голоса, способные звучать, а посему позволю себе смелость, как бы это сказать, пробежаться пальцами по струнам арфы, изобразив один короткий эпизод, прежде чем взять аккорды куда более существенной и важной сцены. Я отведу вас в одну иерусалимскую таверну, расположенную неподалеку от холма, где совершаются распятия — перекладина двери там обвита виноградной лозой, — и дам возможность послушать речи некоего римского младшего офицера по имени Секст. Он хорошо знает Палестину, поскольку частенько бывал здесь в скромной роли сопровождающего знатных римлян, наезжавших в эти края с визитами. Сейчас он сидит за грубо сколоченным столом, мокрым от пролитого вина. Будучи человеком довольно дружелюбным, при том, что он неотесан, невежествен и презирает всех, кого именует чужеземцами, Секст заплатил за мех вина, чтобы угостить нескольких сидящих вокруг бедных евреев, согласных пить, слушать и молчать. Его лицо и тело испещрены шрамами, полученными как в сражениях, так и в пьяных драках; о том, что перед нами испытанный боями ветеран, свидетельствует и единственный глаз Секста — левый.
— Итак, — говорит он, — наши владения раскинулись от кан до шам[7]. — Мокрым от вина пальцем он малюет на столе некое подобие карты. — То есть вот от этой зловонной жаркой навозной кучи, не то чтобы я был против жары, нет, я ее хорошо переношу, жару-то, запах — вот чего не могу терпеть, не хочу никого обидеть, но уверен, что никто и не обидится, а если кто обидится, я за него и головки крувит[8] не дам, значит, от нашей навозной кучи идем вверх и вон туда, через Испанию и Францию, до самого края этого огромного грязного шатияха[9], а если зайдете слишком далеко, то запросто свалитесь, и край тот называется Британия, мои маленькие йедидим[10]. Я видел все эти земли своими глазами. Римский нешер[11] распростер свои крылья так, что почти трескается посредине, и скоро мы все увидим новую птицу. Жарко здесь, но я ее хорошо переношу, жару-то. А в Британии вы свои маленькие кадурим[12] отморозили бы начисто. Голые ублюдки, и все в синей краске с головы до… Спасибо, дорогой, сколько я тебе должен? Они вроде бы совсем не чувствуют кар, или крио[13], если хотите, как-то у них это получается. Все зависит от воспитания, йелед[14]. По мне, так ваше шильшульное[15] племя куда лучше, вы ребята симпатичные, тихие, не хочу никого обидеть, впрочем, уверен, что никто и не обидится, а кто обидится, я за того и кусочка вонючей илтит[16] не дам… Эй, там, йедид, я вижу, ты плюешься! Я своими глазами видел, как ты плюнул в рицпах[17], а это добрым делом не назовешь, да и полезным тоже. Вон, смотри, для плевков есть специальный горшок. Но если твой плевок, наар[18], означает кое-что другое, а я тебе от души желаю, чтобы это кое-что другое не пришло мне в голову, тогда — шамах[19]. Шамах? — там, на улице — топ, топ, топ — топают сапоги по вонючей пыли. Слышишь? Слышишь рааш[20] старой буцины?[21] Мы здесь для того, чтобы остаться навсегда, йедидим, и никакие ваши плевки не смоют этого факта. Никакие плевки во всем великом царстве мелухлах яхуди[22] не смогут прибить пыль, поднятую одним пальцем римской ноги — топ, топ, топ. Кто ваш царь? Еще раз спрашиваю: кто ваш мелех?[23] Большой Ирод. Араб по обеим линиям, и по ав, и по ем[24], но в то же время и еврей, да еще друг императора Августа, которого я однажды видел, — шамах? — будь он благословен и дай Бог ему здоровья, хотя он и сам бог. Вот так-то, йелед! Посматривай по сторонам и берегись! У вас есть он. У вас есть он, и у вас есть мы, и так будет вовеки! Per omnia saecula saeculorum[25].
А теперь, любезные читатели, когда пальцы мои достаточно размялись и готовы брать аккорды, я возьму на себя смелость перенести вас в общество самого царя Ирода Великого — в прекрасные бани, построенные им над горячими источниками Каллирои.
