Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Эротизм без берегов - Маргарита Михайловна Павлова на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

В подобном же ключе выдержана книга известного (в том числе и своей неоригинальностью) критика Н. Абрамовича «Религия красоты и страдания: Оскар Уайльд и Достоевский»[96]. Абрамович утверждает, что «признанием живого смысла в глубине страдания Уайльд подошел к Достоевскому»[97]. Таким образом, ницшеанца Уайльда лишь полшага отделяет от православного Достоевского.

Суды над Уайльдом виделись теперь русским критикам как апофеоз добровольного мученичества. Если Г. Петров полагал, что «Уайльд сам посылает себя на каторгу», то З. Венгерова эту мысль развивает:

«теперь, среди терзаний судебного разбирательства, дух его ликовал, ибо отныне ему, воплотившему закон радости, судьба дала воплотить и трагическую правду мира — закон страдания»[98].

Но и в страдании, однако, Уайльд выглядел двусмысленно — пусть и христианином, но с явственным оттенком язычества, наводящим на мысли о дионисийских оргиях. Ницше в «Рождении трагедии» выделил дионисийский элемент в греческой трагедии как репрезентацию трагической свободы от контроля, ответственности и моральных ограничений, налагаемых миром фиксированных форм. Идеолог российского символизма Вячеслав Иванов не просто принял ницшевское разделение между дионисийским и аполлоническим элементами как абсолютный метафизический принцип. Будучи исследователем античности, он изучил исторический культ Диониса и пришел к выводу, что этот культ — «эллинская религия страдающего бога» — послужила, наряду с иудаизмом, источником раннего христианства[99].

Эта филологически аргументированная гипотеза имела важные последствия для идеологии символизма: она доказывала, что дионисийский элемент с присущим ему «разнузданием половых страстей»[100] и (христианский) идеал страдания не исключают, а, наоборот, дополняют друг друга[101]. В частном случае Уайльда оргиастическая сторона его репутации в сочетании с мученичеством лишь подтверждала его святость. В статье «Два элемента современного символизма» (1909) В. Иванов проводит параллель между Уайльдом и Христом:

«вся жизнь благородного певца и смиренного мученика „Редингской тюрьмы“ обратилась в религию Голгофы вселенской»[102].

Представив публике скандальные детали истории Уайльда, «Новое время» сделало ее узнаваемой, как сюжет модного романа.

Нарратив этот, построенный на головокружительных контрастах — слава и позор, богатство и нищета, наслаждение и страдание, красота и уродство, — обнаружил серьезный потенциал для мифологизации и сентиментализации в массовой культуре. Пока высоколобые авторы размышляли о мистическом сходстве Уайльда с Христом, публику интересовали подробности половых преступлений поэта. Если в 1890-е гг. такие темы считались к публикации непригодными, то после революции 1905 г. и последовавшей отмены предварительной цензуры их появление в печати стало заурядным явлением.

По окончании судов над Уайльдом (а затем еще раз, после его смерти) континентальные издатели скандальной литературы произвели на свет многочисленные биографии опозоренного поэта, а также неофициальные протоколы судебных разбирательств. Ряд этих текстов — разной степени респектабельности — был переведен на русский язык. Сенсационный «Процесс Оскара Уайльда» пера Оскара Серо дополнял более основательные сочинения, такие как «Оскар Уайльд. Его жизнь и литературная деятельность» X. Ланггаарда и «Оскар Уайльд. Биография и характеристика» X. Лахмана[103]. Вышедший в 1908 г. альманах «Люди среднего пола» — первый российский сборник на гомосексуальные темы — содержал переведенное с французского эссе о судах над Уайльдом. Написанный личным врагом Уайльда Марком-Андре Раффаловичем, этот памфлет (во французской печати появившийся под названием «L’affaire Oscar Wilde») сообщал шокирующие подробности и был выдержан во враждебном тоне[104].

