- Когда так сидишь с кем-либо три недели в малом пространстве, то сильно сближаешься. Ничего там не делали, только ваяли, в основном для костелов. Я сделал тогда единственную в жизни скульптуру из гипса, которая представляла собой голову неандертальца. Как и положено мастерской скульптора, там было много глины и гипса. Делать мне было нечего, а времени было в изобилии, вот со скуки я и создал это произведение. До сих пор валяется где-то в доме. К счастью для искусства, я пошел этим путем дальше.
- Много! У нас были серьезные проблемы со снабжением, но, слава Богу, убэшники[22] приносили нам немного жратвы, иначе мы подохли бы с голоду. Я занимался тогда выдачей пищи и заботился об одном пожилом пане, который был инженером. Позже с подругой его дочери я совершал долгие прогулки, что не имело эротических последствий, потому что вскоре я наткнулся на лестнице на одну девушку, спускавшуюся в темноте. Электричества не было, я шел с зажигалкой и в ее свете впервые увидел мою будущую жену, Басю Лесьняк. Впрочем, она вовсе не хотела тогда выходить за меня замуж, ей только исполнилось девятнадцать лет. Ни за кого еще не хотела выходить. К счастью, тогда еще существовал институт помолвки.
- Моя жена как-то нашла адресованную мне в «Асторию» телеграмму, в которой писала: «Сдала экзамен». Мы догадались, что это была физиология, то есть второй год обучения. На более длинную телеграмму ее не хватило.
- Хорошо, не было никаких последствий. Только позже, в 1950 году, в Кракове со мной случилась другая юмористическая ситуация, когда я был арестован около Курьей Стопки как американский шпион.
- Надо сказать, что было это рядом с Управлением военного округа, а я был с большой годовалой овчаркой, пятьдесят восемь килограммов живого веса, которую мне подарила Халя Буртан. Я был очень привязан к этому псу. Поскольку вдобавок у меня был фотоаппарат на шее, плащ в клетку и темные очки, то было абсолютно ясно, что я - американский шпион. Вот меня и арестовал польский стражник. Он повел меня (с кем-то еще) под дулом карабина по мостовой, через Замковую и Рынок, прямо в УБ. Мне это до такой степени понравилось, что, когда меня вели под ружьем, я напевал революционные песни. (
- Когда я закончил роман, отнес машинописную рукопись в фирму
Часть этого воспитания происходила с помощью корреспонденции. Мне объясняли, что здесь нужно немного переработать, там добавить, там сократить и т.д. Мне постоянно подавали надежду, так что я всю дорогу переписывал этот роман и что-то изменял. Должен сказать, что хоть я и имею плохую черту писать во многих вариантах, но никто не доводил меня до такого состояния, как все эти пани и панове в те времена. Надеясь, что книгу удастся спасти, я переписывал ее бесконечно, из меня выдавливали то, что я вообще не собирался делать. Например, своего коллегу я переделал в коммуниста Марцинова. Но это тоже не помогло! Ничего не помогало. Вы знаете, это такая тактика салями, которая заключается в том, чтобы принудить к уступкам с помощью маленьких шажков. Если автор написал второй том, то напишет и третий. Если испортил немного, то можно довести его до того, что испортит все. Конечно, толку от всего этого не было, потому что книга вышла только благодаря Октябрю. Я даже получил какую-то награду за ту гадость, которая возникла в результате продолжения со вторым и третьим томами.
- Какое-то мрачное отвращение охватывает меня при этих воспоминаниях. Кроме того, более счастливые времена уже стерли это в моей памяти, хотя тех поездок и разговоров было невероятно много. Вот подумайте, с 1950 по 1954 год я все это перерабатывал, переделывал и все это было плохо. Впрочем, подобным образом поступали и с моими коллегами по перу; может быть, не всегда точно таким же способом, но это была общая судьба. Эта книга путешествовала от стола к столу, у нее менялись редакторы, которые часами терзали мою душу. Я не хочу называть фамилии этих специалистов от идеологического «строгания», потому что они сами, наверное, удивляются, как это было возможно. Я писал бесчисленные варианты - один кошмар.