Ироду в ту пору шел семьдесят третий год, был он тучен, пузат, склонен к излишествам и подвержен припадкам бешеной жестокости; за ним тянулся длинный шлейф убийств, и среди умерщвленных было немало близких родственников, и даже таких, кого он сильно любил. Временами ступни его ног становились холодными, как камень, но при этом боли в икрах были совершенно непереносимы. В тот момент, который я описываю, у Ирода гостил Луций Метелл Педикул, приехавший с визитом из Рима. После калидария[26] они перешли в судаторий[27], чтобы стригилами[28] удалить с тел масло и пот. Раб принес вина. Метелл заявил, что слова, которые он собирается произнести, будут высказаны со всем должным почтением, но Ирод перебил его:
— Не надо почтения, Метелл. Какая почтительность между голыми людьми? Взгляни на этот живот. Или нет, лучше не стоит. Вот где ведутся войны моей старости, хотя у меня есть и другие поля сражений. — Он выплюнул вино на раба, который им прислуживал, и рявкнул: — Моча! Принеси фалернского![29] С почтением — о чем?
— Император говорит, что великий правитель не должен позволять, чтобы его личная жизнь становилась публичным достоянием. Особенно, извини меня, на территории, где столь многое строится на морали.
— Показуха и лицемерие, — заявил Ирод. — Мытье рук перед едой, содержание в чистоте горшков и сковородок. Фарисеи! Сальная подлая свора… Мораль не имеет ничего общего с правлением. Этому я научился у Рима.
— Думаю, император Август употребил бы в данном случае термин «кинический», — сказал Метелл. — Он верит в добродетель — она важна не только для жены кесаря, но и для самого кесаря.
Целая вереница рабов примчалась с фалернским вином. Выпив, Ирод продолжил:
— За обедом ты должен все рассказать мне про добродетель. Но здесь и сейчас позволь заметить тебе, что одна-единственная задача правителя — это править. А правление начинается в его собственной семье. У императора Августа нет толпы сыновей и дочерей, стремящихся отобрать у него корону. Что до меня, то мне приходилось по необходимости сбивать кое с кого спесь, это я признаю, однако запах крови мне нравится ничуть не больше, чем дорогому Августу. Я хочу тихой, спокойной жизни.
Они перешли в тепидарий[30], а затем — во фригидарий[31]. Метелл немного поплавал кругами в бассейне. Ирод, тяжело отдуваясь, сидел на скамье, охал, что-то бормотал и ел виноград, поплевывая косточками в раба, который стоял рядом, держа в руках серебряное блюдо с гроздьями. Затем Ирод и его гость обсушили себя, натерлись маслом, облачились в одежды и перешли из бань в приемный зал — при этом Ирод прихрамывал и изрыгал проклятья, — где, обнаженные и неподвижные, словно мебель, сидели почти все младшие представительницы его сераля. Рабы принесли еще вина, а также фрукты, маленькие, очень острые колбаски, мелкую птицу на вертелах, маринованные оливки, корнишоны, жареный сыр и всякую другую закуску.
— Палестинцы все еще живут своей историей, не так ли? — молвил Метелл. — Их, похоже, трудно убедить, что история, как и весь известный нам мир, — это римские владения.
— Везет тебе, — с восхищением сказал Ирод, — у тебя так много зубов! И они к тому же крепкие, как я вижу. Ужасно, когда мужчина начинает терять зубы. Эй, девка! — Он покосился на одну из малолеток своего сераля. — У тебя царапина на бедре. Опять дрались. Видит Бог, придется мне завести для вас хороший кнут, сучки вы непослушные!
— Исаак… Авраам… Моисей… — продолжал Метелл. — Я нахожу эти имена довольно трудными. Даже язык не поворачивается…
— Пророки были еще до появления римлян, — сказал Ирод. — Не заблуждайся насчет этого. Царь Соломон, храм которого я перестраиваю, стал преданием задолго до того, как были вскормлены Ромул и Рем.
