— Это дождевые леса на восточных склонах перуанских Анд, — ответил отец. — Департамент Мадре-де-Дьос. Одно из самых труднодоступных мест на нашей планете. Там до сих пор находят себе убежище партизаны из движения «Sendero Luminoso». Ну-ка, скажи мне, Денис, что это значит по-русски?
— «Светлая дорога», — сказал я немного обиженно.
Мы сидели в гараже, где обычно и проходили наши «мужские беседы», как называла их мама. Мне тогда было лет тринадцать, и отец иногда поручал мне кое-какие несложные работы по обслуживанию своей любимой «Волги». В тот вечер мы вымыли автомобиль до блеска и натерли каким-то специальным воском, который отец привез из очередной заграничной командировки.
Когда работа была закончена, отец развернул сверток с бутербродами (мягкий белый хлеб, докторская колбаса, красный лук и нарезанные толстыми кружками розовые помидоры) и разлил из термоса крепкий и очень сладкий чай. Пока мы ели, я, разумеется, пристал к нему с просьбой рассказать что-нибудь про Южную Америку — отец провел там немало лет, работая военным советником на Кубе и в Никарагуа.
Тогда-то я и услышал эту историю.
Не скажу, что это было именно то, что я хотел услышать. Мне гораздо больше нравились истории про бесстрашных сандинистов, сражавшихся с коварными «контрас», за спиной которых маячили зловещие тени профессиональных убийц из ЦРУ. Или про Че Гевару, героически погибшего от рук боливийских рейнджеров при попытке поднять забитых крестьян на революционное восстание. Но в тот раз я ничего такого не дождался. Вместо этого отец поведал мне легенду о Золотом городе, затерянном в глубине южноамериканской сельвы.
Почему он решил рассказать мне именно об этом? Не знаю. Отец не был историком и если интересовался чем-то, относящимся к этой науке, то только военными мемуарами. Возможно, именно поэтому я так четко и запомнил тот наш разговор — просто потому, что он был необычным.
— «Сияющий путь», — поправил отец. — Это часть их лозунга «Марксизм — сияющий путь в будущее».
Я почувствовал себя немного уязвленным. В школе я, как и большинство моих сверстников, учил английский, причем без особого удовольствия. «London is a capital of Great Britain», «To be or no to be: that is the question», скучные передовицы из «Morning Star» — вот, пожалуй, и все, что я вынес из школьных занятий иностранным языком. Другое дело испанский — его преподавала мама у себя в институте, его я знал и любил с детства, читая книжки про мышонка Переса, про ослика Филипа и других смешных и забавных персонажей. Испанский тогда казался мне каким-то тайным языком, придуманным специально для игр и приключений, — на нем можно было вести дневник так, чтобы никто из одноклассников не мог бы его прочесть; на нем можно было ругать учителей, не боясь получить за это двойку по поведению; на нем можно было составлять легенды к картам островов со спрятанными кладами и даже писать записки девочкам, которые мне нравились. Такие записки производили на девочек чрезвычайно сильное впечатление: они читали их, прикрывая локтем от любопытных взглядов подруг, ничего не понимали, но на всякий случай краснели и бросали в мою сторону влажные взгляды. Впрочем, я прекратил пользоваться этим приемом уже в седьмом классе.
— Подумаешь, — сказал я немного обиженно, — дорога, путь... Все равно это одно и то же. Ерунда какая.
— Это не ерунда, дружище Битнер, — с улыбкой процитировал отец свой любимый фильм «Семнадцать мгновений весны», — это совсем даже не ерунда... Особенно в таком деле!
***
...Спустя пять лет он умер в том же гараже — молодой еще, пятидесятитрехлетний пенсионер. Я заскочил к нему, чтобы занести блинов, которые напекла мама, — поскольку ясно было, что до позднего вечера дома он не появится. Никогда не забуду эту картину: «Волга» с поднятым капотом и распахнутой водительской дверцей, безжалостный свет стоваттной лампочки отражается в идеально чистом лобовом стекле и на до блеска начищенных ботинках отца, нелепо торчащих из салона. Почему-то ботинки эти врезались мне в память особенно четко.
Отец относился к обуви очень бережно. Все его ботинки и туфли всегда находились в идеальном состоянии. Он говорил, что мужчина может ходить даже в лохмотьях и выглядеть при этом элегантно, но грязная обувь тут же выдает в своем хозяине лентяя и неряху. Мама рассказывала, что он был таким всегда, даже когда служил в забытом богом гарнизоне на Дальнем Востоке. Там, собственно, я и появился на свет — в поселке со странным названием Будка недалеко от китайской границы. В день, когда я родился, начались бои с китайцами на острове Даманский, поэтому отец увидел меня только спустя две недели.
