Это было еще неглубокой зимой, выпал снег, а медведи еще лечь не успели: так бывает. Вот медведь услыхал, что человек поет, пришел к мешку, развязал веревочку и выволок эвенка из мешка… Медведь ел мужа, а жена пела.
— Ну вот, я говорил, что заливаешь, — сказал Ведьмедь, — ты не можешь без этого.
— А ты можешь?
— Конечно, могу, — и стал рассказывать.
Сочинение
— Вот истинная правда. Жил-был не очень давно в прибайкальской тайге один старик, охотник. Сам был очень стар и промыслом добывал мало, жил больше тем, что давал приют у себя другим охотникам, разным любителям, и они его поддерживали. Вот однажды, перед самой зимой, только бы медведям ложиться в берлоги, волки целой стаей погнались за медведем, и тот, спасаясь, внесся в избушку к старику, в сенцы, и дверь за собой прикрыл лапой. Дед услыхал шум, слез с печи и видит: медведь стоит в сенях и дверь лапой держит. Глянул в окно, а там волки, сила несметная. Вот он пятится, пятится к стене, где винтовка висит, а сам глаз не спускает с медведя и ласково так говорит ему: «Миша, Миша, погоди!» Кое-как добрался старик до ружья, наладил его, конечно, не в медведя, а на волков; ударил в волка, а сам медведю: «Миша, Миша, погоди!» Медведь же сразу понял, что дед бьет по волкам. Девять волков было убито, а другие все разбежались. Тогда медведь лапу отпустил и дал себя покормить. Раз от разу и привык, стал жить в избушке с дедом. А на всякий случай, если бы медведю захотелось уйти, дед надел на него белый ошейник и просил всех охотников не стрелять его никогда.
— Вот это — уж правда, вот истинная правда, — сказал в заключение Ведьмедь, — говорят, это даже в какой-то газете или книге напечатано было.
— В книжке было! — воскликнул Ярик. — Значит, это просто сочинение…
— Ну да, сочинение, значит был настоящий сочинитель и, как было, все по истинной правде зафиксировал.
Воробьи в бороде
В это время из коридора отозвались старые политкаторжане, биолог Иван Иванович и простой человек, обученный им по дружбе, Маркелыч. Оба старика с одинаково рыжими по седому бородами, похожие друг на друга, как супруги бывают похожи к золотой свадьбе, обратили внимание всех в поезде каким-то особенно любовным, предупредительным отношением друг к другу.
Маркелыч сказал:
— Было это в газете или нет, все равно: такое с медведем вполне может быть и наверно в газету попало из жизни. Вот у нас на каторге один медведь с запиской во рту на склад ходил, ему отпускали железо, и он его пер. Но только одно было: если услышит звонок к обеду, бросает железо и бежит, и тогда уж заставить его принести это железо было нельзя.
— Медведя-то совсем немудрено приучить, — сказал Иван Иванович, — а вот этот самый Маркелыч крыс обучил у нас на каторге так, что они давали себя в тележку запрягать и возили легкую поклажу.
— Ну, что это, — вмешался Ярик, — медведь, крысы, — все это Дуров и без каторги в сто раз лучше делает, а я знал одного старика, вот какой древний, вас, обоих политкаторжан, вместе сложить, так выйдет как раз только так, и у этого древнего старца под бородой постоянно жили два воробья.
Ходовой зверь
Когда Ярик сказал, что у старика под бородой жили два воробья, Ведьмедь очень обрадовался и с большим увлечением спросил:
— Неужели и яйца несли?