— Как тебе известно, политика Рима не предполагает уничтожения местных верований, покуда они не вступают в серьезное противоречие с нашей верой в обожествленного императора, — изрек Метелл. — Жрецы местных религий обычно бывают полезны для Рима. Они тоже стремятся к спокойной жизни.
— Обожествленные императоры не имеют ничего общего с истинной религией, — заметил Ирод, щурясь на жареного воробья, которого он разбирал по косточкам своими жирными пальцами.
— Ты упомянул о пророках, — сказал Метелл. — Мы то и дело слышим о них. Расскажи мне о пророках, великий.
— Пророки… — молвил Ирод. — Пророк — это человек, который предсказывает, что близится кара Божья. Он утверждает, что Бог накажет грешников и что грешникам лучше перестать грешить. Пророк напоминает им, что такое грех и что такое грехи, и неистовствует, требуя остановиться.
— А под Богом, — улыбнулся Метелл, — разумеется какой-нибудь маленький бородатый немытый племенной божок?
— Это недостойные речи, о владыка Метелл, и ты сам это знаешь, — сказал Ирод. — Послушай, от пророков нет никакого вреда. В Палестине они всегда были. Святые люди, которые хотят, чтобы и другие были святыми. Прекрати избивать свою жену. Прекрати поедать свинину. Содержи в чистоте свои ногти. Ничего дурного, никакой опасности для Рима, если ты думаешь именно об этом.
— Тогда чем же пророк отличается от того, кого обозначают словом «мессия»? — спросил Метелл.
— Мессия… — Ирод задумался на несколько секунд, снова бросив косой взгляд — на этот раз его внимание привлекла ягодичная мышца двенадцатилетней девочки, привезенной из пригорода Дамаска. — Мессия в корне отличается от пророка. Пророков было много, мессии же не было никогда. И никогда не будет. Это мечта, господин мой, не более того.
Метелл пожелал узнать, в чем суть такой мечты.
— Плохая мечта, — сказал Ирод. — Суть ее вот в чем. Откуда ни возьмись появляется некий человек. Он проповедует, как пророк, — о грехе, покаянии и всем таком прочем. Но у него имеется свидетельство, так сказать, его царского происхождения. Он принадлежит к царскому роду и может это доказать. Как любой другой священник, он потрясает Священным Писанием, но придает ему новый смысл. Искажает его, если угодно. Добавляет немалую толику от себя, чтобы Писание выглядело иначе, но не настолько иначе, чтобы оно стало совсем другим. Где-то замечают, что он ест свинину, а это совершенно противоречит еврейским диетическим предписаниям, но он вытаскивает какой-нибудь темный отрывок из пророка Наассона или еще кого и доказывает, что при нашествии саранчи, когда ветер дует в западном направлении и когда тамариск зацветает раньше обычного, поедание свинины в порядке вещей — вот так, и никаких объяснений. Этот человек говорит, что пришло время создания нового Царства, и люди верят ему и идут за ним, чтобы сокрушить царство старое.
— Как же сокрушается старое царство, великий? — спросил Метелл. — Откуда берутся армии?
— Армии уже там, — ответил Ирод. — Армии идут за ним, вместе с народом. Они забывают, кому подчинялись прежде, и начинают верить в новый порядок. А не пойти ли нам пообедать? Какое развлечение желательно увидеть владыке Метеллу? Полагаю, мы здесь можем все устроить не хуже, чем в Риме. У меня есть женщины-бойцы с очень длинными ногтями. Или, например, петушиные бои — они производят меньше шума. Мы вырываем у птиц гортань, чтобы они не кукарекали.
— Благодарю тебя, — ответствовал Метелл. — Много ли сейчас говорят о мессии?
— Не больше, чем обычно. Но и не меньше. Страстное желание прихода мессии — это часть еврейскою образа жизни. Что-то вроде семейного времяпрепровождения. Каждая беременность может предвещать сына, а этот сын может оказаться мессией. Если рождается дочь — что ж, у нее появляется свой шанс, такой же, как у ее матери. Для стабильности семьи, как ты мог бы сказать, это благо.
— Стабильность семьи означает стабильность государства, — произнес Метелл.
— Возможно, плохие мечты — не такая уж высокая плата за это.