Отзвуки судов над Уайльдом прозвучали на Западе с такой силой, что, как отмечает в ином контексте Ив Кософски Седвик, «если смотреть из двадцатого века… имя Оскара Уайльда по сути означает — „гомосексуалист“»[105]. Это заключение, равно как и обратное («гомосексуалист» означает «Оскар Уайльд»), верно и в отношении текстов русского начала века: практически все литературные герои-гомосексуалисты, созданные в то время, какими-то чертами напоминают Уайльда. Самые известные из них — Штруп из «Крыльев» Михаила Кузмина и Эдгар Штарк из «Гнева Диониса» Евдокии Нагродской — оба эстеты-денди и полуангличане. (В романе Нагродской само имя героя фонетически отсылает одновременно к Уайльду и кузминскому Штрупу; можно предположить, что для автора было важно, чтобы даже наивный читатель понял намек.)

Образ Уайльда — оргиаста и мученика — проник и в ранний российский киносценарий. В Российском государственном архиве литературы и искусства (РГАЛИ) сохранился фрагмент сценария Г. Устинова, написанный, видимо, около 1910 г. и посвященный жизненной драме Уайльда. Озаглавленный «Король жизни», этот текст красочно изображает вымышленные эротические похождения поэта (так, например, сцена холостяцкой вечеринки на квартире Уайльда заканчивается смелым указанием «начинается оргия»)[106].

По сценарию фильм должен был состоять из трех частей. Познакомившись с Уайльдом в зените его славы, зритель затем наблюдает его падение. Хотя окончание рукописи не сохранилось, ее начало содержит намеки на позор и тюремное заключение — центральные эпизоды биографического нарратива Уайльда. Некоторые из описательных клише, использованных в сценарии, позаимствованы из доступных в русском переводе биографических материалов, однако большая их часть представляется плодами воображения юного литератора.

ЖИЗНЕТВОРЧЕСТВО

Как отмечают историки, начиная с 1870-х гг. в европейских медицинских, юридических и социальных дискурсах сформировался цельный образ «гомосексуалиста» как человеческого типа. По знаменитой формулировке Мишеля Фуко, «содомит был временной аберрацией, гомосексуалист стал биологическим видом»[107]. Из-за масштаба и времени уголовного скандала фигура Уайльда послужила семантическим центром этого нового дискурса. Новоиспеченный образ гомосексуалиста был провозглашен «уайльдовским», и споры вокруг интерпретации биографии Уайльда отразили конфликтующие взгляды на смысл гомосексуальности.

Этот процесс дискурсивной реорганизации затронул и Россию, где дебаты об Уайльде могли иметь для спорящих и личное значение. Так, в начале июня 1906 года Уайльд стал предметом жаркого спора в квартире Вяч. Иванова на Таврической улице в Санкт-Петербурге. Помимо Иванова и его жены Л. Зиновьевой-Аннибал, в тот день на «Башне» присутствовали еще три человека — М. Кузмин и молодые художники К. Сомов и Л. Бакст — друзья Кузмина и Ивановых. Все присутствующие принадлежали к кругу близких друзей Иванова, а также к «Вечерам Гафиза» — интимному кружку, организованному на «Башне» несколькими неделями ранее[108].

В Дневнике (6 июня 1906 г.) Кузмин описывает «огромный» спор об Уайльде: «В<ячеслав> И<ванов> ставит этого сноба, лицемера, плохого писателя и малодушнейшего человека, запачкавшего то, за что был судим, рядом с Христом — это прямо ужасно»[109]. Через неделю спор повторился при сходных обстоятельствах, о чем Кузмин сделал короткую пометку в своем Дневнике: «Говорили о Уайльде. Сомов тоже ему не верит»[110]. (После этого разговора Кузмин впервые читал на «Башне» фрагменты из своего Дневника, насыщенного деталями его любовного быта: «Это было очень важно для меня и, почему-то, думаю и для Ивановых»[111].)

Возмутившее Кузмина заявление Иванова принадлежит к самой сердцевине символистского дискурса об Уайльде, и Иванов позже в чуть измененном виде повторит его печатно. Однако страстность и весомость данного спора об Уайльде связана с жизнетворческим контекстом, на фоне которого он возник.

