Васька-сокольник блаженно щурился в солнечные шири. То, что он вокруг себя видел, не было похоже на его давнее, так его манившее представление о степи вольной, – зеленая ширь бескрайняя, неизвестно куда убегающая путь-дороженька и одинокая, тоскующая березка белая при ней, – но и это было очень хорошо. И в его широко раскрывшейся душе как-то сама собой песня складывалась. Много он песен сложил так – сложит и позабудет…
Казаки, точно желая загладить ночную гульбу и беспорядок, усердно пенили веслами широкую Волгу и радостно вдыхали эти обнаженные, мохнатые, как у зверей, груд, и свежий, пахнущий солнцем, водой да далью ветер, и теплились их сердца смутной думкой о предстоящих подвигах воинских, о добыче богатой, о вольной волюшке… А на переднем, головном струге, на носу, сидел, глядя вперед, атаман, и странное свершалось в его горячей и сумрачной душе: все эти сотни людей – всего в станице было до тысячи трехсот казаков – были уверены, что он их ведет, а он смутно, но несомненно чувствовал опять, что его самого ведет какая-то глухая сила, которой он не может сопротивляться. Большей частью, в минуты шума и всяческой суеты, и он чувствовал себя вожаком, что-то решающим, что-то приказывающим, но стоило ему, как теперь вот, затихнуть на некоторое время, как снова появлялось это глухое ощущение какой-то руководящей, гонящей его в неизвестное силы, как гонит верховой ветер эти его струги с надувшимися парусами: со стороны смотреть – струг везет казаков, а на самом деле сам струг увлекается вперед сильным течением стрежня и ветром, который неизвестно откуда и почему приходит и куда и зачем уходит… И это вот ощущение зависимости от чего-то тайного, но несомненного и заставляло атамана хмуриться, и недоумевать, и испытывать неясное, жуткое чувство обреченности…
И казаки дружно отбивали версту за верстой, и было вокруг все одно и то же: теплое, блещущее небо, сверкающая ширь Волги и пустынные, куда только хватает глаз, берега. Проплывший этими местами лет за тридцать перед этим голштинец Олеарий не мог не отметить в своих записках безбрежности этих дух захватывающих пространств: от самой самарской луки до Астрахани и они, голштинцы, почти не видели жилья человеческого, и только редкие развалины татарских и болгарских селений печально напоминали им, что и здесь пытался было некогда укрепиться человек. И в то же время было в этих бездонных горизонтах что-то окрыляющее, пьянящее, что чувствовали все, эти с бору да с сосенки случаем собранные люди: и донцы, и ляхи, и запорожцы, и чех-таборит, и великоросы, и, кажется, даже этот звероподобный, ко всему равнодушный чувашин Ягайка, с его плоским каменным лицом и бездумными звериными глазками… Лишь изредка появлялись на правом берегу верховые ногаи или слева, тоже верхом, калмыки, совсем новый народ, который появился из глубин Азии всего лет тридцать тому назад и потеснил ногаев на правый берег. И долго стоят эти маленькие, черненькие в отдалении всадники и неподвижно смотрят вслед убегающей вдаль станице. И опять никого и ничего на десятки верст…
К ночи струги пригрянули к широкой песчаной отмели, казаки развели огни, выпили по чарке воеводской водки, до отвала наелись и повалились спать. А на зорьке все, бодрые, веселые, уже снова пенили веслами Волгу-матушку… Вот справа, на крутом берегу, выплыл серенький Черный Яр, по стенам и башням забегали маленькие стрельцы и пушкари, но Степан приказал грести мимо. И крепостца пропустила воровскую станицу без единого выстрела, и не одно стрелецкое и посадское сердце и тут понеслось вслед убегающим стругам. А на другой день атаман приказал с главного русла волжского свернуть в Бузан, в один из боковых протоков реки, который отделяется от главного русла верстах в пятидесяти выше Астрахани и выходит в море под Красным Яром.
– Гляди-ка, атаман… А ведь это против нас вышли, вот истинный Господь!..
Степан встрепенулся.
