Старик ни на минуту не расставался с клинком.
В конторе у Аносова в эту новогоднюю ночь было торжество. Много там собралось народа: работные и все те, кому был дорог только что рожденный клинок из стали. Самая лучшая сталь в то время. Шутка ли сказать! И радовались люди, а больше всего сам Аносов, сказавший в ту ночь:
— Ну, потеснитесь теперь, чугун, и ты, матушка крична! Красавица из восточной сказки будет здесь хозяйкой.
Вот тогда и показал Штамм клинок Нурлата. Люди потом говорили, что поначалу Аносов даже от удивления опешил, хотя у себя хранил немало чудесных редких клинков, собранных за многие годы своей работы над булатом.
«Откуда в руках немца могла очутиться такая красота?» — подумал он про себя, но, увидав хозяина клинка, догадался. И, может быть, на какое-то время, забыв про свой только что рожденный клинок, радостно воскликнул:
— Чудо-то какое! Из Дамаска этот клинок! Это ясно! — повторил он несколько раз. — Заодним и проверить можно, чей клинок сильней, чья сталь крепче и надежней? Добрая находка у вас, почтеннейший герр Штамм.
Только и ждал таких слов герр. Живо засуетился, повеселел.
Пробовали оба клинка, как полагалось. Тончайший шарф резали на весу, кидали в древнюю сосну, что стояла во дворе, хоть дело было ночью. Резали железо, будто хлеб. Оба клинка были словно братья. И тогда герр Штамм, не выдержав, от волнения вскочил с кресла и, чуть не заикаясь, потребовал тут же скрестить клинки, как в бою. Скрестили. Зазвенели клинки в руках двух мастеров. Тишина стояла, как ночной порой в лесу. Все, кто был в ту ночь в конторе, говорили дома, что они просто не могли дохнуть, так захватила всех эта схватка. И когда последний раз прозвенел в руках мастера новорожденный клинок, ударив им по клинку Уреньги, то клинок Уреньги чуть согнулся и в изгибе зазубринка легла. Аносовский же клинок каким был, таким и продолжал мерцать, переливаться — ни единой самой крохотной царапинки не осталось на нем...
Вдруг старик Нурлат не выдержал и подошел к верстаку, на котором лежали оба клинка, и, взяв их в руки, оцеловал. Поклонился всем низко и обратился к Аносову:
— Барин! Возьми мой клинок, хоть и старше он и много лет пролежал в земле. Пускай лежат оба рядом. Только бы шайтан не подшутил. Украсть может. Сказку про Уреньгу слушать надо. Ее клинок. На перевале в ручье лежал.
Хорошо наградил Аносов старика Нурлата, а Штамма с той ночи будто подменили. Когда он послушал вместе со всеми сказку деда Нурлата о клинке Уреньги, видать, только тогда понял, почему старик отдал клинок не ему, прославленному золингеновскому оружейнику, а Аносову. Не прельстился на большие деньги, которые сулил ему он — герр Роберт Готлиб Штамм.
Слушал он сказку, и вдруг в его сердце что-то потеплело. Не видел он раньше такое в жизни, чтобы люди ради творения рук своих могли забыть все на свете. Одни — деньги, власть. Другие — тяжкую свою долю и неволю.
Штамм, скинув с себя важность, посветлел лицом и, забыв про свой чин, а главное — зачем был послан на Урал, подошел к Аносову и крепко пожал ему руку. До конца понял человек, что произошло в ту ночь на заводе возле Косотур-горы. И просто, без корысти и зависти, поздравил Аносова с рождением булата...
— Я увидел, герр Аносов, то, что может рождать чудо! — воскликнул он.
— Достопочтеннейший герр Штамм, — в свою очередь ответил Аносов, — вам понравилась сказка о клинке Уреньги? Это очень хорошо, но не примите за обиду, любезный гость, это именно то, чего не хватает вашим мастерам...
И вечером, на другой день, уже в гостях у Аносова, на балу, ведя спокойный разговор, Штамм поведал управителю златоустовских заводов о своих бедах и думах. Одним словом, перед Аносовым сидел в глубоком кресле не мундирчик со светлыми пуговками, в башмачках на высоких каблучках, а оружейник.