Ирод подал сигнал, воздев свои толстые пальцы, отягощенные массивными кольцами, и оркестр, возглавляемый старшим царским музыкантом, худым бородатым сирийцем, заиграл величественный варварский марш. Среди инструментов были свирели, трубы, медные тарелки и единственная, но очень громкая цевница. Рабы помогли Ироду взобраться на носилки.
— Из-за этих проклятых болей в икрах мне приходится перемещаться в обеденный зал на носилках, — сказал он. — Это как с зубной болью: здесь она не дает о себе знать, но там зубы непременно заноют. Вот что такое старость. Хочешь, чтобы тебя тоже перенесли, или пойдешь сам?
Стараясь перекричать цевницу, Метелл ответил, что пойдет сам, а еще вернее — промарширует.
Итак, они приступили к обеду, как вы можете догадаться, весьма роскошному. Едоков было всего двое, но им помогало около двадцати прислужников, которыми руководил толстый, лоснящийся от масла мажордом, молодой и уже кастрированный. Он негромко хлопал в ладоши всякий раз, когда для знатного гостя из Рима следовало подать свежие салфетки, более прохладную воду, вино или дополнительную порцию заливных телячьих мозгов. Вообразите себе, какие блюда могут подать на грандиозном банкете, и я заверю вас, что они все здесь были, а разносили их, беспрестанно низко кланяясь, нагие мальчики-рабы. Ирод ел очень мало, однако много потел, судорожно дергался, стонал от боли, изрыгал проклятия и своей усеянной кольцами рукой бил подававшего ему прислужника, если дыхание раба становилось слышимым. Метелл украдкой наблюдал за Иродом, поскольку истинной целью его приезда сюда было составление донесения для Рима о здоровье царя и о том, сколько лет он еще может прожить. До сих пор Ирод поддерживал в Палестине порядок, но после его смерти положение вещей грозило сильно измениться, а Рим не мог позволить себе допустить хаос на своем самом восточном фланге.
В тот вечер, за обедом, Ироду Великому вдруг стало мерещиться, будто многие люди, которых давно умертвили по его приказу, а иных умертвили даже очень давно, в том числе его возлюбленную супругу Дориду, чья смерть когда-то представлялась жестокой необходимостью, неожиданно ожили, причем все разом. Ему казалось, что они внезапно возникали в кустарнике за террасой, выглядывали из-за края стола, стояли где-то сбоку, на самом краю зрительного поля, и тотчас растворялись, когда он пытался перевести на них взор, или же так ясно пели в его голове, что он начинал искать владельцев этих голосов, тяжело поворачиваясь, озираясь по сторонам и стеная от боли. Несколько раз он с виноватой улыбкой обращался к Метеллу, говоря, что нынче ему нездоровится, но завтра будет лучше, что все его проклятые лекари круглые дураки, и все такое прочее. Метелл улыбался, кивал и продолжал есть, но говорил очень мало. Ему казалось, что не следовало расспрашивать Ирода о пророках, мессиях и тому подобных вещах.
Говорят, это случилось в десятый день месяца Тишрей[32], в великий праздник Йом Ха-Киппурим, называемый также Шаббат Шаббатон, или Суббота Покоя. Именно тогда с Захарией произошел тот странный случай, после которого он онемел. Это был день искупления и взаимного прощения грехов, когда, чтобы получить прощение от Бога, человек должен прежде всего простить себя сам, и простить от всего сердца. В этот день не едят, не пьют и подавляют в себе плотские желания. Люди надевают обувь из новой кожи, и по всему Израилю растекается сладковатый запах масел для ритуального помазания.
Захария был очень стар годами и состоял на службе Господу, а в этот день, к великой гордости своей жены Елисаветы, которая была так же стара, как и он, Захария должен был исполнять обязанности первосвященника Иерусалимского Храма. И вот, шествуя в своем облачении под музыку по полу Дома Всевышнего, Захария повернулся, посмотрел туда, где вместе с другими дочерьми Израиля стояла его жена Елисавета, и улыбнулся ей, а она улыбнулась ему в ответ. Оба они были очень стары и, к своей великой печали, не имели детей, но они прожили вместе много лет, и это были годы любви, согласия и добра.