— Ну вот, — ответил Ярик, — а ты говоришь, что рассказы мои курам на смех. По-твоему так выходит, что ежели сочинитель и образованный человек в книгу напечатал, то это — правда, а если я на словах правду скажу, то это — ложь. Знают ли твои медвежьи мозги, что ежели я возьмусь сочинять, то не спеша буду ехать на санях три дня по твоим медвежьим мозгам, соломой набитым, три дня сочинять, и ты все будешь за истинную правду считать? Ты можешь только об известном рассказывать: медведь, сохатый, изюбр, коза. А я тебе в тайге такого зверя сыщу, что сам черт не скажет, какой это зверь. Раз было, я тогда служил в пограничном отряде. Ну вот, едем раз по тайге шагом с товарищем возле самой границы контрабандной тропой. Тайно едем, говорить нельзя, курить нельзя. Полная тьма в тайге, нас кони сами по тропе ведут. Слышу, лезет, трещит, ближе, и вдруг как обдаст меня всего горячим дыханием. Есть верное средство против такого наваждения в лесу — крепко выругаться, но тут сказать товарищу опасно, а не только ругаться. Он же подобрался, привалился к лошади и рядом идет. Тяжко, лошадь дрожит и храпит…
— Какой же это зверь привалился, неужели медведь?
— Ну да, поди-ка, станет тебе медведь приваливаться, и как это возможно?
— Сохатый?
— Да, сказал…
— Чего же ты не стрелял?
— Как же тут стрелять, ежели даже и говорить и курить нельзя?
— Знаю, — сказал Ведьмедь, — это барс!
— Ты лучше скажи — заяц. Барс! Да ведь барс не больше средней собаки, а он к моей коленке привалился, а я верхом сижу на высокой кобыле.
— Ах, на кобыле, ну так знаю, — сказал землемер.
— Знаешь ты! — продолжал Ярик. — Я вот сам не знаю, а ты знаешь. Так вот еду я назади, и товарищ едет впереди, и он ничего не знает, и я дать знать ему не смею. Слышу, он отпустил мне ногу немного и рядом идет. Вот я эту ногу свою отвел кобыле к хвосту, а сам пригнулся, левой рукой у лошади крепко шею обнял и правой ногой кожаным носком со всего размаху как дам ему в брюхо! Ух, как он кохнет: «Хох, хох, хох!» — и затрещал, потом остановился в чаще и кашлять стал. Вот уж он харкал, вот уж он харкал, а потом опять затрещал, и все было слышно уж километра с три за монгольской границей. Так я тут сообразил, что был это какой-нибудь монгольский ходовой зверь.
— Как ходовой?
— Это известно. К нам из Монголии все ходовые звери идут: и коза ходовая, и сохатый, и барс.
— Вот я сразу догадался, — сказал землемер, — как ты сказал, что зверь был ходовой из Монголии и что ты на кобыле ехал, это дикий жеребец был, кулан: он не к тебе, он к кобыле.
— Мало ли всякого зверя в тайге, — спокойно сказал Ярик, — я не знаю, кулан так кулан…
До того напряженно все слушали интересный рассказ пограничника, что немцы обратили внимание и очень просили перевести это на немецкий язык. И вот, лишь когда, переводя этот вздор, я дошел до неизвестного зверя вроде кулана и встретился с трудностью передать на немецкое слово «кулан», вдруг чары сочинителя прекратили на меня свое действие, и я понял, что Ярик, конечно, все выдумал.
— Неужели же все выдумал? — спросил я его с большой завистью.
— Ну, так я же с этого начал, — ответил Ярик, — я сказал, что три дня буду на санях ехать по медвежьим мозгам, рассказывать, сочинять, и все он будет за правду считать.
— Сволочь ты, — ответил Ведьмедь, — и больше ничего. Михаил Михалыч, дай ему в морду!
Первый сибирский рассказ о человеке
— Дорогие товарищи! — сказал избач. — Заявляю вам свой решительный протест: мы уже счет дням потеряли, сколько едем; видели мы город Свердловск, на Урале, и там не сотни, а тысячи труб и небоскребов поднимались, — сколько бы полезного можно было сказать о человеке, о старом и новом времени, а вы говорили о звере. Мы спустились с Урала в плодороднейшие равнины, на которых выросли гигантские совхозы с сотнями тракторов в каждом хозяйстве, — какая это сказка или сон наяву, если только представить себе недавнюю соху или, в лучшем случае, одноконный плужок, а вы до самого Новосибирска говорили о звере. Красноярск на Енисее, Иркутск на Ангаре, триста километров ехали берегом Байкала, и все зверь и зверь без конца. Вот скоро Яблоновый хребет, въезжаем в область вечной мерзлоты, необъятная тайга вокруг нас. Предлагаю в разговорах дальнейших установку на человека, выяснить нам, что есть человек сам по себе и в отношении к этой необъятной тайге.