«Друзья Гафиза» впервые собрались в квартире Ивановых в мае 1906 г. и сходились до ноября. Общество включало в себя несколько близких друзей Иванова, бывших гомосексуалами (М. Кузмина, К. Сомова, В. Нувеля), и несколько талантливых и привлекательных молодых людей — философа Н. Бердяева, поэта С. Городецкого и прозаика С. Ауслендера. За исключением Зиновьевой-Аннибал, группа состояла из мужчин. Расположение квартиры — неподалеку от Таврического сада (или «Тавриды», как ее тогда называли) делало собрания еще более заманчивыми для кузминской «банды». Таврида была главным в Питере местом гомосексуальных знакомств, и Кузмин, Нувель и Сомов (а также их друзья Бакст и Дягилев) имели привычку подолгу там фланировать (потом у Ивановых они с удовольствием описывали свои «эскапады»).

На встречах гафизитов участники предавались «дионисийству»: пили вино, наряжались, играли на флейтах, флиртовали, целовались, читали свои дневниковые записи и стихи. Если сам Иванов к мистической — дионисийской — стороне этих встреч относился серьезно, то Кузмин и его друзья главным образом получали удовольствие от эстетической и эротической атмосферы «Гафиза». Бердяев же в итоге счел эту обстановку для себя неприемлемой и отдалился от кружка. В своем письме к Иванову от 22 июня 1908 г. он выражает неодобрение распавшегося уже «Гафиза»:

«Я никогда не разделял ваших мистических надежд, лично Ваших надежд (у других их, по-видимому, не было) на такого рода формы общения <…> некоторые обнаружившиеся тенденции этого общения были мне неприятны. Тогда я отошел, да и скоро все само распалось»[112].

Тема Эроса доминировала в разговорах гафизитов. В этих беседах Иванов сформулировал свои собственные взгляды на гомосексуальность, зафиксированные в его дневнике:

«<Кузмин> в своем роде пионер грядущего века, когда с ростом гомосексуальности не будет более безобразить и расшатывать человечество современная эстетика и этика полов, понимаемых как „мущины для женщин“ и „женщины для мущин“, с пошлыми appas женщин и эстетическим нигилизмом мужской брутальности, — эта эстетика дикарей и биологическая этика, ослепляющие каждого из „нормальных“ людей на целую половину человечества и отсекающие целую половину его индивидуальности в пользу продолжения рода. Гомосексуальность неразрывно связана с гуманизмом; но как одностороннее начало, исключающее гетеросексуальность, — оно же противоречит гуманизму, обращаясь по отношению к нему в petitio principii»[113].

Осмысление гомосексуальности имело для Иванова не только теоретическое значение. Тем же самым летом у него завязался роман с юным поэтом Сергеем Городецким. Иванов концептуализировал отношения с Городецким как мистические и дионисийские и полагал, что они откроют для него и его возлюбленного путь к сверхчеловеческому. По его плану, любовь к Городецкому должна была быть «трагической» в ницшеанском смысле — явиться источником просветляющего страдания[114].

Кузмин же в 1906 г. начал приобретать известность в самых изысканных и эстетически передовых литературно-артистических кругах Санкт-Петербурга. Роман «Крылья» — кузминская апология однополой любви — будет опубликован в специальном выпуске «Весов» только в ноябре этого года, однако избранная литературная публика была уже знакома с рукописью. Судя по Дневнику Кузмина, его растущая репутация как «русского Уайльда» была ему не по душе. (Со своей стороны, В. Иванов позже специально укажет на ошибочность этой репутации и, перефразируя стих из «Онегина», опровергнет ходячее мнение, что Кузмин есть «петербуржец в Уайльдовом плаще»[115].) Нельзя сказать, чтобы Кузмин как-то особенно не любил литературное творчество Уайльда. Как заметил М. Ратгауз, «в другие, более стабильные, периоды своей жизни Кузмин спокойнее относился к Уайльду»[116]. Но русский культурный миф об Уайльде предписывал гомосексуалу стремление к ницшеанскому бунту и мистическому страданию — что Кузмину было глубоко чуждо.