Сначала принесли в жертву агнца, а затем Захария, поскольку сегодня был единственный день в году, когда первосвященник мог сделать это, прошел за завесу[33] Храма к Святая святых, чтобы окропить кровью агнца священный очаг и бросить в него щепотку фимиама. Проделывая это и прислушиваясь к доносившемуся из-за завесы пению священников и прихожан, Захария вдруг поразился, увидев, что неподалеку стоит, опираясь на алтарь, некий молодой человек в простой одежде, белизна которой затмевала белизну жреческого одеяния самого Захарии. У него были коротко постриженные золотистые волосы и гладко выбритое лицо. Молодой человек — как сначала показалось Захарии, с совершенно дерзким и небрежным видом — чистил свои ногти небольшой тонкой заостренной палочкой, то и дело поглядывая на них, будто совсем недавно получил эти ногти в пользование и теперь хотел понять, каково же их назначение. Брызгая от возмущения слюной, Захария попытался заговорить, кровь жертвенного агнца в сосуде заколыхалась, и небольшое ее количество даже выплеснулось через край.
— Кто ты? Что это такое? Как ты посмел? Кто тебе позволил? — только и смог проговорить Захария.
Молодой человек отвечал чрезвычайно спокойно, на чистейшем еврейском языке Священного Писания, изъясняясь не просто хорошо, но даже слишком хорошо, как подобало бы очень образованному чужеземцу:
— Захария, священник Храма, не ты ли столь часто желал сына, порожденного твоими чреслами? Ты и твоя жена Елисавета, не вы ли столь часто молили Бога, чтобы дал Он вам сына? Возможно, вы уже перестали желать этого и прекратили возносить молитвы, ибо жена твоя слишком стара, а семя твое иссохло в тебе.
Старик почувствовал, что сердце его вот-вот остановится.
— Это что? — забормотал он. — Это какая-нибудь…
— Шутка? — улыбнулся молодой человек. — О нет, я не шучу, Захария. Не пугайся. Поставь сосуд, который ты держишь в руках, — ты расплескиваешь кровь. Мне не нравится, когда приносят в жертву животных, это грязный варварский обычай, но придет время, и ты изберешь более чистый и достойный способ воздаяния Богу. А теперь слушай, друг мой. Твои молитвы наконец-то услышаны, и твоя жена Елисавета, хотя она слишком стара для родов, все же родит тебе сына. Ты должен назвать его Иоанном — ты слышишь меня? — Иоанном. Его рождение принесет тебе радость, а он станет велик пред Господом. Он будет человеком, не подверженным влечениям плоти, ибо для него довольно будет преисполниться Святым Духом — еще от чрева матери своей. Многих детей Израиля обратит он к их Богу. Он уготовит стезю для прихода Господа. Ты успеваешь за мной? Тебе все понятно?
— Не могу… — простонал Захария, задыхаясь. — Этого не может быть. Ты дьявол. Уйди прочь, сатана! В самый день снятия грехов мне является отец всех грехов, чтобы искушать меня. Прочь с глаз моих! Ты оскверняешь трон Всевышнего!
Молодой человек, казалось, не столько рассердился, сколько слегка обиделся. Он отбросил палочку, которой чистил ногти, и погрозил старику пальцем.
— Послушай, — сказал он. — Меня зовут Гавриил. Я архангел, предстоящий пред Богом. Я был послан, чтобы сообщить тебе все это, и я сообщил что хотел. Тебе не подобает называть меня сатаной и отвергать благую весть от Бога. Здесь, мне кажется, будет уместно некоторое наказание. Ты будешь поражен немотой до того самого дня, когда произойдет то, о чем я тебя предупредил. Ты не поверил моим словам, поэтому своих слов у тебя не будет вовсе. И знай, глупый старик, все сказанное мною обязательно исполнится в свое время.