Навстречу казацким стругам плыли с Астрахани четыре других струга. Перевес силы был до такой степени велик на казацкой стороне, что голытьба со смехом и шутками смело пошла на астраханцев. Заблестело оружие, стали ясно видны стрелецкие кафтаны, а в головном струге и начальные люди…
– Стой!.. – скомандовал Степан, стоя во весь рост на носу своего струга.
Все гребцы подняли весла, и в полном молчании воровские челны наплывали на стрелецкие струги. На головном судне поднялся стрелецкий голова, ражий детина с красным лицом. Разыгравшийся верховой ветер сбивал его седеющую бороду на сторону и трепал полами его синего кафтана.
– Что за люди? – крикнул он звучно.
– Вольные казаки с Дона за зипунами на Каспий идут… – смело отвечал Степан. – А вы кто такие будете?
– Астраханский воевода, боярин князь Иван Андреевич Хилков, выслал меня к вам, чтобы велеть вам то ваше воровское дело оставить и воротиться по домам, чтобы не навлечь на себя опалы великого государя… – крикнул голова. – Вы хотите промысел чинить во владениях шаха, а шах – любительный приятель великого государя, и великий государь на воровство ваше соизволения своего не дает…
– А ты что, обедал, что ли, вчерась с великим государем-то? – засмеялся Степан и вдруг крикнул астраханским стрельцам: – Да вы что, ребята, уши-то развесили? Переходи все ко мне и айда за зипуном…
Положение стрельцов по всей Руси, – за исключением разве только самой Москвы, где за ними правительство несколько ухаживало, – было везде бедственное: жизнь была беспокойная, начальство несправедливое и самовластное, а жалованьишко горевое. Особенно же невесело жилось им в Астрахани, где хлеб был дорог, водка еще дороже, а служба особенно тяжела. Здесь стрельцы были не только силой воинской, но и силой рабочей: они ездили степями и морем для оберегания с персидскими, бухарскими и юргенчскими (хивинскими) послами, часто посылались на стругах простыми гребцами, стояли караулами на дворцовых учугах (рыбные промысла), посылались с вестями и для разведки по татарским улусам, «годовали» на Терек и в Яицком городке… И много было среди них стрельцов штрафованных, сосланных сюда, на низ, за провинности в других гарнизонах.
– Ну, ребята, что призадумались?.. – крикнул весело Степан. – Али не хотите вольными казаками быть?..
Стрельцы загалдели, поднялись, зазвенело оружие, и голова был связан по рукам и по ногам.
– Нет, ребята, голову оставьте… – крикнул Степан. – Пущай плывет в Астрахань и свезет наш поклон князю воеводе. Разве вот только ж… постегать ему маленько…
В миг дюжие руки взялись за голову. Здоровый, как бык, он вздумал было сопротивляться, но удар чеканом по руке привел его к покорности. Его заголили, привязали к мачте и – засвистела узловатая веревка. Голова, впившись зубами в белую руку, только глухо стонал. Его стрельцы и казаки острили и хохотали. Показалась кровь…
– Ну и довольно!.. – весело крикнул Степан. – Хорошего помаленьку, говорится. А теперь пущай плывет в Астрахань и скажет там воеводе, чтобы он нам, казакам, помехи никакой не чинил бы, а то, скажи, и ему то же будет… А вы, – обратился он к стрельцам, – кто хочет за головой в Астрахань, пусть идет за головой, а кто за мной – милости просим…
При голове осталось только с десяток пожилых семейных стрельцов. И, повернув, тихо и точно смущенно их струг поплыл к Астрахани. Степан поднес новым казакам – тут же, на воде, – по чарке водки и, совсем довольный, поплыл к Красному Яру. На стругах вольницы стоял веселый галдеж и смех… «Они, знать, воеводят, пока мы спину гнем, а цыкни как следует, он и хвост поджал… Га-га-га… А ну приударь, ребята, в весла-то…»
Море!..