Мы дружили с ним. Странно, наверное, звучит — дружить со своим отцом, но он и вправду был для меня хорошим товарищем. Бегал со мной по утрам — три километра каждое утро. Когда я выдыхался, сажал себе на плечи и бежал дальше. Учил меня плавать и нырять. Учил боксу. Потом, когда я подрос, показал, как водить машину и привил любовь к скорости.
Я заканчивал девятый класс, когда отец впервые спросил, куда я собираюсь поступать после школы. Я честно сказал, что не знаю: у меня в голове бродили неопределенные мысли о мореходном училище и театральном институте, но ни то ни другое не казалось стопроцентно верным выбором. Тогда отец сказал, что хочет предложить мне один вариант, но не уверен в моей подготовке. Этим он меня, конечно, поймал: если первоначальным моим порывом было отказаться от его предложения (просто из юношеского духа противоречия), то после таких слов я ощетинился и заявил, что готов поступить куда угодно, кроме, быть может, отряда космонавтов. Тогда отец рассказал мне про институт военных переводчиков, о котором, как он выразился, правду знают только те, кто там учится или преподает.
ВИИЯ, так сокращенно называется институт, — закрытое учебное заведение, куда с улицы не поступишь. Для этого нужны специальные рекомендации, поскольку институт этот является структурой Министерства обороны Советского Союза. Отец объяснил, что с рекомендациями у меня как раз проблем не будет — не зря же я происхожу из семьи потомственных военных, и отец, и дед, и даже прадед — казак-пластун — были профессиональными защитниками Отечества. Но одних рекомендаций недостаточно — требуется еще хорошее знание иностранных языков, куда более глубокое, чем дает средняя советская школа.
Я сказал отцу, что знаю испанский достаточно хорошо, чтобы поступить в институт военных переводчиков. На следующий день он принес мне отпечатанные на машинке с испанским шрифтом листы с экзаменационными заданиями. Нельзя сказать, что они были особенно сложными, но составлены были так хитро, что, отвечая, я наделал массу ошибок.
— Вот видишь, — сказал отец, закончив подчеркивать неправильные ответы красными чернилами, — если б ты сдавал экзамен сегодня, то провалился бы.
Отец, кстати, тоже хорошо знал испанский — не зря же он пять лет провел на Кубе военным советником.
— Все равно поступлю, — буркнул я упрямо.
— Если подтянешь испанский, — не стал спорить отец. Потом подумал и добавил: — И английский.
Разумеется, я поступил. Полтора года я, как проклятый, учил английский и совершенствовался в испанском — и поступил в ВИИЯ с единственной четверкой по истории. Не потому, что плохо знал предмет, а из-за того, что поспорил с преподавателем об историческом значении восстания Пугачева. Рассказывая о действиях пугачевцев на южном Урале, я привел цитату из Пушкина: «Русский бунт, бессмысленный и беспощадный», — и экзаменатора это почему-то очень задело. Возможно, он и тройку бы мне поставил, но другой член экзаменационной комиссии наклонился к нему и что-то прошептал на ухо — я расслышал только хорошо знакомое слово «Куба». В итоге я получил четверку и поступил на испанское отделение.
Отец поздравил меня по своему обыкновению очень сдержанно, но видно было, что он счастлив. Мы отпраздновали мое поступление сначала дома, всей семьей, а потом пошли с ним вдвоем в его любимый гараж.
Там отец извлек из шкафчика запылившуюся бутылку красного вина, открыл ее карманным штопором и налил мне полный стакан.
— Сегодня можно, Денис, — сказал он. — Вообще не увлекайся, но если уж пить, то пей хорошие, дорогие напитки. Это, например, — чилийское, урожая семьдесят шестого года. Я его привез из своей первой командировки...
Прежде никогда не слышал, что отец бывал в Чили.
Он помолчал немного, потом положил мне руку на плечо и крепко сжал пальцы.
— Молодец, сын. Я горжусь тобой.