Этому повороту я очень обрадовался и, вдохновляясь книгой Арсеньева «В дебрях Уссурийского края», попробовал начать.
— Вот один человек в тайге заметил другого и спрятался за дерево, другой тоже заметил и тоже спрятался, оба держат винтовки наготове, и не хочется убивать, а надо — другой может убить. К счастью, густо в тайге, от дерева к дереву, дальше, дальше, и разошлись без выстрела и без поклона. И ушли навсегда, больше нигде, никогда не встречались. А у нас в Москве такая мука с жилплощадью. Так ли я понимаю тайгу?
— Так, — ответил Ярик, — только бывает, что нельзя разойтись, тебе надо уложить или же тебя уложат. В том и другом случае я считаю, что у вас в Москве и повсюду преувеличивают значение подобных событий. Позвольте, вот я расскажу, как мы, партизаны, воевали в тайге. Был у нас отряд в двести человек, шесть пулеметов при нем, две трехдюймовки и ручной медведь.
— И у нас был ручной медведь! — отозвался другой партизан.
— Ну вот, так и знал, — огорчился избач, — опять пошло про медведя.
— Нет, успокойся, — сказал Ярик, — я все выведу на человека. Медведь этот был у нас приучен к трехдюймовкам снаряды подавать.
— И у нас подавал.
— Ухо рваное?
— И у нашего рваное, левое!
— Левое. Он!
Партизаны страшно обрадовались, и вдруг оказалось, что работали в одном и том же отряде, только разминулись во времени: одного взяли в плен белые, а другой, Ярик, вскоре после того в этот отряд пришел с Невера и тоже затем в плен попал.
— Ну вот, — продолжал Ярик свой будто бы человеческий рассказ, — повели меня, и я, конечно, знал, зачем повели, и пока шел, то во всем мне как будто ужасная спешка была, все внутри ходуном так и ходило, дергался я, матершинничал и так это ну не мог и не мог переварить, что так-таки — стук! и кончено. Потом слабость явилась, пот выступил, стало спокойно и все равно.
Подняли они винтовки, гляжу равнодушно и вижу, выходит наш собственный Мишка на задних лапах и в руках, словно подсвечник, держит пустой стакан из-под снаряда. Ну, я, конечно, засмеялся, и так бы мне с этим смехом из мира сего удалиться. Но вдруг, когда я засмеялся, особенно через этот смех, по-моему, и произошло помрачение ума, — когда я засмеялся, один из них ружье опустил и другому велел не бить. Конечно, может быть, и пьяные были… «Стой, говорит, не бей, ведь это, кажется, наш Иван Петрович». А я все стою и смеюсь на медведя. «Иван Петров! говорит. Это ты?» — «Я», — говорю. «Где же, спрашивает, Кузьма?» — «Какой такой, — думаю, — Кузьма?» — а сам без задержки отвечаю: «Кузьма пошел до ветру и не вернулся». Осмотрели меня и говорят: «Вроде как бы Иван Петров, а вроде как и не он». Отвели меня в сарай дорасследовать, а я в ту ночь убежал. К тому рассказываю, что много врут и преувеличивают: в последнюю минуту не страшно…
Второй сибирский рассказ
— Ну да, рассказывай, не страшно. Так случай вышел, подвернулся знакомый медведь со стаканом. А вот как нас вывели босых на мороз, стоим час в ожидании, зубы: дыр-дыр-дыр, стоим другой, зубы: дыр-дыр-дыр. Тебя бы перед смертью так выдержать хорошенько, так не засмеялся бы. Эх, ну зато и отплатили мы!
