— Давайте вымоем столы с мылом?! Слет:
— Не забудьте, — говорит генерал, — что после победы нельзя оставить большевиков гулять.
Теософ:
— Вожди с Венеры пришли на острова неизвестные Индийского океана.
При теософском освещении ясна ошибка эсеров, которые манят народ к дележу земли.
Земля — предмет дележа и предмет союза.
Генерала следователь спросил: «Я вашего дела не знаю, скажите, в чем вы чувствуете себя виноватым?» — и вообще вежливость, из которой глядит виселица. А самое ужасное, что никому нельзя о себе объяснить: весь условный утонченный аппарат образованных людей для понимания — исчез.
Постепенно приучаю себя жить под разговоры о политике справа и слева так, что тебя это совсем не касается: так жил и писал, когда мышь скребла в комнате, а теперь живу, слушая, как грызут бедные Соломоны кость.
Во время прогулки мы услыхали звуки пилы, поднял голову и увидел, что в четвертом этаже возле желоба уголовный перепиливал решетку, солдат тоже заметил и прицелился...
Мы, конечно, были на стороне уголовного — почему? он убийца, а мы были на его стороне и хотели, чтобы у него это вышло, чтобы он убежал. Так, если горит здание, то хочется, чтобы оно горело и [не] потухало. Так любовался Нерон на Рим горящий, и так, вероятно, кто-то любуется горящей Россией.
-26-
Как же это констатировать?
— Личным опытом, — ответил теософ и сказал, что жена его ясновидящая и часто рассказывает ему о картине предшествующего воплощения.
Вчера выпущены три ярких человека: теософ Альберт Васильевич Изенберг, министр Николай Николаевич Покровский и рабочий Обухова завода эсер Фигель.
История двух камер в связи с адресом сестре Проскуряковой и появление у нас курицы из-за выражения в адресе: «Ежедневные котлеты».
Теософа нужно представлять так, что для него не существует тюрьмы.
Мы — заложники. Если убьют Ленина, то сейчас же и нас перебьют.
Увезли Петра Афанасьевича Лохвицкого в Трибунал, обнялись с ним, сказали на прощанье:
— Ну, мотивируйте там как-нибудь, помогай вам Бог, — и le roi est mort, vive le roi![1]
В должность его вступил Генрих Иванович Гейзе.
Сеть.
Кто как освобождается: из Сергиевского Посада монах приносил ежедневно Покровскому большую вынутую просфору и подговаривал крестьян, потом крестьяне заявили протест, и Покровского выпустили.
Теософа — свои служащие взяли на поруки, эсера — рабочие, хроникеров — родные, а кто, позабыв обиду, сам просил и каялся в грехах своих...
Гидра курами кормит (контрреволюционеры). Не я ли гидра? Где гидра?
Ловили сетями гидру контрреволюции и поймали какого-то Капитана Аки, и вовсе он даже не капитан был, но в его греческой фамилии Капитанаки для арестующих ясно послышался «капитан», его, как подозрительного,
-27-
арестовали и написали ордер в тюрьму: «Препровождается Капитан Аки».
Самое ужасное при ловле сетями, что человек тут нем становится как рыба и арестующие не могут понять исходящих из уст его звуков. Как объяснить арестующему про греческую фамилию или что я, например, писатель, известный обществу своими сказками, весьма далекий от гидры и революции и контрреволюции.
В камере нашей, будто на рыболовном судне, сидишь и дожидаешься, какую диковинку вытащат.
В 3 часа дня в коридоре голоса: «Освобождается, освобождается!» — Из нашей камеры спрашивают: «Кто освобождается?» — «Пришвин Михаил Михайлович!» — «А у нас, — говорят, — курица!» — «Ну, нет, не променяю волю на курицу!»
У себя. Вот я все раздумывал: кому теперь на Руси жить хорошо, о всех и о всем подумал, везде было плохо, и в тюрьму посадили меня, и думал я, сидя в тюрьме, что везде плохо, а вот как вышел из тюрьмы, понял, что в тюрьме хорошо, и это — самое теперь на Руси лучшее место: тюрьма, где сидят все эти журналисты, чиновники, рабочие — контрреволюционеры и саботажники.
2-го Января меня арестовали и 17-го выпустили, три дня после этого радовался свободе и теперь приступаю к занятиям.
Арест. Второго числа нового 1918 года трамваи не ходили, я поколебался, идти мне в редакцию хлопотать о выпуске литературного приложения к «Воле Народа» или махнуть рукой: кому теперь нужно литературное приложение! Мороз был очень сильный, раздумывать некогда, я довольно скоро пробежал с Васильевского острова на Бассейную, в редакцию. Там стояли солдаты, и два юных прапорщика спорили между собой, как дурные супруги, кого арестовывать. В их ордере от Чрезвычайной следственной комиссии по борьбе с контрреволюцией и саботажем
-28-
было предписано арестовать всех подозрительных. Член Учредительного Собрания Гуковский, не считая себя «подозрительным», спорил с комиссарами. Про меня кто-то сказал, что я писатель и у меня есть в литературе заслуги.
— С 25-го Октября это не считается, — ответил комиссар.
И потребовал мой портфель. Протестуя, добился я, что портфель решили оставить при мне, но приложить тут же печать к нему. За отсутствием сургуча накапали на портфель стеарина, приговаривая:
— Извиняюсь, товарищ!
Рассердила меня бесполезная порча портфеля.