Захария попытался что-то вымолвить, но все, что вышло из его уст, было — бур-бур-бур. Молодой человек — вернее сказать, архангел — приязненно и совершенно беззлобно кивнул на прощание, а потом стал растворяться в воздухе, причем последнее, что исчезло из вида, были его вычищенные ногти, — так, во всяком случае, впоследствии рассказывал сам Захария. А в тот момент он стоял, задыхаясь и бурбуркая, и сердце его, казалось, почти остановилось, и тогда, ища поддержки, он ухватился за завесу Храма. Пошатываясь, Захария вышел из внутреннего святилища и показался народу. Люди, увидев его, были очень встревожены. А он все продолжал — бур-бур-бур. Другие священники, нахмурившись, окружили его, и Захария, делая патетические жесты, попытался объяснить, что с ним произошло. К своему стыду, он попробовал даже изобразить явление архангела, хлопая обеими дрожащими руками, как крыльями, и воздевая одну руку, чтобы показать великий рост своего собеседника. «Видение? — еще сильнее нахмурился один из священников. — Это действительно было то, что было?» Захария в ответ — бур-бур-бур. Тревожное бормотание собравшихся стало совсем громким. Захарию вывели из Храма, и в портике он увидел ожидавшую его Елисавету. Она поняла, что в его глазах пляшет безумная радость, победившая сильный страх, и с быстротой, присущей всем женщинам, догадалась, что эта радость могла означать. Елисавета была женщиной и, следовательно, находилась в более близких отношениях с миром реальности и истины, чем это доступно большинству мужчин. Ей вовсе не казалось невозможным, что в святом месте, куда в любой другой день года возбранялось входить даже первосвященникам, Господь или Его посланник сказал ее мужу радостные слова, и слова эти могли быть только об одном. Всего остального у них было даже больше, чем нужно. Елисавета прошептала какое-то слово, и Захария принялся кивать и бурбуркать. Она повела его домой, все остальные, обсуждая случившееся, следовали на некотором удалении, а несколько сирийских наемников в римской форме начали издевательски гоготать, изображая пьяных: «Эти евреи прямо там и напились, в той конюшне, что они назвали Храмом! Грязные яхуди!»
Как только они пришли домой, Захария очень спокойно, старательно выводя каждую букву, принялся записывать все, что происходило с ним в тот день за завесой Храма. Елисавета покачала головой и заговорила.
— Мне не следовало в этом сомневаться, — сказала она. — Ведь то, на что все женщины надеются, но во что на самом деле не очень-то верят, когда-нибудь может и сбыться. Разве нельзя сказать, что наш Бог — это Бог, который смеется, и что Он очень любит хорошую шутку? Он выбирает женщину, детородный возраст которой давно уже миновал. Но ведь с таким же успехом Он мог бы выбрать и девственницу. Сдается мне, скоро и впрямь явится Мессия, поскольку, помнится, где-то в священных книгах сказано, будто некая девственница должна затяжелеть. Только получается, что тот, кого дарует нам Господь, это вовсе не Мессия, а его глашатай или провозвестник — не знаю даже, как правильнее сказать. Ах да, и еще я вижу, что ему следует дать имя Иоанн[34]. Это хорошо, что ты все быстро записал, иначе мог бы что-то забыть. Наш сын… да-да, у нас будет сын, и теперь я должна бережно хранить то, что внутри меня, а когда придет время и станут видны кое-какие признаки, мне придется укрыться от людских глаз. Все эти девять месяцев я буду говорить за двоих. Нет-нет, тебе не нужно записывать, что я это уже делаю.
И от любви и радости они бросились друг другу в объятья.
В день праздника Шаббат Шаббатон церемония искупления грехов по традиции заканчивалась тем, что людские грехи возлагались на козла отпущения, которого сбрасывали вниз с высокой скалы, находившейся неподалеку от Иерусалима, и он в мучениях погибал, разбившись об острые камни. Называли этого козла Са’ирла-Аза’зел, что означало «козел для умиротворения демона Аза’зела», обитавшего в пустыне. Вы можете прочитать об этом в шестнадцатой главе Книги Левит. Задолго до описываемых мною событий римляне точно таким же образом использовали невинность для принятия на себя вины, только в те времена это был человек, а не животное, и человек сам выбирал себе подобную участь. Выбор всегда очень важен, животное же выбирать не может.