У-у, да какое оно!.. Индо дух захватывает…
Дикой радостью залило казацкие сердца: вот она, страна обетованная!.. Не трогая, обошли они стороной крепостцу Красный Яр и между бесчисленных песчаных островов, где по густым камышам кишмя кишела всякая птица – утки, гуси, кулики, пеликаны, цапли, гагары… – качаясь на морской волне, они пошли прямо на восток… И опять к ночи выбрались они на пустынный берег, разложили огни, наварили себе похлебки с тут же набитой дичиной, и на радостях, с выходом в море, атаман опять поднес молодцам по чарке водки. Над всем табором стояло праздничное, немножко пьяное оживление: море, море, – вон оно, славное море Хвалынское, рай казачий!.. Какая даль!.. Какая ширь!..
У одного из костров было что-то особенно оживленно. Слышались обрывки какой-то никак нелаживающейся песни, спор, ругань, смех, опять налаживанье песни, опять ругань и смех, и опять песня, уже более уверенная. И, наконец, кто-то загорланил:
– Подваливай сюда, ребятушки!.. У нас Васька-сокольник песню новую сложил… Да какую!.. Собирайся все до кучи…
Казаки, кому не лень, подтянулись к огромному яркому костру, – жгли сухие камыши, – вокруг которого слаживалась песня.
– Нехай Васька запевает, а мы потихоньку приставать будем… – весело командовал кто-то. – Ну, Васька!..
И вот на краю бездонных песчаных пустынь, за которыми вставала бледная и огромная луна, над спящим морем, среди красно-золотых дворцов огня, полился чистый, звенящий тенор Васьки:
А у нас-то было, братцы, на тихом Дону…
Ивашка Черноярец – он всю дорогу был что-то скучен – строго поднял обе руки и еще не совсем уверенно вступил хор:
Породился удал добрый молодец
По имени Стенька Разин и Тимофеевич…
И, когда вслушалась голытьба как следует в простой и широкий напев новорожденной песни, все больше и больше стало вступать в хор голосов. И разрослась песня, и полилась, и заворожила:
Во казачий круг Степанушка не хаживал,
Со старыми казаками думы не думывал.
Ходил-гулял Степанушка во царев кабак,
Он думал крепку думушку с голытьбою:
Судари вы, братцы, голь кабацкая,
Поедем мы, братцы, на сине море гулять,
Разобьем, братцы, басурмански кораблики,
Заберем мы казны сколько хочется!..
– Ай-да Васяга!.. Молодца… – послышались довольные голоса. – А ну еще раз, ребятушки, чтоб покрепче затвердить… Зачинай опять, Васька…
– Стой!.. – остановил вдруг певцов атаман. – За такую песню надо попотчевать… Удружил Васька…
Он выступил к костру с бочонком водки под мышкой и, налив чарку, сам поднесь ее Ваське первому. Тот был смущен и доволен и, хватив чарку, молодцевато сплюнул в сторону, тряхнул золотыми кудрями и проговорил:
– Вот благодарим покорно…
Среди шуток и смеха чарка пошла по кругу.
– А ну, Васька, запевай…
И снова над воровским табором, на грани пустыни и моря, залился, зазвенъл удивительный Васькин тенор:
А у нас-то было, братцы, на тихом Дону…
Степан, потупившись, слушал. Песня эта была для него откровением: она впервые сказала ему о его уже большой силе. В эти мгновения он горделиво чувствовал, что не его несут волны судьбы, а он ведет за собой этих людей, всю их жизнь, он кует их и свою судьбу, что он сам – судьба… И было горделиво на душе, и был он слегка растроган и чуть слышно, но с большим чувством он подтягивал:
Уж вы, судари мои, братцы, голь кабацкая…
XI. Первые шаги
В поход выступили поздно, с таким расчетом, чтобы подойти к Яицкому городку – он лежал у самого моря, на правом берегу Яика, – затемно. Степан приказал своей флотилии спрятаться поглуше в камышах, а сам, когда ободняло, с тремя казаками подошел к городским воротам. Крепостца с ее маленьким, в четыреста человек, гарнизоном жила с великим береженьем, всегда начеку: вокруг по степи кочевали враждебные калмыки, и всегда угрожала опасность от какой-нибудь заблудившейся шайки воров, которые на Каспии никогда не переводились.