- Когда спустя годы я нашел эти груды перечерканных машинописных листов, все их выбросил и сжег. Не хочу говорить, что это напоминало протоколы допросов, так как в этих бумагах нельзя было прочитать, что говорил, например, Вирский или Куропеска, но все «мелодии» были похожи. Когда «
Я должен сказать, что в действительности перипетии этой книги были намного сложнее, нежели я тут их описываю, но с тех пор прошло столько времени, что уже невозможно воссоздать все это систематически. Это был страшно трудный период, но молодость позволяла мне думать, что все обойдется. Моим ближайшим другом тогда был Александр Сьцибор-Рыльский, который жил в Варшаве. Когда после долгих разговоров он провожал меня на стоянку такси, чтобы я мог вернуться ночным поездом в Краков, обычно повторял мне, что если бы Хозяин (Берут) знал о моей книге, она наверняка бы вышла. Он тогда был еще очень идейный… Только позже у него так все переменилось, что он написал для Вайды сценарии «Человека из мрамора» и «Человека из железа». Когда вышли два его рассказа, «Черные стены» и «Саргассово море», я понял, что он проходит политическую мутацию.
- Поскольку, кроме этой, по-прежнему неизданной книги, у меня ничего другого не было, до выхода «Астронавтов» меня один раз исключили из Союза писателей, а потом снова приняли. Времена были сталинские, поэтому в удостоверении личности надо было иметь печать о том, что где-то работаешь, иначе становился подозрительным «элементом». Как раз тогда, когда я был исключен, в Краков с инспекторской проверкой приехал Путрамент, который в каком-то маленьком ресторане уговаривал меня вступить в партию. К сожалению, оказалось…
- Да, именно. Кстати, он мне тогда признался, что в Польше потому так плохо, что у нас нет собственной Сибири, а если бы была, то все «элементы» можно было бы сослать, и было бы прекрасно.
- (
- Все было не так просто. В 1949 году я должен был закончить медицинскую учебу, но поскольку всех моих коллег брали на действительную военную службу, и не на год или два, а так, что они навсегда оставались в армии, то я решил не сдавать последние экзамены.
- Да, пожизненно, потому что тогда в армии очень не хватало врачей. Я узнал об этом незадолго до сессии. Сразу же подумал, что никто не сможет заставить меня сдать последние экзамены, и просто не стал их сдавать. Конечно, меня вызывали, сурово морщили брови, грозили пальцем, но как можно приказать выпускнику сдать последние экзамены? Именно поэтому я так никогда и не получил медицинского диплома.
Когда меня исключили из Союза писателей, возникла неприятная ситуация: я был почти выпускник, но с неотрегулированным отношением к военной службе. Не говоря уже о том, что я официально не мог сдать последние экзамены, так как сидел в «котле», а университетские власти ничего не хотели слышать ни о каком «котле». УБ тоже не спешило каким-то образом засвидетельствовать тот факт, что удерживало меня три недели.
- Они не были оригинальными. Кроме того, со временем я повышал повествовательный уровень и не сочинял уже что попало. Эти тексты были написаны для денег. Просто долгое время я не мог «найти себя» и не знал, какие места у меня получаются «сильнее». Я не имел ни малейшего понятия о том, для чего я создан. Эти стихи под классику, пострильковские, эпигонские, эти отрывки прозы, которые мне самому не нравились, - во мне многое сидело от графомана. Это может приключиться очень легко. Многие писатели идут по узкому пути, на котором могут создать что-то действительно ценное, но когда сходят с него, немедленно впадают в графоманию. Позже я уже следил за тем, чтобы не выйти из своего
- Родители со мной нагоревались, а особенно отец. Его беспокойство особенно усиливал тот факт, что у меня не было никакой профессии. В австрийские годы, когда он сам учился, ему случилось попасть в такое же состояние завороженности литературой - он писал стихи, рассказы, перестал сдавать экзамены. Тогда его отец, то есть мой дед, вызвал его к себе, напомнил, что он учится уже десятый год, а результатов не видно, и сказал, что если он хочет иметь что-то общее с выбранной профессией, то должен сдать недостающие экзамены. Так и произошло. Потом он стал врачом, началась война, и с литературой было покончено.