Н. А. Богомолов показал тесную связь между решениями, которые Кузмин принимал в своей творческой и личной жизни[117]. Еще одна запись в Дневнике проливает свет на неприятие Кузминым уайльдовского мифа и в то же время иллюстрирует воздействие этого мифа на осмысление Кузминым и людьми его круга социальных последствий своей сексуальности. В сентябре 1906 г. Кузмин описывает сцену, в ходе которой он впервые испытал сексуальную близость с двумя мужчинами одновременно. Этими двумя были юноша по имени Павлик Маслов — любовник Кузмина и художник Константин Сомов — близкий друг поэта. Детально описав случившееся, Кузмин замечает:

«Вот непредвиденный случай. Я спрашивал у К<онстантина> А<ндреевича>:„Неужели наша жизнь не останется для потомства?“ — „Если эти ужасные дневники сохранятся — конечно, останется; в следующую эпоху мы будем рассматриваемы как маркизы де Сад“. Сегодня я понял важность нашего искусства и нашей жизни»[118].

Предполагая, что потомки увидят в нем и Кузмине подобия маркиза де Сада, Сомов вольно или невольно цитирует первые строки русского перевода «De Profundis» Уайльда: «Меня хотят поставить наряду с Жиль де-Ретцом и маркизом де Садом. Пусть будет так. Я не буду на это жаловаться»[119].

Фигура каторжанина Уайльда с маячащей за ней тенью одиозного маркиза де Сада символизировала для Сомова пропасть, отделяющую его и Кузмина сексуальные нравы от социально санкционированных. Уайльд пал жертвой такого же конфликта, пал позорно — «запачкав то, за что был судим». Крушение Уайльда передвинуло предмет его преступления с периферии культуры в ее центр, тем самым проложив дорогу к литературной тематике Кузмина, в которой гомосексуальность играла важную роль. Отказываясь верить «De Profundis», Кузмин и Сомов не могут тем не менее избежать влияния этого текста и связанной с ним мифологии. Отвергая мифологизированный образ Уайльда, Кузмин самим своим раздражением выдавал понимание чрезвычайной актуальности для него этого образа.

Эротический идеал, нарисованный Кузминым в «Крыльях», представлен в мире его романа гомосексуальными знатоками античности. Гармоническое и безмятежное древнегреческое наследие имеет в «Крыльях» выраженно предницшеанский характер. В эпоху «Имморалиста» и «Смерти в Венеции» такой эротический идеал был старомоден. В отличие от ивановского понимания гомосексуальности как обреченной на страдание сверхчеловеческой страсти, Кузмин, судя по Дневнику, настойчиво выстраивал себе уютное и психологически удобное гомосексуальное пространство в повседневной жизни и культуре. Страдательная и странным образом героическая маска Оскара Уайльда Кузмину совсем не подходила; не имея возможности избежать воздействия современного ему модернистского дискурса о гомосексуальности, Кузмин мог отвергнуть — и отверг — предписываемые ему этим дискурсом функции трагического бунта, мученичества и святости.

* * *

Поразительную жизненность мифологии Уайльда в России можно приписать ее превосходной адаптируемости к дискурсивным ресурсам русской культуры. Особенно важна здесь центральная для русского романа XIX в. модель героя, «миссия которого — в переделке собственной сути». По заключению Ю. М. Лотмана, «сюжет этот отчетливо воспроизводит мифы о грешнике, дошедшем до апогея преступлений и сделавшемся после морального кризиса святым <…> и о смерти героя, схождении его в ад и новом возрождении»[120]. Этот житийный и мифологический нарратив не только наложил отпечаток на репутацию Уайльда в России, но и оказал воздействие на модернистское понимание сексуальности.

Усвоение истории Уайльда в России показывает, что литературный дискурс, являясь форумом для обсуждения сексуальности, воздействует на формовку сексуальных идентичностей. Дискурсивные механизмы этой формовки в культуре русского символизма представляются более прозрачными, нежели в других случаях, — из-за того что символисты сделали жизнетворчество принципиально важным элементом своего искусства[121]. История Уайльда, залетевшая в Россию в ходе мелкой политической интриги, разрослась здесь в мифологический нарратив, через который гомосексуальность — общая тема европейского модерна — получила свою русскую интерпретацию. В России символическое значение имени «Оскар Уайльд» сохранилось, но как символ оно оказалось здесь нагружено специфически русскими культурными смыслами[122].

Перевод с английского Полины Барсковой и автора.