Я отучился в ВИИЯ три года, сдавая сессии на одни пятерки. А потом отец умер, и я понял, что чувствует автогонщик, болид которого заносит на крутом повороте. Я начал пить — поначалу обманывая себя тем странным ощущением нереальности происходящего, которое наступает после определенной дозы спиртного, а потом уже просто потому, что так было легче. Разумеется, рано или поздно оскорбленная реальность должна была напомнить о себе. На торжественном вечере по случаю празднования 23 февраля я, выражаясь суконным языком комсомольских характеристик, «запятнал высокое звание учащегося ВИИЯ аморальным и антиобщественным поведением», или, проще говоря, устроил пьяную драку с битьем физиономий и зеркал. Не могу сказать, что помню этот знаменательный вечер в деталях, но точно знаю, что Данька Шахматов, которому я свернул челюсть прямо на глазах у нашего замдекана, позволил себе мерзко пошутить насчет «капитанского сынка, чей отец чистил сапоги Фиделю». Возможно, будь на месте Даньки кто-то другой, дело обошлось бы строгим выговором по комсомольской линии, но Шахматов- старший был крупной шишкой в МИДе, фаворитом самого Козырева. В итоге с четвертого курса ВИИЯ я загремел прямиком в учебку погранвойск в Приаргунск.
Когда я вернулся из армии, мир вокруг изменился. Да и я сам изменился тоже — у меня уже не было желания доказывать кому-то, что я лучше других. Может быть, потому, что единственный человек, чье мнение было для меня важно, умер.
Мне казалось, что я живу, но на самом деле я просто плыл по течению. Течение вертело меня, как соломинку, и в конце концов вынесло туда, откуда и начинается эта история, — в однокомнатную квартиру на юго-восточной окраине Москвы.
Как пел когда-то «Наутилус Помпилиус» — в комнату с белым потолком, с правом на надежду, в комнату с видом на огни, с верою в любовь.
Хотя с последним как раз у меня были проблемы.
Глава вторая
То был год золотых надежд, великих ожиданий, дерзких замыслов.
В тот год каравелла Педро де Сантильяны, удачливого завоевателя богатых земель к западу от Дарьена, обогнула поросший густыми тропическими зарослями мыс и вошла в безымянную бухту с белоснежными песчаными берегами. Навстречу морякам Сантильяны из зарослей вышел, пошатываясь, исхудавший и оборванный человек, в котором командир экспедиции не без труда признал своего земляка из Андалусии Энрике Хименеса. Два года назад Хименес завербовался в отряд, отправлявшийся на поиски источника вечной молодости у берегов сказочной Флориды. Отряд этот назад не вернулся, и Хименеса, как и всех его товарищей, считали погибшим. Но он был жив, хотя весь дрожал от жестокой тропической лихорадки, а тело его покрывали странные татуировки и ужасные шрамы.
Рассказ Хименеса поразил испанцев. По его словам, за зеленой стеной непроходимой сельвы прятались огромные города, построенные из белого камня. В этих городах жили индейцы, искусно обрабатывавшие золото, бирюзу и нефрит. Они были весьма воинственны и жестоки и постоянно вели войны, во время которых стремились захватить как можно больше пленных. Пленников приносили в жертву на вершинах величественных пирамид, вырывая им сердца.
Хименес прожил среди этих индейцев почти два года. Остальные его спутники погибли в боях с индейскими воинами, сраженные коварным оружием — отравленными шипами, которыми туземцы стреляли из духовых трубок, или были заколоты каменными ножами на залитых кровью алтарях. Хименесу же повезло: его посчитали избранником богов и оставили в живых. Его, как раба, держали при одном из языческих храмов, время от времени пускали ему кровь из жил и с ног до головы изукрасили варварскими татуировками. В конце концов ему удалось бежать с помощью одного из младших жрецов, с которым он подружился.
У Сантильяны было недостаточно людей, чтобы предпринять рейд сквозь джунгли. Но он продолжал двигаться вдоль побережья на север и в ста лигах от того места, где встретил Хименеса, увидел стоявший на холме город с белыми каменными стенами. Туземцы, обитавшие в жалких лачугах на берегу, называли его Тулум.
Сантильяна привез на Кубу поразительные известия. Оказывается, не все обитатели Индий, как тогда называли Новый Свет, были простодушными дикарями, единственное богатство которых составляли морские раковины и перья тропических птиц. В глубине континента лежали богатые страны, населенные народом, умевшим строить укрепленные города и обрабатывать золото и серебро. И золота и серебра, если верить Хименесу, там было больше, чем в казне испанского короля.