Случилось так, что в день, когда Захарии явился архангел, козел отпущения, пасшийся на привязи в саду Храма под наблюдением двух служителей, оказался без присмотра, когда эти двое пошли взглянуть, что за суматоха поднялась возле Храма. Козел перегрыз веревку и убежал. И теперь нужно было искать другого козла.
А сейчас мы отправимся с вами в путешествие в Ха-Галил, или Галилею, что к северу от Иудеи, но не в самую северную ее часть, где высокие горы чередуются с глубокими ущельями, а несколько южнее — в места, которые именуются Нижней Галилеей. Холмы здесь гораздо более пологие, и именно среди них стоит город Назарет.
Жил в этом городе один человек средних лет, еще бодрый и крепкий. Он не обладал ни особенным воображением, ни остроумием, но был, несомненно, добропорядочным человеком. Звали его Иосиф, и занимался он плотницким ремеслом. Помимо прочих вещей, нужных и в хозяйстве, и для украшения жилища, он делал превосходные деревянные плуги, причем говорят, что некоторыми из них люди пользуются и по сей день. Но вообще-то он мог сделать почти все, что его просили изготовить: столы, табуреты, шкафы, хомуты для животных, посохи и даже шкатулки для драгоценных камней и других дорогих предметов, имевшие в крышках специальные секретные запоры в виде передвигавшихся в определенном порядке пластин, чему его научил один персидский мастер.
Во время описываемых мною событий у Иосифа было два юных ученика, Иаков и Иоанн, и вот в один прекрасный день молодой Иаков, устав работать пилой и рубанком, сказал буквально следующее — как бы ему хотелось быть великим царем или еще каким большим человеком, которому ничего не надо делать — ешь себе медовые сласти да пей шербет из драгоценного кубка! На что Иосиф повернулся к нему с такими словами:
— Право же, новые цари, вроде Ирода Великого, как его теперь именуют, подобным образом и проводят жизнь. Они ничего не делают, лишь жиреют себе, пока не станут слишком жирными даже для своего излюбленного развлечения — порки рабов. Но не таковы были истинные цари Израиля. Они занимались ремеслами, работали, как и мы, вернее сказать, как и я, поскольку вы, ребята, сдается мне, пока еще просто играете, но и вы, придет время, научитесь работать как следует. Разве не был царь Давид пастухом? Я, как вы знаете, принадлежу к крови Давидовой, и я горжусь тем, что работаю плотником. Вы, парни, тоже должны обучиться этой гордости. Руки у вас должны быть крепкими — не то что у этих гоев, их руки мягкие, как оконная замазка. И о том, как ведет себя дерево, как придавать ему форму, вы обязаны знать все, да-да. Мальчики мои, не начинайте жизнь с грез о лучшей доле, о том, как было бы хорошо продавать и покупать товары в богатых иерусалимских лавках и чтобы ваши нежные благородные пальцы пахли мягким мылом. Нет запаха лучше, чем запах кедра. В этом будет ваша жизнь, и такая жизнь тоже хороша. Я, например, прошу только одного — чтобы в жизни ничего не менялось, то есть не менялось в моей жизни, вот что я хочу сказать.
Затем Иосиф достал из шкафа образцы деревянных соединений, которые применяются в плотницком деле, — разного рода уголки, служившие для показа, как можно соединять между собой деревянные детали, — и начал экзаменовать своих учеников. Двойной клин. Соединение при помощи шипа и клиновидного паза. Так, хорошо, хорошо. Стык взакрой. Нет, глупый мальчишка, это врубка шипом в гнездо. А это что? Соединение на шипах и шпонках. Хорошо.
Свет в дверном проеме померк, и Иосиф, прищурившись, вгляделся в силуэт человека, пожаловавшего в мастерскую.
— А, госпожа Анна! Ты хорошо выглядишь.
— Хорошо я не выгляжу, да и чувствую себя неважно, — отвечала гостья. — Ты сам увидишь, когда свет не будет бить в глаза. Может быть, мы отойдем ненадолго куда-нибудь, где бы нам не мешал свет?
— Стало быть, ты пришла не как заказчица? — спросил Иосиф.