– Что за люди? Что вам надобно? – спросил казаков со стены стрелецкий голова Иван Яцын, опаленный степными ветрами, рослый мужчина с рассеченной ударом сабли щекой.
– Посадские мы, из Астрахани… – отозвался Степан. – На учугах митрополичьих работаем… Помолиться в церкви Божией хотели у вас…
Стрелецкий голова подумал, а потом велел впустить и опять запереть ворота.
Казаки зашли в единственную церковку городка, постояли немного, потолкались на торгу, и Степан отыскал Федьку Сукнина, своего сослуживца по польскому походу, отчаянного сорви-голову. Федька очень ценил Степана и, сходив разок-другой в море за зипунами, все посылал на Дон к Степану грамоты: «Собирайся к нам, Стенька, возьми Яик-городок, учуги раззори и людей побей… Засядем в нашем городке, а потом пойдем вместе промышлять на море». Еще с Волги степью послал к нему Степан гонца, чтобы тот все подготовил: иду… Они сделали вид, что совсем не знают друг друга – вокруг были «бездельные» люди, – и, только улучив удобную минутку, Федька шепнул:
– Неужели только вчетвером? Эх, ты, горе-атаман…
Степан только усмехнулся, а когда стемнело, Федька с заранее подговоренными стрельцами отворил ворота и вся Степанова станица быстро вошла в город. Со стены бухнула вдруг пушка: раз… два… три… четыре… – то был казачий ясак, весть, что город взят. Стрелецкий голова Яцын защищаться даже и не пытался: он знал о настроениях стрельцов.
– Вот теперь и столиция у нас своя есть… – грохотали казаки и стрельцы, пьянствуя вокруг костров по случаю победы. – Ну-ка, теперь достань нас!..
А чуть поднялось из-за песчаных бурханов степное жаркое солнце и слепящими огнями заиграло синее море, как новая власть вступила в свои права. Степан в это утро был зол с перепоя – он пил часто и помногу, – и, почуяв вчера в песне силу свою, точно захотел он теперь ее испробовать и одновременно утвердить.
За крепостными воротами посадские уже вырыли в песках глубокую яму. Двое стрельцов подвели к ней связанного Ивана Яцына.
– Эй, Чикмаз!..
– Я за него!.. – грубо ответил приземистый, рябой, с синими губами, астраханский стрелец Чикмаз, славившийся своей жестокостью.
– А ну, отправь-ка голову в царство небесное…
– Можно… – обнажая саблю, деловито отвечал Чикмаз.
– Ребята, да за что? – едва выговорил побелевший голова.
– А старое за новое зашло!.. – засмеялся Чикмаз. – Становись, сукин сын, на колени…
– Ребята, вот как пред Истинным…
– А… Он будет еще разговаривать…
Стрельцы повалили голову и поставили его на колени на краю ямы… Остро сверкнула татарская сабля Чикмаза, брызнула кровь, пятная теплый песок, и плотное, здоровое тело Ивана Яцына, нелепо дрыгая, тяжело, точно куль с мукой, повалилось в яму.
– Есть!.. – крикнул Чикмаз, бахвалясь. – Еще кого?..
И одного за другим подводили казаки к яме связанных начальных людей, стрелецких и городских, и Чикмаз, хвастаясь своей ловкостью и бесстрашием, лихо орудовал своей, залитой кровью, саблей. Потом подошла очередь и простых стрельцов, которых оговорил Федька Сукнин, из тех, которые были постарше, поспокойнее… И чем полнее становилась яма мертвыми телами, тем покорнее становились казнимые – точно вид всей этой крови, всей этой безнаказанности свершавшегося внушал им мысль, что все это, несомненно, так и быть должно и что всякое сопротивление тут неуместно. А вокруг, вдоль стен и по стенам, по крышам и по бурханам стояли посадские люди, – женщины, казаки, дети, попы, стрельцы, девушки, – ужасались, ахали, отворачивались, закрывали глаза, но не уходили, и, когда смотрели они на разрядившегося Степана, в глазах их был и ужас, и подобострастие…
– Сто семьдесят… – все бахвалясь, крикнул Чикмаз, отирая пот и уже не раз сменив саблю. – Еще кого?