Когда двадцать три года тому назад генуэзец Колон открыл новые земли на краю Моря-Океана, толпы искателей приключений ринулись туда в надежде на быстрое обогащение. Но на Эспаньоле и Кубе золота было совсем мало, и по-настоящему разбогатеть там сумели лишь те идальго, которые не гнушались добывать деньги из земли. Плантации сахарного тростника приносили неплохой доход, а издержки на содержание рабочей силы были крайне малы: туземцев, не имевших понятия о деньгах, заставляли гнуть спину просто за еду, а при малейшем неподчинении травили собаками. Меньше, чем за двадцать лет коренные обитатели райских островов вымерли от болезней и непосильного труда, и на плантации пришлось завозить рабов с западного берега Африки. Шли годы, а на открытых Колоном землях богатели только плантаторы и торговцы «черным деревом», как называли африканских невольников. Тем же храбрецам, кто презирал работорговлю и стремился добыть себе славу и богатство мечом, а не кнутом надсмотрщика, Индии предлагали незавидный удел — годы битв и лишений, бессмысленные сражения за бедные индейские деревушки, непременную спутницу жизни в тропических лесах — малярию, мучительную смерть от смазанного ядом туземного дротика или укуса змеи. Наградой же самым стойким чаще всего оказывалась пара горстей золотого песка или несколько уродливых медных фигурок, украшавших самую богатую хижину в индейской деревне.
И в каждом новом селении старейшины, которых с пристрастием допрашивали испанцы, рассказывали о том, что по-настоящему богатые земли лежат еще дальше — к востоку, западу, югу или северу. И уж там-то белые люди непременно отыщут несметные сокровища...
Постепенно завоеватели поняли, что эти рассказы имеют лишь одну цель — увести их подальше от того или иного поселка. Старейшины были готовы наобещать им все золото Земли, только бы испанцы оставили в покое их родную деревню.
Это всерьез пошатнуло веру кастильцев в богатства Нового Света, тем более что в это же время каравеллы их соперников- португальцев, плававшие в настоящую Индию длинным и опасным путем вокруг Африки, возвращались с трюмами, полными пряностей и золота. И вот, когда колонизация западных земель стала казаться бесперспективным и дорогостоящим предприятием, на Кубу вернулась экспедиция Педро де Сантильяны.
Вести, привезенные экспедицией, всколыхнули не только колонии на Кубе и Эспаньоле, но и саму Испанию. Повсюду от Кадиса до Памплоны — в портовых кабаках, в домах богатых негоциантов, во дворцах могущественных грандов — золотые россыпи Индий вновь стали главной темой для разговоров и сплетен.
В тот год многие авантюристы Андалусии и Эстремадуры, Кастилии и Леона, Каталонии и Страны басков решили испытать свое счастье за Морем-Океаном. Среди них были бедняки, крестьяне, пастухи и свинопасы, батрачившие на богатых землевладельцев; такие, наслушавшись рассказов о чудесах Нового Света, бросали свои дома и нехитрый скарб и нанимались на уходившие на закат каравеллы, соглашаясь на самую черную работу. Были профессиональные солдаты, закаленные в бесконечных войнах между итальянскими княжествами и боях с алжирскими пиратами. Эти собирались в отряды-бандейры под руководством хорошо знакомых им командиров, везли с собой испытанное в битвах оружие — мечи, арбалеты, а иногда дорогие и редкие аркебузы. Особняком держались бедные, но гордые идальго — младшие сыновья знатных семей, которым не досталось в наследство ни родового замка, ни приносящих доход земель. У этих дворян, потомков бесстрашных воинов, освободивших землю Испании от ига мусульман, не было ничего дороже их чести. Их героем был великий Сид Кампеадор, они готовы были склонить колени лишь перед Богом и королем, но даже от короля не потерпели бы оскорблений. Они были гордыми одиночками, голодными и жестокими волками империи, и хотя некоторых из них связывало между собой подобие дружбы, единственным товарищем, который никогда не предавал их, оставался острый толедский клинок. Они искали в Новом Свете золота и славы, в которых им было отказано на родине, и не боялись платить за них собственной жизнью.
Одним из этих отчаянных искателей приключений был Диего Гарсия де Алькорон, родившийся в городе Саламанка в тот год, когда генуэзец Кристобаль Колон отправился в свое великое путешествие.
Примечание Дениса Каронина
Рукопись, названная «Манускрипт Лансон» (о том, при каких обстоятельствах она попала мне в руки, я расскажу позже), представляет собой пять объемистых тетрадей из очень хорошей плотной бумаги в общем переплете из отлично выделанной телячьей кожи. Судя по всему, Диего Гарсия де Алькорон работал над ней уже на закате своей жизни, но при этом многие эпизоды его хроники выглядят так, будто он описывал события, происшедшие с ним буквально накануне. Я полагаю, что он пользовался гораздо более ранними дневниковыми записями — в противном случае приходится признать, что он обладал поистине феноменальной памятью.
Язык «Манускрипта Лансон» — староиспанский, некоторые отрывки написаны на латыни (которую Диего изучал в университете Саламанки и знал превосходно). При переводе я старался избегать как архаизмов, так и чересчур навязчивого осовременивания текста.
