— Леша, ты чего? — Шагнула назад и, как всегда, сама пришла на помощь — словно протянула тонущему спасательный конец: — Тебе уже пора возвращаться? Да? — И разочарование, и неподдельная грусть проскользнули по ее лицу. — Жаль, что мы встретились так поздно.
— Да, уже поздно, — ответил Лешка ей в тон и добавил, сам не веря в свои слова, — надо же было оказать что-нибудь утешительное, хотя бы самому себе: — Скоро увидимся. Я разыщу тебя в колхозе…
Черта с два! Будет он ее искать… Зачем ему это надо. Вернее, ей-то зачем? Нет, просто показалось ему все, почудилось. Не будет между ними ничего. И не могло быть. Видятся, что называется, раз в году. Тем более у нее теперь университет… Нет, кончилось детство — и у них все позади и порознь.
Ничего не видя вокруг, Лешка шел к выходу и чуть не толкнул уже знакомого мужика на костылях. Видимо, сердобольная контролерша пустила его поближе к гуляющим, да и открытая недавно забегаловка — совсем рядом, в уголке сада — работала до полуночи. Лешка нашарил в кармане мятую пятерку и сунул безногому.
— Держи. На смазку подшипников.
После освещенной шумной аллеи на улице показалось нестерпимо пустынно и темно. Холодная пустота внутри и вокруг. Но уличная темнота только поначалу показалась безлюдной. Наперерез Лешке от приземистого дома отделилась фигура. Мордастый парень по стойке «руки в брюки» вырос перед ним.
— Дай закурить.
— Некурящий, — еще весь в себе, ответил Лешка и хотел обойти парня.
— А если проверить? — угрожающе хохотнул тот.
— Проверяй у козы! Только сапоги надеть не забудь, — взорвался Лешка. Вся боль, вся злость на себя и на других за нескладно сложившийся вечер неожиданно вскипели в нем. Тело самопроизвольно сгруппировалось, налилось силой. Лешка сам не заметил, как принял Владькину боксерскую стойку — не прошла его школа даром.
Парень тоже напружинился, выдернул руки из карманов.
— Отскочь, Вася. Не трать калории, — лениво протянул глухой голос из темноты подле забора. — Пацанчик не из фраеров. Пусть себе гуляет до своего парохода.
Парень недовольно заворчал, отошел с дороги. А Лешка, уходя все дальше, долго не мог успокоить злую дрожь в руках и раскладывал себя на все корки: мало ему неприятностей, не хватало еще ввязаться в драку.
2
Ему показалось, что спал он недолго — провалился в беззвучную пропасть всего на какой-то час, — но когда открыл глаза, в каютное оконце лился тягучий осенний рассвет. Пробудил Лешку легкий толчок в борт дебаркадера. Хоть и глубок был сон, он не отнял обычной чуткости, готовности вскочить в любую минуту — сказывалась многомесячная привычка вставать на утреннюю вахту. Правда, Лешка не сразу понял: где это он, почему вокруг незнакомая обстановка. Оглядывался, соображал… Потом только обратил внимание на приглушенный разговор подле каюты.
— Да где я сейчас тебе хлеба возьму? Ишь ты, враз за два месяца заплатить! Ношу его с собой, что ли? — Знакомый женский голос, грудной, с придыханием, обиженно замолчал.
— А мне какое дело! — тут же врезался мужской. — Раз договорились, живешь пятый месяц в комнате — плати, не греши. Отрежь талоны от карточки.
— Сколько раз повторять — дома хлебная карточка. Вишь, вахта у меня. Подожди. Сейчас сменюсь — получишь.
— Ждать! Дел у меня своих нет…
— Тогда годи до конца навигации. Вернешься — все сполна. Сохранней будет.
— Во-во! Сохранней. Для кого? Вернусь, а тебя и след простыл.
— Ишь ты, какой батюшка-хозяин… Да как у тебя язык повернулся? — вскинулась женщина с обидой и вызовом. — Куда я денусь-то? Наоборот, слезно прошу: позволь еще и зиму перезимовать, пока все наладится. А он тут такое…
— Слушай, тетка Маланья, ты мне мозги не заветривай. Я свое получить хочу. Развела…
— Сколь говорить — не Маланья, а Меланья! — Женщина тоже, видно, стала терять терпение.