Так что отец хорошо знал, как легко сойти с нужного пути, и хотел, чтобы я - как говорила мать - имел хоть какую-то профессию. Но он не сетовал так сильно, как вы думаете. Более того, используя старые, еще львовские знакомства, он даже пытался мне помочь «пропихнуть» задержанную «Больницу Преображения» (он был о ней лучшего мнения, чем о более поздних «Астронавтах»). Я помню, когда приехал какой-то его знакомый, который работал в филиале варшавского «
- В 1950 году в Доме писателей в Закопане я встретился с одним толстым господином, с которым мы пошли на прогулку до Черного Става. Это был Ежи Паньский - председатель Издательского кооператива «
- Особенно недоброжелательным и сокрушительным был дуэт Гженевского и молодой рецензентки, которую Домбровская считала великой надеждой польской прозы… Как же ее звали?
- Да. Позже я уже не вступал в споры с критиками, так как со временем стал считать это нонсенсом. В тот раз меня сокрушали идеологически, хотя тогда же мне была оказана честь, потому что в спор вмешался сам Антоний Слонимский, который деликатно высмеял идею расширения марксизма - ее провозглашали мои рецензенты - на весь космос. Прямо он этого не написал, но из его ответа ясно вытекало, что если утверждение, будто классовая борьба везде будет проходить одинаково, понимать всерьез, то на планете Венера, как и на всех планетах, должна будет возникнуть КПВ, то есть Коммунистическая партия Венеры, которая противостояла бы попытке совершить нашествие на Землю, а значит, ситуация, описанная Лемом в «Астронавтах», вообще не могла бы произойти. Таким образом он очень здорово посмеялся над моими противниками.
- На улице Крупничей, 22, в Союзе писателей, существовала секция прозы для молодых писателей, где проходили совещания, которые выглядели так: кто-нибудь читал фрагмент своего произведения, а у стола ходил Казимеж Выка, комментировал и чаще всего представлял в качестве великой надежды польской литературы Вильгельма Маха. Мах был, конечно, геем, но рассказать, что он вытворял в «Астории», я, к сожалению, не могу, хотя и видел это собственными глазами. В секции было много людей, которые потом отпали, потому что литература - это марафон, то есть бег на длинную дистанцию, поэтому лучше мы знаем тех, кого видим на следующих кругах. Именно там я близко познакомился со Щепаньским. Когда он издал свои «Башмаки», я получил от него экземпляр с посвящением «с благодарностью за все одобрения», так как всегда говорил ему: «Не бойся, настоящая добродетель критики не боится». Он уже тогда был непоколебимым и говорил то, что спустя годы сказал Тшнаделю в «Отечественном позоре». Он работал тогда переводчиком в «
- Нет, поскольку я был не членом СПП, а только кандидатом, то оставался вольной птицей. Не был я и ни в СПМ[24], ни в партии. В нашей секции только читали и обсуждали произведения, а мне и предложить там было нечего. Ведь не мог же я читать рукопись, которую не печатают. Так что подтверждать свое участие мог только стихами.
- Но я вовсе не хотел похваляться такими вещами, как «Атомный город» или «Человек с Марса».
- Наверное, но я вовсе не хотел там светиться. Я знал, что это написано для «отцепитесь!», да мне и нужна-то была лишь печать в удостоверении.
- Когда мои «Астронавты» были изданы, в Варшаве на каком-то совещании мне сказали: «Если будете и дальше писать в «
- Никогда ни к кому не обращался ни за помощью, ни за стипендией. Никогда! Это мне было попросту не нужно. Так же как Гомбрович сидел в аргентинском колодце и потихоньку из него выкарабкивался, так и я сидел в польском колодце и взбирался наверх, как обезьяна. Но у меня в Кракове уже была определенная репутация, благодаря которой одним духом называли, всегда рядом, три фамилии: Мейсснер, Лем, Бунш. Тройка писак, которые что-то там себе выцарапывают для массового читателя.