– Довольно… – громко сказал Степан. – Будет!..
И в самом тоне его все услышали полную уверенность, что, действительно, надо было порубить сто семьдесят человек, не больше и не меньше…
– Ну… – обратился Степан к яицким стрельцам, которые тупым и безвольным стадом стояли за воротами… – И вам, как и всем, скажу: кто хочет быть вольным казаком, с нами оставайся, а кому мы не милы, так хоть сейчас в Астрахань иди… А теперь, ребятушки, и пообедать время… Как там наши кухаря-то?..
Степан чувствовал, что сегодня он точно гвоздь в свою судьбу вбил и что теперь назад хода уже нет, а только все вперед по избранному пути, в неизвестное. Первый шаг был недалек: в стрелецкую избу, вкруг которой дымилась на длинных деревянных столах благоуханная жирная похлебка с янтарными стерлядями и жирной осетриной и приветливо зеленым огнем сияли штофы с водкой, а на кухне дожаривались на вертелах вкусные степные барашки. Степан вошел к обедающим, хлопнул чарку водки пред ними – с победой – и пошел обедать под белые акации, где уже ждали его Федька Сукнин, вороватый шакал степной с плотоядными глазками, Ивашка Черноярец и всегда молчаливый полковник Ерик: за обедом надо было пораскинуть умом, как и что делать в только что на крови заложенной державе Яицкой. Голоте все это казалось чрезвычайно просто, потому что она всю жизнь жила за чужим умом, но Степан был домовитым казаком и понимал, что, если хозяйский глазок нужен даже для небольшого домашнего хозяйства, тем более нужен он для более сложного хозяйства городского и войскового. Надо было послать гонцов вверх по Яику с грамотой к казакам, надо было попытаться войти в соглашение с кочевыми калмыками, надо было послать весть на Дон, чтобы дружки его собирали там новые ватаги и торопились бы на Яик, надо было с первых же шагов незаметно, но основательно осадить Федьку Сукнина, который держал себя что-то уж очень хозяином, и надо было городу порядок дать: круг казачий собрать, выбрать сотников, десятских, городового атамана, позаботиться о продовольствии, о суде и расправе, без которых люди не живут…
Красные, отяжелевшие, с головами в тумане, казацкая старшина встала из-за стола. Федька заметно поджал хвост, но косился, как попавшиеся в ловушку волчонок. Ивашка был что-то задумчив.
– Ну а стрельцов покормили, новых товарищей наших? – благодушно спросил Степан.
– Накормили… – отвечали услужливые голоса. – Да их, почитай, половина на Астрахань пошла…
– Как на Астрахань?! – сразу налился какою-то дикой силой Степан.
– Да ты сам же сказал, что которые охочие в Астрахань, так те бы шли… Вот они и пошли…
Степан почувствовал, что его точно кто по лицу при всех ударил. Ежели так дело начинать, так это, пожалуй, храмины-то и не соберешь. Мало, значит, этот черт Чикмаз своей саблей их учил!..
– Эй, есаул!.. – строго крикнул он Ивашке, который стоял в стороне с Ериком. – Сейчас же наряди конную погоню за стрельцами, которые в Астрахань пошли. И чтобы доставить их мне сюда живыми или мертвыми… Живо!..
И всем показалось, что атаман в своем росте прибавился. Ивашка подтянулся и, придерживая саблю, скрылся куда-то. И не прошло и четверти часа, как в воротную башню вынеслась на вертлявых и злых лохматых степных лошаденках погоня.
– Айда, братцы!..
И с гиком и посвистом разбойным запылили казаки по астраханской дороге.
У Раковой Косы они нагнали стрельцов. Хмурые, те сидели у камышей, отдыхая и подкрепляясь хлебом и воблой сушеной.