Первая тетрадь рукописи охватывает довольно короткий промежуток времени и описывает события, предшествовавшие путешествию Диего в Индии. К ней также прилагается некий документ, не относящийся напрямую к «Манускрипту Лансон», но, безусловно, дорогой сердцу его автора.
Я проснулся от прикосновения холодного лезвия к своей шее.
Это ощущение нельзя спутать ни с чем.
В детстве матушка рассказывала мне сказку о юноше, заснувшем под деревом. Пока он спал, мимо прошел богач, который подумал о том, не сделать ли его своим наследником, затем девушка, в чьем сердце при виде его обрамленного золотыми кудрями лица вспыхнула страсть, и, наконец, разбойники, решившие убить юношу спящим. По причинам, которых я уже, признаться, не помню, ни один из них не исполнил своего намерения, и юноша благополучно проснулся и продолжил свой путь, так и не узнав, что его миновали Богатство, Любовь и Смерть. Когда я был мал, эта сказочка мне очень нравилась, но теперь я знаю, что она не вполне правдива.
Когда Смерть, наклонившись над тобою, спящим, бесшумно поднимает свою косу, ты каким-то образом чувствуешь это, даже если спишь очень крепко. И открываешь глаза за миг до рокового удара.
Я проснулся за мгновение до того, как острый толедский клинок пронзил бы мне гортань. И, еще не понимая, что происходит, рывком перекатился на бок.
Клинок скользнул вслед за мной, но недостаточно проворно. Я упал с жесткого топчана, на котором так долго ворочался вчера, перед тем как заснуть, и лезвие шпаги только оцарапало мне плечо.
Был мрачный предрассветный час, когда непроглядная полночная темень уже уступает место хмурым сумеркам. В этих сумерках невозможно было различить лиц моих врагов — я видел лишь две зловещие фигуры в черных плащах, стоящие по другую сторону топчана. В руках у них были шпаги, и шпаги эти были нацелены на меня.
Плохо сколоченный деревянный ящик, накрытый тощей периной, нисколько не скрывавшей несовершенства столярной работы неизвестного умельца (я хочу сказать, что отлежал все бока на этом топчане), — вот и все, что отделяло меня от ночных убийц. Мое оружие висело на гвозде у самой двери, и до него я мог бы добраться, только если бы непрошеные гости любезно посторонились. Им удалось застать меня в самый невыгодный момент: я был в одной рубашке, безоружен и не вполне пришел в себя после вчерашнего. Накануне мы с Гонсало и Федерико славно покутили в таверне «У золотого осла», а потом решили завалиться на мельницу к старине Хорхе, чтобы продолжить веселье на свежем воздухе. У старого Хорхе, как всем хорошо известно, три дочки на выданье, и по крайней мере две из них не прочь составить компанию молодым людям с приличными манерами. Третья, пятнадцатилетняя Хуана, слишком скромна для таких забав.
Хорхе выставил нам большой глиняный кувшин какой-то кислятины, которая, однако, довольно быстро затуманила наш и без того не слишком трезвый рассудок. Смутно помню, что сидел с одной из дочек мельника (почти уверен, что со средней, Паолой) над запрудой и рассказывал ей что-то про древних греков. Кажется, я именовал ее Артемидой и звал поохотиться в поля. Она смеялась и в шутку била меня по щекам цветком мальвы.
Затем я каким-то образом очутился в тесной маленькой клетушке, которую Хорхе называет комнатой для гостей. Мне уже как-то доводилось бывать тут, и я хорошо помнил, что по ночам мельничное колесо скрипит прямо у тебя над ухом, не давая заснуть. Но проклятый мельник на все мои возражения с тупым упорством повторял, что других свободных комнат у него нет. Хотелось бы знать, где он положил Гонсало и Федерико, неужели на сеновале?
Вдобавок ко всему пробуждение оказалось не из приятных. Глядя с пола на непрошеных гостей, я решил, что ни за что больше не стану ночевать у старого скряги — есть места поприличнее, где за полновесный золотой дублон можно получить не только приятное женское общество, но и жареный окорок, доброе вино и мягкую кровать.
Впрочем, этот зарок имел хоть какой-нибудь смысл только в том случае, если бы мне удалось выбраться с мельницы живым. А шансов на это, признаюсь честно, было немного.