— Каким же способом отплатили? — кто-то спросил.
Ведьмедь промолчал. Но через некоторое время сказал:
— Всячески было.
— И своею собственной рукой?
— Было. Наша батарея была за сопкой, под сопкой село, и в селе был батька. Раз вечером мы с товарищем нарядились в белогвардейские мундиры и пошли к батьке в гости. Увидел нас поп и обрадовался и зашептал испуганно: «Красные рядом!» — «Красные, где?» — спрашиваем. И он прямо в точку. Сердце у меня скверное, хотел было на месте уложить его, но товарищ удержал. Попадья несет курицу, вино, студень. Сердце у меня неважное, не могу ни есть, ни пить, до того мне противно смотреть на попа. Переночевали и на заре просим попа провести нас к батарее, показать. Он это живо собрался и, конечно, местный житель, так искусно провел нас к самым батареям. Идем распадком, подкрадываемся, поп впереди. Ах, и скверное у меня сердце! До чего же мне противно стало: поп — и на такое дело идет. Не поверите, я раз десять за наган хватался, и все меня товарищ удерживал. Ну, нестерпимо, что только может вынести человек, выносил я ненависть страшную. Ну, подошли мы вплотную, и вдруг этот поп перевел глаза на нас, понял, побелел. Теперь идем уж мы впереди, он плетется назади. Поставил я его перед самым орудием и дал…
— Из пушки!
— Ну, ничего не осталось, воздух и все.
— Не воздух, а земля, — поправил Ярик, усердно копаясь в своих волосах. Потом этими же пальцами взял пыль с подоконника, вгляделся в нее, вдумался и спросил:
— Как это называется, где трупы сжигают?
— Крематорий.
— Ну да, вот крематорий, сожгут тебя, останется вот это. — Ярик дунул на пыль между пальцами и сказал: — Вот вам и человек!
Случай
Колеса вагона вертятся вполне равномерно, без всяких проскоков и заминок, но в голове все наматывается случайными обрывками, и кажется, будто все эти случаи где-то живут самостоятельной жизнью, приходят к нам независимо от нашей воли: случай к случаю приматывается в голове на катушку без всяких скреп. И так сколько же всего намоталось, пока колесо вагона закончило последний миллион оборотов и остановилось во Владивостоке на отдых?
Теперь я разматываю катушку, подбираю случай к случаю, как кинорежиссер, сцепляю их между собой, как поезд, склеиваю в цельную ленту и таким образом второй раз путешествую, открывая единство жизни в случайном, создавая из бесчисленных случаев событие единое и закономерное, соответствующее фактическому продвижению колеса от Москвы до Владивостока.
Вот был случай. Все теперь поймут в нем веяние событий на Дальнем Востоке, хотя в то время Япония еще не начинала с Китаем разбойную войну за Маньчжурию. Тогда этот случай намотался на мою катушку, по всей вероятности, потому, что я читал в дороге взятую с собой случайно книжку о походе Хабарова в Даурию: из-за этого я понял в нашем спутнике-китайце даура, стал на его сторону и намотал себе случай на ус. Было это, когда мы находились в сердце Даурии, на переезде к станции «Ерофей Павлович». Случилось, с верхней полки упал большой чемодан от рывка паровоза, чемодан превосходный, с личной этикеткой под слюдой заграничного инженера-геолога, высшего специалиста по золоту. Тяжелый чемодан, падая, конечно, привлек наше общее внимание, и тут все мы заметили, что там, где упал чемодан, в уголке сидел не замеченный нами совсем особенный маленький пассажир. Сколько он времени тут сидел, на какой сел станции, никто бы из нас не мог сказать. Возможно, и это вернее всего, он сел на какой-нибудь станции ночью. Но если бы кто-нибудь стал утверждать, что пассажир этот едет с нами давно, едва ли тоже стал бы кто-нибудь отрицать, до того этот пассажир был маленький, как бы очень уемистый, обладающий особенным даром не привлекать на себя внимания. Это был китаец, и чемодан инженера, падая, задел его и даже повредил ему палец. Наш Ведьмедь, имевший понятие в фельдшерском деле, взял его крохотную ручку и, разглядывая поврежденный палец, стал на него дуть.
