— Я схожу, — предлагаешь ты.
— Ничего, лежи.
Она бежит по песчаной косе. Ты провожаешь ее взглядом, лениво, сквозь дрему. Довольно странно, что она взяла с собой сумочку и бутылку с маслом. Эти женщины. А бежит она красиво. Энн взбирается по деревянным ступенькам, поворачивается, машет и улыбается. Ты улыбаешься в ответ и слегка шевелишь рукой.
— Жарко? — кричит она.
— Промок насквозь! — нехотя выкрикиваешь в ответ.
У тебя на теле выступает пот. Жар теперь внутри тебя, и ты погружаешься в него, словно в ванну. Пот льется по спине ручьями, но как-то вяло и слабо, будто по тебе ползают муравьи. С потом все выйдет, думаешь ты. С потом все уйдет. Пот сочится по ребрам и щекотно стекает по животу. Ты смеешься. Господи, сколько пота. Никогда в жизни ты так не потел. В теплом воздухе разносится сладкое благоухание масла, которым тебя натерла Энн, и усыпляет, усыпляет.
Взбадриваешься. Наверху слышится какой-то шум.
На вершине обрыва завели машину, включили передачу, и вот ты видишь, как Энн машет рукой, автомобиль, сверкнув на солнце, разворачивается и уносится в сторону шоссе.
Вот и все.
— Что? Куда, сучка?! — злобно орешь ты. Хочешь встать. И не можешь. От солнца совсем обессилел. В голове все плывет. Черт побери! Ты потел.
Потел.
В знойном воздухе появился какой-то новый запах. Что-то знакомое и вечное, как соленое дыхание моря. Горячее, приторное, тошнотворное благоухание. Аромат, чудовищнее которого для тебя и тебе подобных не существует. Ты с воплем вскакиваешь на ноги.
На тебя наброшен плащ, пурпурное одеяние. Он прилип к бедрам, и ты видишь, как начинает обволакивать поясницу, ноги, голени. Плащ красный. Наикраснейший красный во всей цветовой гамме. Чистейший, нежнейший, ужаснейший красный, какой ты только видел, пульсируя, растекается и покрывает все тело.
Трогаешь спину. Бормочешь бессмысленные слова. Рука нащупывает три открытые раны, взрезавшие плоть ниже лопаток!
Пот! Думал, что потеешь, а это была кровь! Лежал, полагая, что из тебя выходит пот, посмеивался, наслаждался!
Ты ничего не чувствуешь. Пальцы неуклюже и бессильно царапают спину. Спина ничего не ощущает. Омертвела.
«Погоди, дай-ка я намажу тебе спину маслом, — говорит Энн где-то вдалеке, в зыбком кошмаре моей памяти. — А то сейчас сгоришь».
Волна ударилась о берег. В мыслях всплывает длинная тонкая струйка жидкости, льющейся тебе на спину из бутылочки, зажатой в восхитительных пальцах Энн. Вспоминаешь, как она растирает спину.
Раствор наркотика. Желтый раствор новокаина, кокаина или чего-нибудь еще, который, прикоснувшись к спине, сделал нечувствительным каждый нерв. Энн ведь отлично разбирается в наркотиках.
Сладкая, сладкая, милая Энн.
В голове опять звучит ее голос: «Ты боишься щекотки?»
Тебя рвет. В кроваво-красном тумане мозга эхом отзывается твой ответ: «Нет. Валяй щекочи. Валяй щекочи. Валяй щекочи… Валяй щекочи, Энн Дж. Энтони, очаровательная леди. Валяй щекочи».
Прекрасной острой ракушкой.
Нырял за устрицами неподалеку от берега, задел спиной за скалу и сильно расцарапал ее об острые, как бритвы, раковины моллюсков. Да, именно так. Нырял. Несчастный случай. Как все здорово подстроено.
Сладкая, милая Энн.
А может, ты оселком заточила свои ногти, моя дорогая?
Солнце повисло прямо у тебя в мозгу. Песок начинает плавиться под ногами. Ты пытаешься отыскать пуговицы, чтобы расстегнуть, сорвать багряное одеяние. Ничего не чувствуя, вслепую, на ощупь ты ищешь застежки. Их нет. Плащ не снять. Как это глупо, приходит нелепая мысль. Как глупо, что тебя найдут в этом длинном, красном шерстяном исподнем. Как же это глупо.
Тут где-то должна быть молния. Эти три длинных глубоких пореза можно крепко застегнуть на молнию, и тогда липкая красная жидкость перестанет течь из тебя. Из тебя, бессмертного человека.
Порезы не слишком глубокие. Надо добраться до врача. Надо принять таблетки.
Таблетки!
Ты бросаешься к пиджаку, обшариваешь один карман, другой, потом еще один, выворачиваешь его наизнанку, отрываешь подкладку, кричишь и плачешь, и с грохотом, подобно проносящимся поездам, четыре волны обрушиваются на берег позади тебя. И ты снова принимаешься за карманы в надежде, что чего-то не заметил. Но там пусто, только завалялись кусочек ваты, коробок спичек и два корешка от театральных билетов. Бросаешь пиджак.