Двое убийц (их плащи и особенно мерзкая манера тыкать клинком в горло спящему не оставляли сомнений в роде их занятий), насколько я мог разобрать в предрассветной мгле, превосходили меня ростом и сложением. Я не могу пожаловаться ни на то, ни на другое — батюшка мой, в молодости считавшийся одним из самых сильных людей Кастилии и Леона, передал мне в наследство крепкую кость, рост в шесть с половиной пье и широкие плечи. Увы, это единственное наследство, которое я получил от него, кроме сомнительного счастья именоваться младшим сыном благородного идальго Мартина де Алькорон. Я третий сын в семье; мог бы оказаться и четвертым, если бы младенец Хуан не умер во младенчестве за два года до моего рождения. Род наш древний и славный; когда-то нам принадлежали обширные земельные угодья в окрестностях Толедо, которые, однако, еще во времена молодости моего деда, старого Сальватора, уплыли в руки жадных кредиторов и разного рода выжиг. К тому моменту, когда закутанные в плащи негодяи вознамерились проткнуть меня своими клинками, семья Алькорон владела лишь небольшим замком, расположенным, правда, в чрезвычайно живописном лесу к западу от Саламанки, и десятью акрами этого самого леса. Замок по смерти батюшки, который, к счастью, был еще крепок и вполне здоров, должен был перейти к моему старшему брату Педро, лес и некоторая доля в корабельных мастерских Кадиса — среднему брату Луису, тогда как мне, как я уже упоминал, оставались только фамильные сила, проворство и безрассудная храбрость мужчин рода Алькорон.
Впрочем, в сложившейся ситуации именно это наследство могло пригодиться мне куда больше, чем недвижимость и даже мешок дублонов.
Правда, о том, чтобы справиться с негодяями голыми руками, нечего было и думать. В одном из них росту было под два метра; во всяком случае, он горбился, чтобы не задеть затылком потолок. Руки у него были длинные, как у большой обезьяны, которую я в детстве видел в бродячем зверинце. Такими ручищами не так уж сложно схватить даже крупного и мускулистого юношу вроде меня и неторопливо скручивать его узлом, подобно тому как хозяйки выжимают мокрое белье. Второй — тот самый, что хотел проткнуть мне горло, — был пониже, но гораздо шире в плечах. Одного взгляда на него было достаточно, чтобы понять, что силой этот тип вполне может соперничать с библейским Самсоном, который на досуге любил раздирать пасть льву.
К тому же у них были шпаги и, весьма вероятно, кинжалы, которые подобная публика любит носить под плащами. Короче говоря, рассчитывать на одну лишь силу в поединке с ними не приходилось.
Оставалось надеяться на проворство и безрассудную храбрость, причем внутренний голос нашептывал мне, что последняя в данном случае может только повредить.
У вас, возможно, создается впечатление, что я раздумывал над создавшимся положением, вольготно расположившись на полу за топчаном и никуда особенно не торопясь. На самом деле все эти мысли (включая сожаления по поводу наследства) промелькнули в моей голове за считаные доли секунды; блеснул перед моим внутренним взором чудесный образ юной Лауры, свежей, как украшенный крупными каплями росы только что распустившийся бутон алой розы; блеснул и погас, заслоненный видением совсем иного рода — омерзительной рожей негодяя, надвигавшегося на меня с обнаженной шпагой в руке.
То ли в комнате каким-то чудом стало светлее, то ли мои глаза притерпелись к темноте, но теперь я видел его лицо вполне отчетливо.
У него был широкий лягушечий рот, кривившийся в злобной ухмылке. Я успел заметить гнилые черные зубы и тянувшийся от угла рта к уху широкий безобразный шрам, оставленный, скорее всего, разбойничьей навахой; такие детали почему-то всегда намертво впиваются в память, словно репьи в одежду. В следующий момент произошло сразу два события: Шрам (дальше для удобства я буду называть его так) отвел назад локоть, чтобы прикончить меня своей шпагой, а я, по милости Божьей, нашел наконец хоть что-то, что можно было с некоторой натяжкой считать оружием.
Это оказался ночной горшок.
Я совершенно не помню, чтобы он стоял там накануне. Видимо, Хорхе, в сердце которого крестьянская прижимистость боролась с почтением к моему благородному происхождению, принес мне его, когда я уже спал. Вы, конечно, возразите, что даже самый отъявленный сквалыга вряд ли откажется снабдить пьяного гостя этим полезным приспособлением, хотя бы из соображений чисто практических, и будете, безусловно, правы. Но сквалыга наверняка ограничился бы какой-нибудь ненужной ему самому емкостью — и в этом случае вы не читали бы сейчас эту повесть. Предмет, который Хорхе заботливо поставил возле моего топчана, был не какой-нибудь рассохшейся деревянной лоханью, которую не жалко потом пустить на растопку; нет, это был прекрасный медный горшок, который не стыдно предложить настоящему идальго, горшок размером и весом с каску итальянского кондотьера. Собственно, это обстоятельство и спасло мне жизнь.