— Как тебя зовут-то? — спросил он китайца.
— Иван Андреевич, — ответил тот.
— А по фамилии?
— По фамилии Кузнецов.
— Как же это может быть?
— Так, ладно.
— Да ты не обижайся, Ванюша, поплюй на руку, перестанет болеть. Скажи лучше, откуда ты взялся?
— Лючче я помолчу, — ответил китаец.
Ведьмедь подумал, что он плохо понимает по-русски, и спросил:
— Откуда твоя ходи?
— Китай, — спокойно ответил Ваня.
Удовлетворенный Ведьмедь вдруг забыл, что ему надо было от китайца и зачем он вообще завел этот разговор. И так, не зная, что еще сказать, он молчал и улыбался ласково и добродушно, как бывает с самоваром: угли кончились, а пар еще идет, и он еще совсем горячий стоит и молчит. Мало-помалу все насмотрелись, и этот юноша с желтым, матовым, как бы точеным из пальмы и хорошо полированным лаком лицом, с живыми, как у птицы, глазами и милой улыбкой стал было опять исчезать в свойственной ему прикровенности. Но тут приходит инженер, ему показывают чемодан и китайца, говорят, что вот пришибло, поранило руку. Инженер осматривает внимательно чемодан и сдувает с него пыль прямо в лицо китайцу, ему только бы чемодан, он весь в чемодане, и такой он резко заметный, а китаец такой прикровенный. Разного рода бывают неловкости. Вот какой есть в Европе человек, живущий для своего внешнего вида, и так у него все выходит, что твои же идеалы, как будто уже решено — недостижимые, тут во внешнем виде осуществлены, и тебе очень неловко в этом обществе именно потому, что твое-то внутреннее, гораздо лучшее, но не осуществлено и ты не можешь показать его и противопоставить этому внешнему, но мертвому. Хочется сказать: у меня там тоже чисто внутри и там самое главное. А сказать такому бессмысленно, и вот лучше просидеть незаметно, и немного осталось проехать, а тут вот на! — чемодан на голову и пыль в лицо…
Мы это больше за себя самих под предлогом китайца постояли, но и китайца в обиду не дали владельцу чемодана. Самое главное, чем именно и записался в моей голове этот случай, что ночью под стук колес вспомнилось далекое детство, и в нем, как сон, такое смутное представление: монгол с широким окровавленным мечом — ужасно страшно! — а европеец, напротив, что-то очень хорошее: рыцари, герои, гладиаторы. Так вот учили, и складывалось в определенное сознание, а вот теперь разбирайся: вместо монгола с широким мечом — маленький симпатичный человек, близкое существо, а напротив важный, надутый человек с чемоданом. Перемена огромная.
Голубь жизни
Какое прекрасное утро, чувствую, будто голубь жизни радостно встрепенулся в груди, и оттого захотелось собрать к большому столу много приятных людей, рассказать им про все, слушать и особенно взять бы да всем вместе запеть. Но невозможно собраться, и оттого вместо хора я стою один у окна и сочиняю…
Вдыхаю в себя несущийся откуда-то из девственной тайги воздух с ароматом скипидара. Потом, когда я перешел в вагон-ресторан, то увидел, что проводник протирает подоконники скипидаром, и, значит, так он у нас тоже протер, а я нюхал этот обыкновенный скипидар и наслаждался, воображая, что вдыхаю ароматный воздух девственной тайги. И есть такого рода поэзия, иллюзорная и как бы трагическая, на самом же деле пустая поэзия, основанная на невежестве и традиционном противопоставлении поэзии знанию, было, мол, поэтично, а вот узнали, и поэзия кончилась. Была тайга девственная, пахнущая скипидаром, а оказалось, не тайга пахнет, а подоконник, натертый скипидаром. Но почему бы, зная про скипидар подоконника и начав с того, что проводник им натирает окно, я не могу перейти к скипидару деревьев в распаленной горячим солнцем хвойной тайге? И почему тоже, зная по науке о луне, что она большая и холодная, отдав должное этому знанию, не могу я оставаться в интимной жизни с луной как с обыкновенным привычным мне сияющим медным тазиком? Скорее всего это происходит от младенчества: узнал причину, и качество скрылось, причина съедает качество: листья только что одетой березы так музыкально шумели зеленым шумом, но оказалось, что все дело в хлорофилле, и, значит, нет никакой музыки, и это только так казалось, пока не прочел курс ботаники.