— Энн, вернись! — кричишь ты. — Вернись! До города, до врача тридцать миль. Я их не пройду. У меня не осталось времени.
У подножия обрыва ты поднимаешь глаза вверх. Сто четырнадцать ступеней. Отвесный обрыв сияет в солнечных лучах.
Ничего не остается, как только карабкаться по ступеням.
До города тридцать миль. Подумаешь, что такое тридцать миль?
Превосходный денек для прогулки!
Я ВЕСЬ ГОРЮ!
Я лежу как раз посередине комнаты, причем я не зол, не раздражен, не возмущен. Во-первых, для того чтобы человек возмущался, раздражался, злился, он должен воспринимать некие стимулы извне, воздействующие на его нервы. Нервы передают сигнал в мозг. Мозг моментально рассылает приказания во все части тела: раздражайся, злись, возмущайся! Веки: раздвинуться! Глаза: вытаращиться! Мышцы: сокращаться! Зрачки: расшириться! Губы: сжаться! Уши: вспыхнуть! Лоб: наморщиться! Сердце: колотиться! Кровь: закипеть! Раздражайся, возмущайся, злись!
Но мои веки не раскроются. Глаза просто уставились в бесцветный темный потолок, сердце остыло, рот безвольно приоткрыт, пальцы вяло разжаты. Я не злюсь. Не раздражаюсь и не возмущаюсь. А между тем у меня есть все основания сердиться.
Следователи слоняются по моему дому, сквернословят в моих комнатах, прикладываются к фляжкам. Репортеры освещают вспышками мое расслабленное тело. Соседи заглядывают в окна. Жена полулежит в кресле, отвернувшись от меня, и, вместо того чтобы плакать, радуется.
Так что вы понимаете — у меня есть причина злиться. Но как бы я ни старался рассвирепеть, разъяриться, выругаться — не могу. Меня окутывает и наполняет лишь всеобъемлющая холодная невесомость.
Я мертв.
Я лежу здесь и сплю, а эти люди — обрывки моих безжизненных сновидений. Они кружат надо мной, словно стервятники над разлагающимся трупом, как хищники, алчущие в ночи горячей крови жертвы, собирают эту кровь и разбрызгивают ее по страницам бульварных газетенок. Но каким-то образом по пути к печатным станкам кровь становится совершенно черной.
Несколько капель крови дадут краску для миллионов печатных цилиндров. В нескольких каплях крови достаточно энергии, чтобы привести в действие десять миллионов офсетных машин. В нескольких каплях крови достаточно адреналина, чтобы быстрее забились тридцать миллионов грамотных, читающих сердец.
Я умер сегодня ночью. Завтра утром я умру опять в тридцати миллионах умов, пойманный, как муха паутиной, и досуха высосанный бесчисленными щупальцами читающей публики, и, промелькнув в закоулках их сознания, уступлю место:
НАСЛЕДНИЦА ПРЕСТОЛА
ВЫХОДИТ ЗАМУЖ ЗА ГЕРЦОГА!
ОЖИДАЕТСЯ ПОВЫШЕНИЕ
ПОДОХОДНОГО НАЛОГА!
ЗАБАСТОВКА ШАХТЕРОВ!
А стервятники все парят наверху. Вот коронер[4], небрежно осматривающий мои органы, гиена-репортер, копающийся в мертвых мыслях моей любви. Вот фавны и козлы с синтетическими львиными сердцами робко заглядывают в окно, но держатся от ужасного зрелища на безопасном расстоянии, наблюдая за разгуливающими по комнате плотоядными.
Наверно, моя жена — самая умная из них. Она похожа всего лишь на небольшую темную пантеру, помахивающую хвостом и умывающуюся, довольную собой, притаившуюся на узорчатой обивке кресла.
Вот прямо надо мной возник губастый следователь, вошедший в мир живых, подобно огромному льву. Губами он обхватил длинную дымящуюся сигару и разговаривает, не вынимая ее изо рта и поблескивая янтарными зубами. При этом время от времени роняет серый пепел на мой пиджак. Он вещает:
— Так вот, значит, мертв. А мы, значит, беседуем с ней час, два, три, четыре часа, и что имеем? Ничего! Черт, не можем же мы сидеть здесь всю ночь! Жена убьет меня. Я теперь уже ни одной ночи дома не бываю. Сплошные убийства.
Коронер, такой проворный, такой ловкий, с пальцами, похожими на кронциркули, измеряет меня вдоль и поперек. Есть ли что-нибудь, помимо чисто профессионального интереса, в его бегающих, печальных зеленых глазах? Он высокомерно вскидывает голову и важно заводит речь:
— Скончался мгновенно. Глубокая ножевая рана в горле. Затем его еще трижды ударили в грудь. Здорово поработали. Весь залит кровью. Довольно впечатляюще.
Следователь кивает рыжеватой головой в сторону моей жены и морщится:
— А на ней нет ни капли крови. Как ты это объяснишь?
— А сама она что говорит? — спрашивает коронер.