Громко взревев, я швырнул медный сосуд в перекошенную рожу Шрама за секунду до того, как он попытался пригвоздить меня к полу. Одновременно я с фамильным проворством Алькоронов вскочил на ноги. Не спрашивайте меня, как это у меня получилось. Получилось — и все. Я предпочел бы не упоминать о том, что, вскакивая, больно ударился головой о балку, которую Хорхе зачем-то поместил в этом месте при строительстве своей мельницы, но это было бы нечестно. В конце концов, этот удар не шел ни в какое сравнение с тем, что получил при столкновении с ночным горшком мерзавец Шрам.
Означенный негодяй отступил на пару шагов назад и ошеломленно замотал головой. Шпага его вспорола воздух в полуметре от моего носа, но было ясно, что противник оглушен и ничего не соображает. Второй убийца — тот, что подпирал потолок, — отшатнулся от него (как отшатнулся бы любой от человека, с которого стекало... впрочем, от неделикатных подробностей я предпочел бы вас избавить) и тоже треснулся головой о потолочную балку. Балки в этом небольшом помещении были на каждом шагу.
Я подпрыгнул и крепко ухватился за деревянную поперечину. В детстве мы, мальчишки, очень любили раскачиваться на ветвях деревьев и даже перепрыгивали с одного дерева на другое. Теперь эта забава принесла мне пользу: быстро качнувшись назад, я распрямил ноги и всем своим весом (а вешу я почти сто восемьдесят фунтов) ударил Шрама в подбородок.
Тут я опять должен сделать небольшое отступление. Любой дворянин моего возраста обязан уметь хорошо драться на шпагах — этому нас учат с детства, и к двадцати годам каждый знатный кастилец прекрасно владеет клинком. Но, в отличие от многих других более обеспеченных сверстников, мне доводилось драться не только на шпагах. Когда у тебя в кармане вместо золота звенит в лучшем случае мелкое серебро, а то и медь, ты поневоле вращаешься в тех кругах, где споры частенько решаются не благородной сталью, а вульгарной схваткой на кулаках. Батюшка рассказывал, что проклятые англичане сочинили даже целый свод правил для таких поединков, которые называются у них «бокс». Поскольку мы, слава Господу, живем не в Англии, я никогда не считал обязательным соблюдать эти правила. В драке в портовой таверне никто не обратит внимания, придерживаешься ты правил или нет. Скорее наоборот: чем больше ты будешь беспокоиться, все ли ты делаешь согласно какому-то там кодексу, тем скорее тебя насадят на нож.
К тому же вы, наверное, согласитесь со мной, что это крайне нечестно — нападать вдвоем с оружием в руках на одинокого, безоружного, да к тому же еще и спящего юношу.
Удар сдвоенными ногами, который я обрушил на Шрама, мог бы свалить и быка. Негодяй, однако, оказался на удивление крепок: хотя его отбросило к стене, сознания он не потерял и даже не выронил шпагу. Поэтому я вынужден был прибегнуть к подлому, но очень эффективному приему, которому научил меня один старый матрос в Кадисе. Я отпустил балку, приземлился на согнутые ноги и, выпрямляясь, ударил противника кулаком в то самое место, кое Адам, вкусив от древа познания добра и зла, поспешил прикрыть фиговым листком.
Этот удар наносится снизу вверх, и в него вкладывается вся сила тела — не только руки, но и распрямляющегося, как пружина, корпуса. Тут главное — правильно попасть. У меня получилось.
Прошлым летом в болоте на окраине наших не слишком обширных земель утонул вол. Не знаю, что заставило его ступить на колышущуюся, зыбкую почву над трясиной. Может, ему показалось, что там, на болоте, травка зеленее и вкуснее, чем на лугу. Как бы то ни было, он забрел довольно далеко, прежде чем под его ногами разверзлась бездна и глупый скот начал погружаться в вонючую жижу.
Вол тонул медленно, оглашая окрестности печальным ревом. Никогда прежде мне не доводилось слышать столь жалобных и обреченных звуков, издаваемых живым существом. Да и после не приходилось — вплоть до того момента, когда из груди Шрама вырвался низкий рокочущий стон, исполненный боли и обиды.
Шпага выпала из его руки, и я почти было подхватил ее, но в этот момент второй негодяй (буду для краткости называть его Верзилой) ударил меня своим клинком — к счастью, плашмя.
Вряд ли он сделал это из человеколюбия. Скорее, он просто не сумел нанести мне полноценный колющий удар, поскольку между нами находился воющий от боли Шрам (комнатка, как я уже упоминал, была маленькая). Но хлестнуть меня по пальцам у него получилось.