– Нагулялись? – крикнул нагло Трошка Балала, в душе очень трусивший отпора. – Ну а теперь поворачивай оглобли назад, распротак и распереэдак… Ишь, как коней из-за вас заморили!..
– А какое твое дело ворочать нас, ежели сам атаман нас отпустил? – отозвались хмурые голоса. – Ишь, тожа какой Еруслан Лазаревич выискался!..
– Это вас, дураков, атаман пытал, кто чего на душе таит… – засмеялись казаки. – Н-но, поворачивайся, олухи царя небесного!.. Растабаривать еще будут…
– Не пойдем, и крышка… – раздраженно отвечал высокий и сухой стрелец с белесыми глазами и клокатой бородой. – Коли атаман…
– Ну, что ж ты вот тут с чертями делать будешь, а?.. – развел руками Трошка.
– А-а… – захрипел вдруг Ягайка. – Пошла твоя или не пошла?..
И он грязно и смешно выругался.
– Ах ты, неумытое рыло!.. – загрохотали казаки. – Ай да Ягайка!.. Быть ему атаманом беспременно…
Он выхватил саблю и бросился на стрельцов. Казаки за ним. В невообразимом смятении стрельцы бросились врассыпную: одни падали под ударами сабель под ноги шарахающихся и взмывающих вверх коней, другие сразу сдавались, а третьим удалось уйти в густые камыши, где тысячами гнездовала всякая птица и целыми стадами водились кабаны. Обобрав убитых, казаки повели пленных обратно. Они всячески бахвалились один перед другим и чертыхались. Стрельцы были бледны и угрюмы…
Степан принял их высокомерно, но помиловал и приказал служить. Уже чрез три дня один из них, желая подслужиться к новому начальству, шепнул ему тихонько, что среди возвращенных с Раковой Косы составилась шайка в четырнадцать человек, которая задумала тайно бежать в Астрахань. Степан в бешенстве приказал схватить всех их. Запылали яркие и жаркие костры. Казаки сперва на глазах у всего населения городка долго жарили их на огне, а потом, опаленных, с вытекшими глазами, едва живых, добили саблями и дрючками.
Так крепила себя молодая казацкая власть…
Голота все порывалась в море за зипунами, но Степан был точно связан по рукам и по ногам теми делами и заботами, которые выпали теперь на его долю и которые не только не уменьшались по мере того, как он делал их, но, наоборот, все увеличивались. В первый же день казаки разгромили Приказную Избу и все бумаги, к которым они питали неодолимую ненависть, пожгли, но уже чрез неделю оказалось, что без приказных и без бумаги нельзя было вести городскую жизнь, нельзя обходиться без суда, нельзя не собирать налогов, что все те вольности, которые так чаровали их в воображении, в соприкосновении с жизнью действительной оказывались красивой сказкой, миражем, который ладен в песнях, но не ладен в той жизни, в которой люди едят, пьют, ссорятся, родятся, помирают, строются, ловят рыбу, покупают, продают и пр. И приказные перья уже скрипели в душных покоях Избы, и бумаги быстро накоплялись снова. И то и дело собирался и часами шумел казачий круг, и все чаще и чаще подмечали наблюдательные умы, что сколько он ни шумел, в конце концов он все же как-то незаметно, невольно сворачивал на старые, избитые пути жизни, той жизни, которую казаки пришли разрушить до основания. Новая жизнь никак не давалась, точно жар-птица какая!..