— Ну, Меланья! Какая разница… Зиму ей… На лето пускал, пока сам на воде. А вернусь — где мне жить?
— Ох, какой! Молодой, да норовистый… Места ему стало мало. Освободится небось большая комната. Квартиранты уезжать собираются.
— Жди, уедут. Они уж полгода собираются… Навязались!
Лешка вдруг понял: это ж разговаривает матрос с дебаркадера, та грузная пожилая женщина. И в другом, мужском, голосе знакомые нотки. Вот-вот, стоит лишь ухватиться, и вспомнишь… Да загомонил пассажирский люд в пролете — началась посадка. Только и донеслось напоследок:
— Смотри, тетка Маланья! Попробуй зажать…
Лешка наспех оправил мятые брюки, встряхнул бушлат. Заботы грядущего дня, связанного неразрывной цепочкой с днем прошедшим, вновь надвинулись на него. На катер он прошел чуть не последним, задержавшись на трапе, чтоб сказать в благодарность за приют доброе слово незнакомой тетке Меланье.
После сна на палубе было знобко, и Лешка спустился в носовой кубрик-салон. Он еще стоял в проходе, приглядывая свободное место, как его окликнули:
— Дударь? Бодает! Уж кого не ожидал…
И этот голос, и только что невольно подслушанный разговор в одно мгновение слились воедино. Зуйкин! Это ж Борис разговаривал каких-то пять минут назад. Как же он сразу не узнал его спросонья? Борис сидел в уголке, похлопывал ладонью подле себя, и во взгляде его, в выражении всего лица проскальзывало некоторое замешательство. Даже в улыбке сквозила растерянность. Но все это промелькнуло быстро, слиняло мигом. В голосе Бориса вновь зазвучала привычная уверенность:
— Хорош! Здорово, видно, гульнул! Вон какая фотокарточка мятая… На грязнуху не боишься опоздать? Тебя что, до утра отпустили? — Зуйкин скосил глаза, прищурился.
— Да нет, — уныло ответил Лешка. — На последний опоздал. Здесь и кантовался всю ночь.
Ухмылка промелькнула по лицу Зуйкина, и тут же оно напряглось, межбровье заметно прорезалось складочкой.
— Слушай, Леха, — непривычно зачастил он, — давай скажем, что встретились в городе? Вместе шли на трамвайчик, да не успели… А лучше так — рейса, мол, не было, катер забарахлил. Такое часто бывает — проверять не станут. Здесь вместе и утреннего ждали… Понимаешь, я хотел еще вечером в затон вернуться. В крайнем случае ночью. Проведаю, думаю, квартиру — и обратно. А тут… Неприятности у моих жильцов. Сама слегла. Детишки — что, еще мелюзга пузатая. Голодные. Надо было карточки отоварить. На работу к ней сбегать с поручением. Закрутился совсем. И душа болит — начальство там кропит меня частым дождичком. И тут не бросишь. Люди ведь…
Долго что-то распространялся Зуйкин о своих жильцах, о детишках в особенности. Так сам себя растравил-разжалобил, что завздыхал, заохал по-старушечьи. А Лешка чуть ли не с середины рассказа уже и не слушал его. Ему знакомы были совсем другие разговоры и рассказы о нем. Хоть и первую навигацию работал он на этой землечерпалке, но земля слухом полнится. Кое-что знали о Борисе и третьекурсники, проходившие летом на судне практику. Они еще застали его в речном техникуме.
На втором месяце войны мать Зуйкина, доктор-хирург, стала работать в госпитале и очень редко бывала дома. Даже ночевала часто у себя в кабинетике. Парень неожиданной свободе обрадовался. Старых дружков навалом. Новые появились. Двухкомнатная квартира чуть ли не в полном его распоряжении. Лафа! Уже в ту пору пацаном он был самостоятельным — как-никак, начал учиться не в школе, а в техникуме. Одним словом, взрослым считал себя человеком. А на деле — что; как и все, еще салага салагой. Война, правда, тогда по-настоящему не дохнула даже на взрослое население далекого от фронта города, что уж там говорить о молодых. Мать получила неплохой продовольственный аттестат. Борька нужды не испытывал, ходил этаким петушком со стоячим гребнем.