— Нет, — ответила женщина, — не как заказчица.
Иосиф повернулся к ученикам и сказал:
— Могу я вам доверить, чтобы вы это осторожно, очень осторожно выровняли? Пусть рубанок сам идет по дереву. Не давите на него.
Он провел гостью в небольшое жилое помещение позади мастерской, очень просто обставленное и вполне подходившее для холостяка среднего возраста. Оно состояло из спальни и комнаты для сидения и еды. Кухней служила хибарка во дворе, где хранилась древесина. Иосиф налил Анне вина и вгляделся в ее лицо. Женщина сильно исхудала и выглядела гораздо старше своих лет. Совсем недавно она овдовела.
— Он был хорошим человеком, — сказал Иосиф.
— Иоахим был лучшим из людей, — молвила Анна. — На похоронах про него говорили: «Небольшой, но драгоценный камень дома Давидова» — и это сущая правда.
— Я не желал бы большего, если бы такое сказали обо мне, — произнес Иосиф. — И о тебе, понятно, тоже. Но тебе, конечно, еще жить да жить, — добавил он с учтивостью плотника.
— Думаю, уже недолго осталось, — сказала Анна.
Теперь, когда Иосиф смог лучше разглядеть ее лицо — бледное, с морщинами от пережитого, — он мысленно согласился с нею.
— У меня все продолжаются эти изнуряющие истечения, — продолжала Анна. — Тот же кровавый понос, что свел в могилу бедного Иоахима. Думаю, я скоро последую за ним, вот почему я пришла к тебе сегодня. Я хочу поговорить о моей дочери.
— Ты хочешь, чтобы я стал ее опекуном? — спросил Иосиф.
— Нет, — ответила Анна, — я хочу, чтобы ты стал ее мужем.
— Позволь, я налью тебе еще немного вина, — предложил Иосиф, немного помедлив. Он налил вина ей, а заодно и себе и затем сказал: — Тебе должно быть достаточно хорошо известно, что я не могу быть чьим бы то ни было мужем. Тебе должно быть не менее хорошо известно, что в этой самой мастерской — еще когда она принадлежала моему отцу, упокой Господи его душу, — я получил повреждение. И получил его в том самом месте, которое для мужчины наиболее стыдно повредить. Это значит — если позволительно сказать такое даме, — что я не способен выполнять роль мужчины.
— Я об этом слыхала, но никогда по-настоящему в такое не верила. Я просто замечала, что ты не выказываешь желания быть с женщинами. В том смысле, что ты не хочешь прикасаться к ним.
— И все же ты просишь меня жениться на твоей дочери.
— Да, потому что скоро она останется одна и я опасаюсь за ее будущее, если дочь останется без мужской защиты. А лучшая защита — это защита мужа, как по закону, так и в жизни. Что же касается иной точки зрения, она же единственная, которую ты высказал, будто бы то самое — это главное в женитьбе, то тебе следует знать, что моя дочь дала обет сохранять невинность.
— Сколько ей лет? Тринадцать? Четырнадцать? Девочка в таком возрасте еще сама не знает, чего хочет.
— Она знает это достаточно хорошо. Невинность — хорошее дело, угодное Господу Богу.
— Я видел, как угасали мои желания, — сказал Иосиф. — Огонь страсти может довести до безумия. Я люблю нежаркий свет, только он несет в себе благословение. По крайней мере, так я говорю себе сам. Что касается тринадцатилетней девочки, костер ее желаний еще даже не разложен, а уж до огня и вовсе далеко. Пусть она говорит о невинности, угодной Богу, когда покажется пламя.
— Ей четырнадцать, уже почти пятнадцать, — молвила Анна. — Мы с ней много говорили об этом. Она понимает, что это значит — быть лишенной тех надежд, которые сопровождают плотскую жизнь, надежд еврейских женщин, я хочу сказать. Быть лишенной радости иметь детей, и не важно, избраны они Богом или нет. Она добрая девочка, и к тому же скромная. Хорошо ведет хозяйство, все у нее спорится, и вместе с тем — нигде ни пятнышка. Тебе нужна женщина, я это вижу по твоей одежде.