Население устроилось жить возле больших рек; какой ему, правда, расчет устраиваться в сибирских-то условиях возле этой, пока единственной линии железной дороги! Сегодня еще меньше признаков человеческой жизни, чем раньше, а в неприкосновенной траве всюду громадные цветы; особенно интересны мне были очень темные, черно-лиловые сильные ирисы. Но надо правду сказать, что на всем громадном пространстве, в тысячи километров, все-таки господствует один всем известный у нас цветок — «иван-чай». На телеграфной проволоке сидели птички, до крайности маленькие и мне совсем неизвестные. Наши вороны давно исчезли и начались черные, как грачи, настоящие наши же вороны, но в грачиных перьях. Больше же всего мне понравилась одна речка, через нее была веревочка, стань на плот, потянись за веревочку, и сам переедешь на другую сторону. Конечно, стоишь у окна и про себя потянешь, и будто переехал, пошел в тайгу и начал там открывать новое, сравнивать их траву и нашу, их цветы и деревья, запахи, землю мысленно берешь, растираешь между пальцами, понюхаешь. Земля ведь тоже по-разному пахнет.
Даурия
Читаю в пути жизнь протопопа Аввакума в Даурии и с удовольствием в этом фанатическом проповеднике вижу самого живого человека, когда он рассказывает о природе Даурии.
«Горы высокие, дебри непроходимые, утесы каменные, яко стена стоит, и поглядеть, заломя голову. В горах тех обретаются змеи великие, в них же витают гуси и утицы, перья красные, тамо же вороны черные, а галки серые, измененное против русских птиц имеют перие. Тамо же орлы, и соколы, и кречеты, и курята индейские, и бабы, и лебеди, и иные дикие, многое множество птицы разные. На тех же горах гуляют зверие дикие: козы и олень, изюбри и кабаны, волки и бараны дикие, воочию наши, а взять нельзя».
Это из жития. Он ехал сюда из Москвы в ссылку пять лет, а три года ехал назад.
Золото
Видели знаменитую Шилку, составляющую вместе с Аргунью великую реку Амур. Проезжаем мимо и переезжаем поперек множество малых речек. Берега всех этих горных речек и ручьев представляют собой цепи сопок, покрытых лесом.
Было раз, мы стояли у окна, горный инженер говорил с нашими старателями о золоте, и вдруг около самой линии между лесистыми сопками на ярком солнце сверкнул ручей.
— Смотрите, — сказал инженер, — вон там, между этими сопками, непременно должно быть золото.
— Моет! — ответил один из старателей, и другие только не сказали, но как-то все в одно мгновение, только взглянув на сверкнувший ручей, поняли, что сейчас там где-то промывают золото. Что золото было в сопках, об этом можно было догадаться по множеству шурфов у подножья горы, но что именно вот в этот момент кто-то промывает золото, об этом узнать по взгляду, казалось, можно лишь какому-то чародею.
— Как вы узнали? — спросил я волшебников.
— Чего проще, — засмеялись они, — вода-то в ручье бежит мутная, а разве вы не заметили?
Они смогли даже почти наверняка сказать, кто промывает вверху золото: конечно, вольный человек, или, по-здешнему, хищник.
И вот опять шурфы показались, ручей, опять инженер:
— Золото!