Потом, через несколько дней, отбывая на родину и прощаясь с Аносовым, Штамм сказал, что посланцев из Германии не последует больше. И, завернувшись покрепче в доху, отбыл с Урала, поглядев в последний раз на Косотур-гору, на застывший пруд и заснеженные горы. Главное же, вспомнив еще раз Аносова, подумал, как он любит слушать сказки о глубокой старине. «И не только он сам, но и его мастера-художники по стали. Удивительные люди!» — чуть не вслух проговорил Штамм.
А ведь именно эти сказки помогали во многом аносовским мастерам стать кудесниками по булату и вдохновляли их на труд. Это хорошо понял Герр Роберт Готлиб Штамм...
И снова над Уралом метели бушевали — не один десяток лет. Снова по веснам шумела Громотуха, а заводский летописец заносил в свою книгу вести о новых и новых делах златоустовских умельцев.
...1965 год. Славное двадцатилетие со дня Победы над фашистской Германией. В честь этой великой даты наследники доброй славы златоустовских мастеров создали новое чудо — меч Победы.
Давно в задумках, когда был еще подростком, хранил мечту Леонид Нурлич Валиев не только повторить дедовское мастерство в гравировке стали, но сделать такое, чтобы показать на булате целые картины нашей родины. Для этого он много и долго учился у старых мастеров. Подолгу глядел на старинные клинки, на их насечки и рисунки, читал о Бушуеве — Иванке-Крылатке, а больше того об Уткине Петре — мастере, воспевшим на стали любимую для златоустовцев Косотур-гору, и о самом Аносове — кудеснике булата.
Ну, а когда приступил к работе — созданию меча Победы, то, как бывает в любой сказке, на помощь заводскому умельцу пришли волшебники — знатоки уже нашего времени. Оттого этот богатырь-меч таким редким сапфиром отливает, светится и мерцает...
Клинок Уреньги — древняя сказка, а меч Победы — светлая быль нашего сегодня. Быль, созданная трудом и сердцем чудесных мастеров. Значит, недаром ныне златоустовских умельцев наследниками доброй славы аносовских времен называют.
Золотое слово
Слава про златоустовских мастеров по всему свету летит, как крылатая песня. Лучших мастеров-граверов по булату во всем свете не сыскать! Одного Бушуева взять. Все страны мира облетела слава о нем — о его крылатом коне на стали. Недаром получил прозвище: Иванко-Крылатко.
Только вот про словесных дел мастеров сказы забываться стали. А жалко. Взять хотя бы Крапивина Тимофея: когда-то первым сказочником был.
Есть в земле камень-хрусталь. Самой чистой воды он бывает. Кристалл к кристаллу. В горах он рождается. Но вдруг попадет такая красота в подземные воды. Примется вода хрусталь крутить, бить о другие камни. И до того дотрет, что от кристалла один окатыш останется. Поглядишь на такой камешек — и глаз не остановишь. Весь он в царапинах, как в морщинах, без блеска и без граней. Пройдешь мимо такого камня, пнешь ногой, чтобы на дороге не мешался, и все... Но попробуй отбей от такого окатыша кусочек и увидишь, какой он внутри чистый, прозрачный — ну настоящий хрусталь, каким бывает он рожден в земле.
Вот таким окатышем и был в жизни Крапивин Тимофей. Беды да невзгоды били его, колотили. И все же остался Тимофей сердцем чист и ясен. Оттого и сказки любил он говорить, словно малое дитя. Работал он на томилках. Уголь жег, гнал смолу, деготь — одним словом, век свой в лесу прожил. Да еще в земле копался и камень, будто про живых людей, он сказы говорил. Как по писаному читал. К тому же все с умыслом и с обозначением,. А то своим словом будто крапивой обжигал. Вот потому и получил прозвище такое — «Крапива»
Больше всего доставалось от него заводской сошке, которая, словно мошкара перед ненастьем, жалила рабочих. И особенно перепадало от Крапивы надзирателю Омеле, по прозвищу Грыжа. Надоедливый был такой он мужичонко. И правда — грыжа.
Один раз Тимофей сказал ему прямо:
— Эх! Омеля, ты Омеля! Чисто грыжа ты и есть! Всех грызешь. Смотри: сам себя не сгрызи.
И вот как-то раз пришел к Крапиве сосед. Славный, добрый был мужик. Хорошо знал его Крапива. На одной Кабацкой улочке родились. Работящий, молчаливый такой. Зато жена у него была — всем бабочкам баба. Языкастая да бойкущая. Ты ей слово, а она тебе десять. В мать и дочки угадали. Бойкущие, злые, а когда до девок поднялись, вовсе мужику житья не стало. Начисто замордовали его бабы. Вот и пришел он к Крапиве помощи просить.