Но признаки войны все стремительней заполняли город, всю его жизнь. Прибывали и прибывали эшелоны с ранеными. В зданиях некоторых школ и училищ наспех разворачивали дополнительные госпитали. Осложнялся всяческими ограничениями, скуднел быт. Появилось непривычное на слух и тревожное слово «эвакуированные». Оно всколыхнуло, задело за живое всех. Город стоял на пересечении двух транспортных магистралей — реки и железной дороги, — и через него забурлили потоком стронутые с насиженных мест люди.
Эвакопункты на вокзалах задыхались от работы и нехватки необходимого: попробуй накорми, размести, хотя бы временно, всю эту живую человеческую массу, вышибленную из привычной колеи, враз обездоленную, пахнущую кровью и горьким чадом пожарищ. А ведь большую часть людей нужно было поселить на долгий срок — может, на месяцы, а может, на годы. На учет стали брать все излишки жилья, всю мало-мальски свободную площадь.
В один из вечеров мать привела домой женщину с двумя маленькими девчушками — одна только-только вышла из грудного возраста.
Борису пришлось расстаться с отдельной комнатой, переехать со своими книгами и вещами к матери и спать, когда она находилась дома, на каком-то подобии топчана. Непривычно стало Борису, неуютно, и зажил он дальше с постоянным чувством недовольства из-за стесненной своей свободы.
Года не прошло — получила мать направление в полевой госпиталь.
И уехала, оставив Бориса одного, уповая на счастливую судьбу да на недреманное око педагогов техникума.
Как-то к Зуйкину пришел домоуправ и сделал ему отеческое внушение: нехорошо, дескать, молодой человек, надо бы комнату побольше уступить жильцам, поменяться, так сказать, местами. Борис — то ли вполне осознанно, то ли по недоумной молодости — уперся: так дело, мол, не пойдет, да и мать на этот счет никаких распоряжений не давала.
Все бы ладно, да домоуправ оказался тоже шибко ретивым. Мало ему показалось собственного авторитета, не захотел лишний раз поговорить с парнем, сразу доложил обо всем техникумовскому начальству. Тут уж Зуйкину по-настоящему не сладко пришлось — проработочку выдали до самых костей, без скидки на молодость… Еще сильнее невзлюбил он своих квартирантов, уверен был, что сама женщина ходила жаловаться к домоуправу и в техникум: все беды от них, только от них одних. Да и пацанки малые крепко ему досаждали: дети есть дети, лезли куда попало, ущемляя его хозяйское самолюбие.
Борька в разговорах часто поминал девчонок по-недоброму. Уж что другое Лешка знал в общих чертах, понаслышке, а эти неприязненные слова не раз слыхал самолично. Особенно коробило его никогда не слышанное раньше, простое вроде бы, но почему-то донельзя обидное слово «надавыши». Так постоянно называл Зуйкин детей квартирантки. А в последнее время только о том и говорил, чтоб побыстрее они умотали в свои места, откуда прибыли…
Зуйкин наконец заметил, что Лешка почти не слушает его. Легонько дернул за рукав.
— Ты что, задремал? Тоже мне… Я говорю: давай скажем, что ты был у меня, знаешь про мои хлопоты, что вместе до утра кемарили на пристани. А?
Что мог ответить ему Лешка? Сказать «да»? Вроде бы проще простого. Но почему ж тогда все восстало в нем, лишь он подумал об этом? Все только что пришедшее на память, будто наяву услышанное «надавыши» и недавний разговор Бориса с матросом — еще одной квартиранткой, — все поднялось в Лешке, захлестнуло его.
— Нет уж, Боренька, — сказал он с неожиданным для себя спокойствием, — сам за свои дела отвечай. Я тебе не пособник. Мы здесь встретились. Ясно?
Лешка отлично понимал, что его «да» или «нет» формально почти ничего не меняют. Так или иначе каждый из них будет отвечать за себя. Но в нем все противилось лишь от одной мысли, что их имена будут связаны вместе и на него, Лешку, как бы перейдет часть вины Бориса. Этого он допустить не мог. И потом, скажи «да», Зуйкину морально легче станет оправдываться и он как-нибудь постарается смягчить сердце несговорчивого Феди. И тут Лешка, переполненный неприязнью к Борису, решил окончательно отмежеваться от него. Вчера еще в начале встречи с Наташей, когда они поворачивали в саду на другую сторону аллеи, он увидел в группе ребят приметную чубатую голову Бориса в кепке-восьмиклинке, услышал его уверенный хохоток.