И степью, и морем со всех концов России стекались к Степану гонцы и все они говорили только одно: в народе все ярче и ярче разгораются какие-то бешеные, пока скрытые огни, все слышнее делаются раскаты грома, все ближе и ближе подходит великий день освобождения, – так какая же там Персия, какие зипуны?.. Какая корысть в том, чтобы ограбить какой-нибудь городок у тезиков (персов) или взять в полон судно какого-нибудь купчины, когда можно сделать дело неслыханное еще? Ведь была полька Марина со своим выблядком царицей московской!.. Правда, шею ей в конце концов свернули. Но раз свернули, два свернули, а на третий раз, может, и не удастся… Кто смел, тот только и съел…
И Степан колебался, высматривал, выслушивал, взвешивал и откладывал всякие решения потому, что если он лучше других знал слабость Москвы и весь развал государства, то он лучше других знал и силу московскую, эти ее новые полки, построенные на иноземный лад, во главе которых стояли почти исключительно офицеры-иноземцы. Ведь их, сказывают, до двадцати пяти полков конных будет, рейтаров да драгун, да копейщиков, да попков тридцать пеших… Что же может тут голытьба его сделать?
А с другой стороны, если пособрать сюда силы побольше да ударить по тезикам, тоже игру можно сыграть большую: давно ли Ермак-то Тимофеич со своей голотой Сибирь забрал да челом ею бил царю московскому? Князем Сибирским сделал ведь его Грозный… Можно попробовать разыграть то же и в Персии…
А кроме того, и в казаках полного единодушия нету. Вон, пишут с Дона, Сережке Кривому очень скоро удалось составить себе хорошую станицу и совсем было собрались они выступить в Сечь, как вдруг казаки его закинулись и стали требовать, чтобы Сережка вел их по ельцам Степановым за зипунами… Неверный народ… Сам путем не знает, чего хочет, и крутит и так, и эдак…
И в этом устроении власти и этих колебаниях прошел и месяц, и другой, и среди казаков уже слышался открытый ропот: скоро осень, бури начнутся, морской поход будет невозможен – чего же спит атаман? И чтобы разрядить эти опасные настроения, Степан не раз собирал казачий круг, будто бы посоветоваться, что делать и как быть, но на самом деле на кругу работала небольшая, но сплоченная кучка его ближайших дружков, и то ловко подсказывала кругу нужное решение, а то просто брала криком. И казаки, скребя в затылках, подчинялись и продолжали ворчать. В конце концов, Степан решил побаловать ребятишек и, просидев в Яике три месяца, в сентябре объявил морской поход к изливу Волги. Там, по островам дельты, жили едисанские татары с их князем Алеем. Это были кочевники-магометане, люди совершенно исключительного безобразия: небольшого роста, с желтыми, морщинистыми, старообразными лицами, с отвислым брюхом, они в довершение всего отличались крайней неопрятностью и круглый год ходили в своих бараньих вонючих балахонах. Летом занимались они скотоводством, охотой, рыбной ловлей, а зимой подтягивались к Астрахани и жили в шалашах под городом. И были они в непрестанной и жгучей вражде с калмыками, вытеснившими их из левобережных степей…
И вдруг точно шквал с моря налетел на их улус у Емансуги: в треске и дыму пищалей, в блеске и лязге сабель на них обрушились казаки. Они разграбили все, что можно, – главным образом их прельщали высокие головные уборы татарок, украшенные русскими серебряными монетами, – и взяли большой полон, чтобы продать потом татарву в неволю. Потом обошли они все учуги и, загуляв, на учуге богатого промышленника Ивана Турченина оставили на столе записку: «От атамана Степана Тимофеевича и всего войска донского и яицкого. Были атаманы молодцы на твоем учуге, а на учуге ничего нет. И приказали атаманы молодцы выслать им пятьдесят ведер вина, десять пудов патоки, пятьдесят мехов пшеничной муки да опоки, что серебро льют. А вышли все на Четыре Бугра. А буде не вышлешь, атаманы молодцы хотят оба учуга твои выжечь да и насадам твоим по Волге не ходить. А буде ты, Иван, станешь бити челом воеводе, и ты на нас не пеняй». И с хохотом погрузились и вышли в море и, пограбив какого-то турецкого купчину, весело воротились в Яик зимовать… А на раззоренном улусе князя Алея несколько ночей подряд скулили татарки… Потом все стихло…
Калмыки, прослышав, что казаки разбили и пограбили их давних врагов, племя Алея, послали к Степану послов, чтобы завязать с ним дружеские сношения. Степан принял их дружелюбно, но с достоинством.