— Пособи, Тимофей Егорыч! Уважь по-соседски! Век не забуду!
— Это, поди, насчет твоих девок?—сразу же догадался Тимофей, зная про беду его.
— Про кого же больше. Одна у меня беда неизбывная. Отучи какой-нибудь страшной сказкой моих девок, заодним и жену, чтобы не бегали в господский дом. Один стыд от людей. Все люди норовят господский дом стороной обойти, а мои будто мухи туда липнут, ровно там ворота вымазаны медом.
— А ты не пытался их подобру учить? — спросил соседа Крапива.
— Как не пытался. Не помогло. Всей улицей их недавно люди срамили, что рабочую отцовскую честь позабыли. Да только моим девкам хоть бы что. Особенно старшей — Катерине. Ей людское слово, что дождик, по весне. Пока идет — мочит. Перестал — высохло все. Пока ругали — присмирела. Перестали ругать — за свое взялась. Палкой не выгонишь из господского дома. Ты ведь сам редко бываешь в заводе, вот и не ведаешь про наши дела.
— Может, у нее выгода какая — потрафлять господам?
— Какая там выгода! Только обноски господские домой приносит. Намедни юбку барыня Катерине дала. Тряпье, но сшито, известно, по-господски.
— А ты бы плеточкой девку стеганул.
— Нет, Тимофей Егорыч, не тот характер имею. Только больше дурь в голову ей забьешь. Надо, чтобы человек своим умом дошел, что чужая одежа чужим потом отдает...
Задумался Тимофей. Не сразу ответил он соседу. Ну, а когда надумал, то сказал:
— Трудненько отвадить твоих девок и жену от такого зла. Лакейством оно зовется.
И хоть не давал Крапива соседу слово, а пособил. Правда, не скоро, а когда пришел черед соседским девкам отводить посиделки. Такой неписаный закон был раньше на Урале по заводам и деревням. После работы ведь некуда было деваться девушкам и парням. На таких вечерках девушки пряли, вышивали и песни пели...
В тот год выдалась ранняя зима. Чуть не в сентябре наступили холода. Поневоле заберешься в избу на посиделки.
Пришел черед отводить их и соседским девкам. Собралась девичья ватага у соседа в доме. Пожаловал и дорогой гостенек — Крапива. Молодежи в радость: еще бы, первый сказочник в заводе.
Когда же все угомонились, хозяин подал гостю чарочку доброго домашнего вина, и Тимофей начал свою сказку. Поначалу, как всегда, прибаутки говорил, вроде такой:
— Вчерась пошел я в баню. Мылся-мылся, да бес все мешал. То паром обдаст окаянный, то вехотку спрячет. Рассердился я на него и ошпарил нечистого кипятком до хвоста. Только, видать, я так шибко размахнулся, что бес от страха убежал. Убегая, он в предбаннике леденцы оставил.
И Крапива, выгребая из карманов леденцы, принялся ими девушек угощать.
— Ну, а теперь и сказку скажем, — степенно выговаривал Крапива, усаживаясь возле печки.
— Жила-была в нашем заводе девица одна. У отца с матерью, как цветок, росла. Только господам уж больно старалась угождать.
Углядела барыня такое со стороны Лукерьи — так девку звали. Живо ее в господский дом взяла, вроде как в услужение к барышням приставила ее. Тычки господские и их насмешки Лукерье нипочем. Знай верой и правдой служит господам. Только чем далее у господ служила, тем злее становилась. Конечно, не на господ злилась она, а на люд простой. Ведь не нами говорено: с кем поведешься, от того и наберешься.
Кто из наших заводских жалел Лукерью за это самое ее лакейство — дескать, ума вовсе лишилась девка. Кто варначкой называл. Кто проклинал да ненавидел.
Господа же только Лукерьей всем глаза кололи. Дескать, не вам она чета — непокорным и непослушным. А Лукерье и не стыдно.
И вот как-то раз приехали к господам гости из какой-то чужой страны. Не по-нашему они лопотали. Приказал хозяин управителю наших заводских девок собрать на хозяйский двор. Песни петь, хороводы водить.