— Я могу сказать… Только не то, чего ты хочешь. Я ж видел тебя вечером в городском саду.
Борис явно не ожидал от Лешки отказа. Потому ничего и не говорил пока, дал возможность высказаться до конца. Но теперь лицо его закаменело, веки сомкнулись в жестком прищуре.
— Ладненько, Дударь! Хорошо, что открылся. Сучить на меня будешь? В долгу не останусь. — И он откинулся к стенке, равнодушно прикрыл глаза.
Лешка всегда завидовал в этом Зуйкину: он никогда не злился слишком открыто, не выходил из себя, пугающе не трясся, как некоторые, не брал на «понял». Но в этом его молчаливом спокойствии угроза чувствовалась еще сильнее. Она, невидимая и скрытая до поры до времени, казалось, растет там, внутри, ширится, и неведомо еще, как и чем обернется.
Зуйкин молчал недолго. Разлепил глаза и сказал тихо, не повернув головы:
— С Наташенькой, значит, гулял? Ну-ну, давай жми. Может, что-нибудь отколется.
Такого Лешка никак не мог предвидеть. Откуда он знает Наташу? Ведь о ней между ними никогда и речи не было.
— Ты о чем это? — унимая волнение, спросил Лешка.
— О том самом… До тебя, мальчишечка, у нее знаешь сколько перебывало? Нет, не знаешь. Огольцы — ах! Возьмут — не выпустят… И Владик, значит, тебя не просветил? Жаль…
Подлый был удар — ниже пояса. Как от настоящего, физического, Лешка задохнулся на момент. Потом вскочил, вцепился в Борькины плечи.
— Ты… ты… гад! Да знаешь, за это… — И, чувствуя, что сейчас у всех на виду ударит Зуйкина, ударит первым, — а тому только этого и надо, — повернулся круто и бросился к трапу.
Масленщик откинул крышку и стал шуровать длинной кочергой в топке газогенераторной установки. Густыми клубами повалил еду-чий, с прозеленью дым. Паренек круто воротил лицо и отплевывался. Потом поднял ящик с березовыми чурбашками и ловко опрокинул его над топкой.
Лешка нагнулся, подобрал один чурбашек, ковырнул ногтем крепкую, как сухарь, корку луба. Древесина была мертвой, но на него сразу повеяло парной прелью разогретой на солнце березовой коры, шибануло квасным духом сырого опила. Перед глазами закружились желтоватые спилы с чуть проглядывающими годовыми кольцами. Лешка машинально потер шрам на большом пальце левой руки. Палец как палец, только чуть заострен к концу, словно-стесан, и ноготь поуже. Отметина на всю жизнь.
В то лето Лешка по-настоящему начал работать. Несмотря на малолетство, он мог бы устроиться в ремонтные мастерские затона. Парень рослый, крепкий. Его могли взять даже матросом на какой-нибудь пароходик, а уж на землечерпалку — и подавно. Взяли бы, потому что хорошо знали его отца. Тот тоже ушел на реку с малых лет, начинал когда-то кочегаром и стал механиком землечерпалки… Но Лешке нельзя было надолго покидать дом. Некому досмотреть за маленьким братом, а на Ленку, сестру-второклассницу, надежда была еще плохая. Кроме того, надо помогать матери между делом заготовлять на зиму корм для козы Манефы. Да и саму ее выводить по утрам на выпас, а потом встречать с выгона. Вот почему Лешка оказался на заготовке чурки для газогенераторных двигателей.
Там работали женщины да пацаны. Пилили вручную березовые кряжи, скатывали кругляши в груды, а потом тяжелыми ножами-секачами кололи их на мелкие чурбашки. Когда поднатореешь в этом — дело нехитрое; левой рукой знай придерживай березовый круг на массивной колоде, а правой резкими взмахами откалывай чурки нужного размера. После у Лешки все так ловко и выходило, а вначале он чуть не отхватил себе палец…
Со временем ему понравилась работа на плотбище. Понравилась еще и тем, что была не постоянная. То нет нужного лесу, то много накопилось неразобранной чурки. К тому же по уговору с напарником можно было при случае выйти пораньше, попозже уйти, а на другой день не выходить вообще. Работа сдельная, десятник замеряет выработку у каждой пары в отдельности — кому какое дело, когда ты вкалываешь.