— Вам, — говорю, — я — не товарищ, вы рабы, насильники, и хоть вы убейте меня, а все-таки вам я буду господин.
Они на это сказали:
— Так мы и знали, что вы настоящий буржуй!
И отобрали у меня портфель со всеми стихами и рассказами.
Нас привезли в автомобиле на Гороховую № 2, где помещалось градоначальство, и приставили к нам караульщиками трех мальчиков с ружьями. На стенах комнаты лежало множество «дел» в красных папках. Это были дела и печати еще от императорского правительства. В одной папке, взятой наугад, я прочитал письмо известного редактора: «Ваше Превосходительство, когда я был у Вас, Вы обнадежили меня в своем содействии», — начиналось письмо. И сделав маленький донос на «Речь», редактор просит отменить штраф в тысячу рублей. Как теперь все упростилось: арестовали всю редакцию в полном составе, с сотрудниками, хроникерами, экспедиторами, конторщиками, приставили трех мальчиков с ружьями, и кончено.
Часа через три такого сидения нас поодиночке стали куда-то уводить, я пошел один из последних по узкому извилистому коридору. Где-то на повороте меня остановил
-29-
чиновник и потребовал вывернуть карманы, записал мое имя и попросил следовать дальше. Входя в какую-то дверь, я думал, что допросят меня и сейчас же, конечно, отпустят. Но когда я вошел в плохо освещенную комнату, там смотрели на меня и хохотали. Не сразу я рассмотрел, что сидели тут и хохотали надо мной все мои товарищи по газете и по несчастию. Через несколько минут и я хохотал над растерянным и глупейшим видом следующего арестованного: оказалось, что вся церемония была для регистрации, и мы продолжали сидеть в другой комнате по-прежнему и час, и два. Наконец, мы потребовали от караульщика, чтобы он пошел и принес нам воды и хлеба. Стерегущий удалился и, вернувшись, сказал:
— Сейчас вас отвезут в тюрьму, там вы получите воды и хлеба.
В темноте у грузового автомобиля несколько солдат латышей спорили между собой и спрашивали прохожих, где находится пересыльная тюрьма. Не решив этого вопроса, они повезли нас куда-то, на счастье. Кто-то из нас спросил латышей:
— Товарищи, за что вы нас арестовали?
— Вы сами знаете, за что, — сказали товарищи.
Не скрыли от нас: на Ленина было совершено покушение и нас берут как заложников.
После долгого спора о существе революции один из солдат сказал свое последнее и неопровержимое:
— Если бы Керенский теперь властвовал, то меня бы разорвали и я лежал бы в земле, а теперь вот еще и вас везу, товарищи.
Про бабушку русской революции тот же философ сказал:
— Мы уважаем бабушку за прошлое, но жизнь есть эволюция, сегодня ты признаешь одно, а завтра другое.
Сделав еще несколько вопросов прохожим о местонахождении пересыльной тюрьмы, шофер остановился у ворот:
— Приехали, выходите, товарищи!
-30-
В камере вместо двери крепкая решетка, и за решеткой, как в зверинце, ходят люди — саботажники: археолог, музыкант, присяжный поверенный, народный учитель, теософ, энтомолог — кого-кого нет в числе саботажников. В их среду мы вливаемся, смешиваемся и делимся своим, они своим. Их настроение не похоже на наше: мы — воля в неволе — не верим в Учредилку, они, напротив, говорят, что дни большевиков сочтены.
Говорят разное. Музыкант сказал:
— Существует два мира, один - заключенный и другой — мир в движении: музыка открывает нам мир в движении, этот мир свыше нас, и смысл нашей жизни — отдаваться тому миру.
Окружной инспектор народных училищ сказал:
— Туда отдает свое лучшее мать, ухаживая за ребенком. А другой мир — для себя, там творчество, здесь разрушение — большевики живут в этом мире, где разрушение.
Потом говорил энтомолог:
— Я пятнадцать лет работал над изучением жизни насекомых, и вот вам пример: оса укалывает кузнечика в нервный центр так, что он не движется, но остается жив, пока положенные на нем личинки осы не выведутся и не съедят живую пищу.
Энтомолог своим примером хотел показать нам мир в своих внешних делах, где неразумное существо оса действует чрезвычайно умно. Но журналисты наши поняли иначе: кузнечики — это мы, парализованные журналисты, а осы — большевики, и нас, заложников, когда придет время, истребят, как осы кузнечиков.
Вечером пришел батюшка и сказал успокоительное:
— Завтра все двери откроются.
В камере — редакции двух газет в полном составе, двенадцать Соломонов со всеми хроникерами, корректорами, конторщиками редакции и типографии. Редактор нашей
-31-
газеты в те часы, когда он пишет обыкновенно передовые статьи, вскакивает с койки и начинает говорить о политике, к нему присоединяются другие Соломоны, и все они вступают в спор на многие часы, тогда кажется, будто голодные гложут кость, гложут и гложут.
От Соломонов и курильщиков спасает нас только строгая конституция коммуны: в 11 часов спускаются койки, тушится одна лампа, на другую надевается колпак, разговор и куренье прекращаются. Мое место возле парашки, и спать очень трудно. Измученный, подхожу к дверной решетке покурить, и пока курю, старик надзиратель тихонько говорит мне о том, что русский народ теперь, как Израиль, вышел из Египта, а в Палестину придут разве только дети наши, нам уж не видеть Палестины.