— Да чтобы пели они веселей и в лучшие наряды оделись! — наказывал управителю.
Пришли наши девки на круг — одна другой краше: знай, мол, наших. В тонкопряденные сарафаны нарядились, да все разной расцветки. В косах ленты, на ногах лапотцы. Ну не девки, а цветки.
Ахнули гости от такой красоты. Глядят — не наглядятся. Тут же принялись скупать по заводу девичьи наряды. Чтобы там, в этой самой загранице, показаться в сарафанах. Сказывали потом старики, что у них там стали под наших девок рядиться...
Только одна Лукерья знай скупает по-прежнему у господ обноски да напяливает на себя людям на смех.
Когда же наши господа сами собрались за границу, то прислуги немало повезли с собой. Взяли, конечно, и Лукерью. Все девки ревели ревом, а Лукерье одна радость. Гусыней ходила перед народом...
Много ли мало, а целых три года пробыли господа в загранице. Воротились на Урал, видать, совсем без денег. Порастрясли их по чужим краям. Принялись пуще прежнего притеснять работных. Надо было ведь наверстать потерянное.
Воротилась и Лукерья. Вовсе бесстыжей стала. Наденет платье. Плечи оголит и примется ими крутить и ужиматься. Думает, что ей завидуют девки. А к народу вовсе озверела, потому что старшей над всеми стала. Так с плеткой и ходила. То и гляди — ни за что ни про что ударить норовила. Девкам да молодайкам-женам и вовсе от нее житья не стало. Сама толстая, разукрашенная. Разные помады на ней. Одним словом — заграничная особа.
Пробовали люди жаловаться на нее управителю завода. Да куда там!
Один раз по весне зашли в завод странники. Народ прохожий. Было их человек десять. Раньше-то простой народ по Уралу пешим ходом ходил. Да и не только по Уралу. Наскучит век свой на одном месте жить, вот и катанут пешочком, к примеру сказать, в Киев или до матушки Москвы. А все больше шли в Сибирь искать спасения от неволи. Одним словом, немало таких странников через Урал проходило. По дороге заходили они передохнуть под крышей. Заодним попариться в баньке. Как полагалось в старину, таких странников хорошо встречали люди. Заводское начальство, барыньки наособицу, тоже не обходили странников. Любили барыньки послушать разные слухи. Что делается у соседей на других заводах? Где был пожар? Где засуха? Старались не обидеть прохожих, а то чего доброго разнесут по свету худую молву об них. Побаивались хозяева заводов этих странников далеких...
Приказала хозяйка завода управителю, управитель — приказчику, а тот Лукерье распоряжение дал: как будет хозяйка выходить из дома, так и подвести странников для милостивого разговора с ней. Народ собрать в сторонке у леска — пусть глядят на барскую милость и доброту к странникам прохожим.
Собрались люди, только все больше старухи да малолетки пришли, хоть и воскресенье было. Недосуг было мужикам и бабам на господское представление глядеть. Зато Лукерье раздолье. Для ее злого сердца. Словно клещ ей в язык впился. Принялась она кричать на старух, закипела, как на большом огне уха:
— Тут барыня станет... А отсюда странники подойдут... — И подалась к попу наказывать, чтобы по выходу господ ударить в колокола.
— Пущай знают странники, как их встречают в Златоусте.
Своим-то заводским такое не в диву было, а вот странникам на удивление. Стояли они в сторонке кучкой, боясь пошевелиться. Только один из них, старик, был будто не из пужливых. И по виду какой-то вовсе не такой, какие бывают старики. Статный да красивый, только бородой сед и кудри на голове сбела. Одежда на нем тоже в отличку была. Будто и рубаха из холста, и лапти, и портки — все, как у других стариков, а вот повернется — и сразу видно: не простой человек.
Даже ребятишки заприметили такое. Одной Лукерье старик не поглянулся, что не смиренный вид был у него. Как стоял, так и не пошевелился, хотя другие странники давно в сторонку отошли, как требовала Лукерья. Увидала она такое, аж задрожала вся. Губы поджала — и хлесть по спине старика...
Ахнули все, кто тут стоял. Странники всегда были в почете, а тут — огреть плетью.
— Вовсе рехнулась Лушка, — кто-то вслух сказал.