Рука моя сразу же повисла, как плеть. Я благоразумно отказался от дальнейших попыток завладеть шпагой Шрама, решив использовать в качестве оружия его самого. Сделать это было несложно, так как мерзавец в тот момент представлял собой просто корчащийся от боли кусок мяса и костей, причем довольно увесистый. Я изо всех сил толкнул его плечом, рассчитывая, что он налетит на Верзилу и, если очень повезет, свалит того с ног.
План мой удался лишь отчасти.
Шрама действительно отбросило на Верзилу, но с ног он его не сбил, потому что наткнулся на клинок, который Верзила держал в руке. Я увидел, как из-под складок плаща Шрама выскользнуло окровавленное острие. По комнате распространилось отвратительное зловоние. Видимо, шпага пробила мерзавцу кишки.
— Сантьяго! — хрипло выдохнул Шрам и умер.
Грех было не воспользоваться открывшимися перспективами. Оружие Верзилы застряло в брюхе Шрама, и чтобы вытащить его, требовалось по крайней мере две секунды. Этих двух секунд мне хватило, чтобы с прославленным проворством Алькоронов проскользнуть мимо убийц, сдернуть (левой рукой) висевший на гвозде пояс со своей шпагой и кубарем скатиться с лестницы, ведущей в помещение, где старый Хорхе хранит мешки с мукой. Это довольно большой сарай, весь уставленный поседевшими от мучной пыли тюками. Тут, кстати, обнаружились и Гонсало с Федерико — оба дрыхли, как сурки, зарывшись в мягкую мешковину. То, что их не разбудил шум схватки, красноречиво свидетельствовало о количестве выпитого накануне. Вероятно, пока я ухаживал за Паолой, приятели сумели вытрясти из Хорхе второй кувшин его кислого пойла.
— Вставайте! — рявкнул я, пробегая мимо этих достойных сожаления представителей кастильского рыцарства. — Опасность! Опасность!
С тем же успехом можно было призывать на помощь мраморную статую святого Михаила, украшающую наш городской собор. Гонсало оглушительно всхрапнул и перевернулся на другой бок, а Федерико вообще не пошевелился.
Зато сверху послышался громкий треск ломающегося дерева. Я обернулся — Верзила, выскочив на лестницу, не стал терять времени, спускаясь по ступенькам, — он просто перемахнул через хлипкие перила, сокрушив их при этом своим весом, и спрыгнул вниз, приземлившись на мешки с мукой.
Я по инерции пробежал еще несколько шагов и чуть было не разбил себе лоб, наткнувшись на запертую дверь. Вряд ли это было дело рук Хорхе; скорее, проникшие на мельницу убийцы позаботились о том, чтобы я не смог ускользнуть от них ни при каких обстоятельствах.
Что остается делать кастильскому дворянину, если путь к спасению отрезан, надежды на помощь друзей никакой, а за спиной тяжело дышит убийца с острой сталью в руке?
Только повернуться и принять бой.
И плевать, что правая рука все еще висит, словно неживая. Левой я дерусь гораздо хуже, но это еще не повод безропотно позволить себя убить. В конце концов, мне нужно было всего лишь выиграть немного времени для того, чтобы пальцы правой вновь обрели чувствительность. Поэтому я и не думал о том, чтобы нанести смертельный удар противнику, полностью сосредоточившись лишь на том, чтобы отбивать его атаки. Он был выше и тяжелее, а стало быть, сил ему приходилось расходовать больше. Я прыгал по всему амбару, перескакивая через мешки с мукой, как молодой козел, отмечая про себя, что дыхание Верзилы становится все более прерывистым. Наконец, когда он совсем запыхался, бегая за мной по сараю, я перекинул шпагу в правую руку и перешел в нападение. И тут уже веселье пошло по-настоящему.
Техника у Верзилы была неплохая, да что там — хорошая. Впрочем, при его профессии это и неудивительно. Но без особых изысков — просто добротное ремесло, которому обучают во всех фехтовальных школах Кастилии. А мне (как, впрочем, и моим старшим братьям) повезло учиться у маэстро Бартоломео Гуччи, имевшего репутацию одного из лучших фехтовальщиков Италии.
Итальянская школа фехтования отличается от нашей, испанской. По словам моего отца, это следствие разницы в характерах: итальянцы более склонны к коварству и интригам, поэтому и техника боя у них хитрее и изощреннее. В ней полным-полно всяких секретных приемов и обманных трюков, на которые попадаются даже самые опытные испанские фехтовальщики.