Лешка одно время даже приспособился и козу Манефу водить с собой — это когда поселковое стадо оставалось без пастуха. Вокруг штабелей и груд опила росла нетронутая трава. Лешка привязывал козу на длинную веревку к колышку, и она как миленькая ходила по кругу или лежала в тени вороха бревен.
Конечно, до такого додумался не сам Лешка, его заставила мать. И по первости ее затея принесла ему немало горьких минут. Уж посмеялись над ним огольцы, отвели душу. Даже дурацкую частушку в ход пустили про то, какая у него коза, как он на ней дрова возил и каким манером тормозил. Лешка парень не заводной, сам понимал; поневоле начнешь смеяться, глядя, как он тащит через весь поселок норовистую Манефу. Правда, ребята посгальничали день-другой да и перестали. А Лешка к тому же получил полезный наглядный урок: не надо бояться насмешек, особенно незлобивых — если на них все время оглядываться, никогда не сделаешь в жизни ничего путного.
В то же последнее военное лето Лешка стал ездить в яхт-клуб. Он сиротливо голубел облупленной краской среди причаленных плотов и старинных потемневших складов. Ввел его туда Владька, лучший парень из всех, кого знал Лешка.
Он появился у них в классе в разгар учебной четверти, броско подтянутый и независимый. Но в то же время простой, без вызова. Первым заговорил с ребятами, стал расспрашивать, какой у них военрук, как ведет физкультуру. Он сам, оказывается, в городе занимался немного боксом, неплохо крутит слалом. Вот привезет специальные лыжи и может поучить ребят, если есть желающие… В довершение ко всему выяснилось, что он родственник их любимой учительницы, старенькой Юлии Владимировны. Конечно же, с этого дня все внимание класса было отдано Владьке.
Юлия Владимировна жила по соседству с Лешкиным домом, и мальчишки стали часто бывать друг у друга. О прошлой своей жизни Владька рассказывал мало. Если его начинали расспрашивать, обычно отмалчивался да отшучивался. Однажды Лешка увидал в комнате Юлии Владимировны на комоде необычную фотографию. Она была наклеена на плотный глянцевитый картон с замысловатыми иероглифами над нижним обрезом. На снимке сидели красивая женщина с высоко взбитой прической, в платье с широкими рукавами и с распахнутым веером в руке, молодой усатый мужчина в полосатом пиджаке, при галстуке и между ними — мальчишка лет четырех в матросском костюмчике, в берете с помпончиком.
— Кто это? — заинтересовался Лешка и хотел взять фотографию в руки.
Но Владька опередил его, засмеялся:
— Не узнаешь? Вглядись получше… Это же я с отцом и матерью. Вон тут на обороте указано: Токио, тысяча девятьсот тридцать третий год. Отец был помощником военного атташе в Японии.
— А где он сейчас?
— Погиб… Давно уже.
— Как погиб? — Лешкино любопытство разыгрывалось. За всем этим брезжило что-то необыкновенное. Вот сейчас ему расскажут все!
А Владька помрачнел, лицо посуровело.
— Как? Как люди погибают! Не знаешь еще? Узнаешь… — Он поставил фотографию и пошел из комнаты. Лешка понял: ни о чем больше спрашивать нельзя. И так он залез куда его не просили.
После Владька сам рассказал, что мать у него тоже умерла. Его взял к себе дядя, брат матери. Он теперь и фамилию новую носит. А Юлия Владимировна — родственница по отцу. Дядя, опытный инженер, год назад откомандирован в Казахстан налаживать производство на оборонном заводе. Без него у Владьки начались в семье всякие трения-недоразумения, и он перебрался к тете Юле…
Владька так же внезапно исчез из поселка в начале следующего учебного года. Из ребят только один Лешка знал, что в город вернулся дядя и настоял на его возвращении.