Потемнело лицо у старика. Лохматые брови в одно крыло сошлись, от гнева в глазах искорки заиграли. А как Лукерья его огрела плетью, повернулся он к ней, ровно ему и не больно вовсе, поглядел на нее и сказал:
— Брось плеть, неразумная!
И близко-близко к Лушке подошел. У той от злобы пена на губах показалась. Зашипела она на старика:
— Уходи, окаянный, туда, откуда ты пришел! Чего тебе надо? Здесь я в ответе перед господами.
И только хотела опять огреть старика плетью, как из дома показались сама барыня и целый выводок приживалок. Увидав господ, Лукерья пуще прежнего остервенела. Решила, видать, еще большую верность показать. Вот, мол, глядите, как я стараюсь. Но в этот раз она перестаралась. Не успела поднять плеть Лукерья, чтобы снова стегануть старика, очищая место для господ, как вдруг старик громовым голосом сказал ей, да так, что горы загудели:
— Отца Урала тебе не столкнуть с места, какой бы ты его плетью ни стегала!..
Загремели горы. Ветер поднялся. Молнии засверкали. Треснула вдруг земля. И Лукерья в трещину, словно в дудку, провалилась. В испуге замерли люди. Господа попятились назад. Задком, задком, да и в дом поторопились. Видать, сразу догадались, как бы с ними не случилось такое. Знали они свои грехи перед народом. Лукерья же в то время, ползая по дну дудки, кричала в страхе:
— Батюшка Урал, прости меня, не наказывай!
И принялась карабкаться из дудки. Только вылезла наверх, хотела подняться на ноги, опять ударил гром и «у... у... у...» — загудели горы еще пуще. Лукерью снова будто придавило.
Тогда старик сказал:
— Не я тебя наказываю, а ты сама наказываешь себя. За то, что руку поднимаешь на тех, кто тебя вскормил и вспоил. Корыстью ты убила красоту свою. Погляди кругом. Видишь — никто тебя не жалеет. Угождая господам, ты не человеком стала, а вся скривилась. Твое сердце почернело. Вот и лежать тебе у дороги черным камнем.
Затем, поклонившись всему народу, он тихонько к лесу пошел. Глядели люди вслед и понять не могли — шел вовсе не старик, а могучий богатырь. И пока глядели на него люди, не приметили, что стало с Лукерьей. А когда повернулись туда, где она была, большой черный камень на земле лежал. И был он такой черный, грязный...
С той поры все — и люди, и звери, и птицы — обходят этот камень стороной.
Говорят, после тех посиделок как рукой сняло лакейство с дочерей соседа.
Вот и выходит: руки мастера булат куют, а слово золотое — человека человеком делает. А еще добавляют, что золотое слово — самое простое, сердцем сказанное...
Брошечка
В самый разгар Пугачевской войны это дело приключилось. В ту пору хозяином завода был Лугинин. Из тульских купцов он вышел. Как в России жил, такие нравы и на Урале завел...
В хозяйском доме в подвале белошвейки и золотошвейки для церквей разные разности расшивали, а то на господских мундирах знаки отделывали.
Прислуги в господском доме было видимо-невидимо. И привозных, купленных из дворянских поместий, и от уральских деревень, приписных, — кузнецы и дворники. Одним словом, широко зажили Лугинины на уральской земле.
Работные люди из последних сил выбивались — у кричны потели. Невмоготу было жить народу. Хоть живым в землю ложись, так старики говорили.
И вдруг по заводу слух прошел, будто новый царь идет, и за простой народ, работный люд, он горой стоит. Начали по заводу ползти слухи да подметные письма подбрасываться, а в них новый царь волю сулил. Недаром тут же люди и поговорки сложили: «Подметное письмецо радость принесло» или «В Юрюзани написали — в Златоусте прочитали».
Стали эти подметные грамотки по рукам ходить, тайно читаться заводским людом. Даже в самом господском доме среди прислуги и то знали про них. А как-то раз, когда господа все уехали в гости в соседний завод, самонаилучшая мастерица Дарья Мельникова в сарае прочитала верным людям такое письмецо.
Еще там, в Туле, на монастырском подворье, научилась она по складам книги разбирать, когда золотошвейному делу обучалась.
Подметное письмо ей один знакомец принес. Кузнецом в заводе работал.
Повеселели все, слушая Дарьюшку. Так ласково девушку в народе звали за ее веселый нрав и добрый характер.
— Неужто воля будет? — говорили между собой люди.