— Ничего не говорит. Просто плюхнулась в кресло и затянула песню: «Ничего не скажу, пока не повидаюсь со своим адвокатом». Честное слово! — Детектив не способен понять поведения таких вот кошечек. Но я, лежа здесь, вполне могу. — Это все, чего мы от нее добились. «Ничего не скажу, пока не повидаюсь со своим адвокатом» — снова и снова, заладила, как какую-нибудь дурацкую прибаутку.
В дверь ломится какой-то человек, который тут же привлекает к себе всеобщее внимание. Симпатичный, атлетического сложения журналист норовит прорваться внутрь.
— Эй там! — Детектив выпячивает мощную грудь. — Что, черт вас всех побери, происходит?
В комнату заглядывает полицейский с раскрасневшимся от борьбы лицом.
— Да вот этот чудак хочет пройти, босс!
— А кто он такой, черт возьми? — вопрошает следователь.
Издалека доносится голос репортера:
— Карлтон из «Трибюн». Меня послал мистер Рэндолф.
Детектив взрывается:
— Келли, проклятый дурак! Живо впусти парня! Мы с Рэндолфом вместе в школе учились! Так-то вот.
— Ну и ну, — невозмутимо произносит коронер.
Следователь бросает на него неприязненный взгляд, а полицейский Келли тем временем открывает дверь, и потный журналист Карлтон проникает в комнату.
— Если бы не прорвался, — смеется Карлтон, — меня бы с работы поперли.
— Привет, Карлтон, — следователь смеется в ответ. — Отодвинь труп и садись.
Это была шутка. Все хохочут, кроме моей жены, которая по-женски свернулась буквой «S» между ручками кресла и облизывает губы с довольным видом, будто сытая кошка.
Остальные репортеры возмущены вторжением Карлтона. Но молчат.
Карлтон взирает на меня младенчески-голубыми глазами.
— Надо же так порезаться! От уха до уха! Как же он в таком состоянии будет беседовать со святым Петром?
Коронер с гордостью заявляет:
— Пустяки, зашью — и будет как новенький. У меня это довольно хорошо получается. Большой опыт.
Карлтон энергично проходит вперед, не обращая внимания на коронера и чиркая каракули в блокноте. Он так и сыплет вопросами. Записывает, ухмыляется:
— Фу-ты ну-ты. Напоминает любовное гнездышко. Обстановочка, во всяком случае, соответствующая. Господи, да он похож на рождественский венок: жабры зеленые, и большие красные ленты крови, завязанные запекшимися узлами.
Даже для следователя слишком; он слегка кашлянул. Жена тоже у себя в кресле в первый раз за все время утратила невозмутимость и беспокойно заерзала. Это длилось лишь секунду. И прошло. Она разгладила складку на светло-зеленой юбке, прикрывавшей согнутые колени, и бросила взгляд в сторону вновь прибывшего журналиста, словно пытаясь привлечь его внимание.
Но репортер уже преклонил колени у алтаря моей оскверненной плоти. Холодного мраморного алтаря, искусно вырезанного руками самого Творца и лишь недавно перерезанного… кем-то.
Миссис Мак-Леод, соседка, заглядывает со двора в южное окно, привстав на цыпочки и сверкая в ночи серыми бегемотьими глазками. Ее голос звучит приглушенно, она нарочито поеживается:
— Обязательно надо написать об этом Сьюзан в Спрингфилд. То-то она будет завидовать. Таинственное убийство почти что у меня во дворе! Кому бы пришло в голову, что такое может случиться здесь, у нас? Попомни мои слова, Анна, вот подойди, посмотри… Видишь, это детектив, вон тот мужчина с жирной шеей. Совсем не похож на детектива, по-моему. Тебе как кажется? Скорее похож на негодяя, рожа прямо злодейская. А вон, погляди на того молоденького журналиста, ну вылитый Фило Вэнс[5], только помоложе. Бьюсь об заклад, именно он-то и распутает все дело. Только их никто никогда не слушает… А вон, видишь ту женщину в углу? Наверняка она была его любовницей, а никакой не женой…
— Отойдите от окна, леди!
— Знаете, мне кажется, что я имею право заглянуть!
— Леди, отойдите!
— Молодой человек, эта лужайка прямо до самого окна принадлежит мне. Это мой дом! Я лично сдала его мистеру Джеймсону.
— Леди, отойдите.
— Молодой человек…
Вернемся к тем, кто в комнате.
Репортера, Карлтона, теперь притягивает моя жена, как Солнце — планету. Он мечет в нее вопросы, а она намеренно не говорит ему ничего вразумительного. Журналист напорист, а жена сидит, прикрыв веки, такая томная и беззаботная. Из нее ничего не вытянешь, ее не удастся заморочить. Просто будет стоять на своем. Мурлыкающим голосом она повторяет: «Я вернулась домой из ночного клуба, а он лежит вот здесь на полу, глядит в потолок. Больше ничего не знаю».
Другие репортеры тоже записывают. Им ничего не удалось выудить из жены, покуда не объявился симпатичный Карлтон. Он тут же впивается в нее:
— Вы поете в ночном клубе «Бомба»?