Снова друзья увиделись лишь весной. Владька опять всех удивил. Ходил по улицам поселка в морской форме при голубых погончиках. Он теперь, видите ли, воспитанник музыкального взвода в авиационном училище. Из скупого рассказа Лешка понял, что немалую роль в этом сыграл давнишний друг Владькиного отца. Лешка особо не вдавался в сложности и тонкости жизни своего приятеля, не задумывался над тем, чем вызваны всяческие повороты в его судьбе. Он просто тихо завидовал ему, живущему так необычно, и открыто выказывал Владьке свою преданность.
В тот наезд к тете Юле он и пригласил Лешку в яхт-клуб, начавший оживать после нескольких лет захирения. Владька там уже стал своим человеком.
Как только начались экзамены, Лешка зачастил в город. Учился он ровно, поэтому усиленной подготовки не требовалось. Потом дней десять он вообще был полностью свободен и даже несколько раз с согласия матери ночевал у своего дружка. За это время они с помощью малолетних Владькиных обожателей отремонтировали выделенный им швертбот, долго пролежавший на берегу, казалось, совсем дряхлый, непригодный к плаваниям.
Пригревшись у входа в машинное отделение, из которого наплывали волны горьковатого чада, Лешка не слышал, как к нему подошел Зуйкин. Подошел мягко, вкрадчиво. Чуть прикоснулся к плечу, уже посильнее тиснул руку выше локтя, заговорил негромко, словно успокаивал маленького:
— Ну ладно, Леха. Стоит ли нам друг на друга хвост задирать? Вместе плаваем, из одного котла харч едим… Про Наташку я загнул — признаюсь. А ты уж сразу — с пол-оборота. Спросил бы лучше, что к чему. Я ведь с ними, с Владькой и Наташкой, в одной школе учился, только на два класса выше. И потом, когда в техникуме был, со своими старыми корешами связи не терял… Наташка всегда была на виду, вечно вокруг нее — хоровод. И Владька парень видный, заводила. Компания у них закадычная была, даже не школьная, а своя — городская. На плоты купаться, в саду шороху дать — всегда вместе. Чужие — не подступись. А что и как там у них, знать ничего не знаю. Так, сгоряча трепанулся… Давай забудем об этом. Гад буду, если что вякну когда.
Лешка поначалу двинул резко локтем: дескать, разговаривать нам не о чем. Но тот начал сразу с Наташи, тут уж нельзя было устоять, поневоле начнешь прислушиваться. Лешка даже слегка повернул голову к Борису. Тот за всем следил зорко, вмиг почувствовал перемену в настроении.
— Эх, Леха-Лешенька, пойми ты: жизнь такая, что всегда надо держаться друг друга. Сегодня — ты для меня, завтра — я для тебя. Все стоит на том. Никак мне нельзя на неприятности нарываться, особенно теперь, в конце навигации. Статью, положим, мне так и так не пришьют — не дойдет до суда. Но дело не в этом. Диплома у меня нет. Осталось всего ничего — чуть позаниматься да госэкзамены сдать. А без хорошей характеристики обратно в техникуме не бывать. Знаю, ничего не выйдет. Мне эту характеристику хоть зубами, да выгрызть надо. А тут как закрутится, то да се — навешают на меня свору собак, и начинай со следующей весны все сначала. Вот почему и прошу: прикрой хоть в мелочах, чтоб за вчерашнее если не прогул, так опоздание не вписали. Неужели ты в моем деле помешаешь?
— А кто тебе мешает? Подумай-ка сам. Работай на совесть — и все твое. Никто тебе не желает плохого.
— Так я ж и вкалываю — дай бог другому! Чья вахта чаще на первом месте? Забил? Только Феде и уступаю. Так у него опыт.
— Насчет первых мест брось. Знаю, как ты их иногда делаешь. Не маленький. Где грунт полегче — рвешь напропалую. Пусть на дне огрехи остаются, пусть машина крутит на износ — какое тебе дело. Зато кубометры набегают.
— Ты такое, Дударев, брось, — переменился в голосе Зуйкин. — Тут еще доказать надо.
— Ну, доказывать я никому ничего не собираюсь. Да и тонко ты работаешь, не зарываешься. Ты ж халтуришь не всю вахту. Когда возле нет никого. Глядишь, смазал профиль-другой… Из воды землю черпаем, в воду же ее и спускаем. У нас многое на честном слове держится, на совести.