М. М. Павлова

Процесс Оскара Уайльда и суд над Сашей Пыльниковым

(«Художники как жертвы» и жертвы художников)[*]

Роман «Мелкий бес» (1892–1902), многие образы которого взяты с натуры, был задуман писателем в годы его службы учителем в Великих Луках (1885–1889). В 1912 г. в интервью, данном А. А. Измайлову для газеты «Биржевые ведомости», Сологуб сообщал:

«Не отрицаю, я отталкивался от живых впечатлений жизни и иногда писал с натуры. Педагогический мир в „Мелком бесе“ не выдуман из головы. По крайней мере, для Передонова и для Варвары у меня были оригиналы, даже самая история с письмом — подлинная житейская история, и так же, как в романе, Передонов в жизни тоже кончил сумасшествием. Для многих других подобных персонажей, для Володина и др., я тоже имел подлинники. История гимназиста Сашеньки, принятого за переодетую девочку, — более далека от виденного мною лично, однако о таких превращениях мне приходилось слышать не раз»[124].

Комментарий Сологуба к сюжету «Мелкого беса» имеет документальные подтверждения. В Великолукском филиале Псковского областного архива сохранились сведения о лицах, явившихся прототипами главных персонажей романа[125]; они позволяют в общих чертах восстановить конкретные события, послужившие источником авторского замысла.

В основу повествования легло жизнеописание учителя русского языка и словесности реального училища дворянина Ивана Ивановича Страхова (1853–1898), окончившего курс историко-филологического факультета Петербургского университета и с 1882 г. служившего в Великих Луках. В августе 1887 г. он женился на своей бывшей сожительнице, которую выдавал за сестру, дворянке Софье Абрамовне Сафронович; согласно метрической записи, жениху было 34 года, невесте 35 лет, одним из поручителей был Петр Иванович Портнаго, учитель столярного дела в ремесленных классах.

Согласно воспоминаниям классного наставника великолукского реального училища Федора Ниловича Хлебникова, не только Передонов, Варвара и Володин, но и другие персонажи «Мелкого беса» имели свои прототипы: брат и сестры Рутиловы — семья Пульхеровых; Грушина — Прасковья Владимировна Дмитриева; лицо, которому Володин предложил снять фуражку в классе, — предводитель дворянства помещик Николай Семенович Брянчанинов[126].

Таким образом, в замысле основной сюжетной линии «Мелкого беса» Сологуб отталкивался от реальных лиц и событий. Документально подтвержденных соответствий не имеют только два эпизода: убийство Володина (в действительности Страхов не убивал своего собутыльника Портнаго), а также история Саши Пыльникова.

В «Канве к биографии» Сологуба имеется запись: «…меня считают переодетой девочкой», из ее продолжения («Споры из-за Засулич и пр. Бурные сцены. Розги дома и в дворницкой…») следует, что в то время — в год покушения Засулич на Трепова (январь 1878 г.) — автору было 15 лет (возраст Саши)[127]. Аналогичное свидетельство приведено в воспоминаниях И. И. Попова, соученика Сологуба по городскому училищу и институту:

«Это был красивый мальчик, всегда чисто и изящно одетый, с вьющимися белокурыми кудрями, в бархатной курточке с белым широким воротником. Федя Тетерников учился хорошо. Он не принимал участия в наших шалостях, был застенчив, часто краснел, и мы звали его „девчонкой“»[128].

История Саши Пыльникова, однако, не исчерпывается эпизодами переодевания или болезненными подозрениями Передонова и Грушиной; прежде всего это рассказ о первой любви. Повествуя историю влюбленного гимназиста, в чем-то очень типичную, писатель, по-видимому, не нуждался в «натуре», ему было вовсе не обязательно исповедовать кого-либо из своих воспитанников. Вместе с тем пренебрегать вероятностью его знакомства с подростком, послужившим прототипом Саши, не следует.


Портрет неизвестного мальчика.

Снимок из несохранившегося альбома фоторабот Ф. Сологуба (?). Музей ИРЛИ.

В октябре 1909 г. сотрудник «Биржевых ведомостей» Н. Линдбаад, представившийся бывшим учеником Сологуба, писал ему:

«Неужели в бытность инспектором Андреевского городского училища Вы не знали этого Сашу Пыльникова, до того много общего было в частных эпизодах жизни одного из Ваших питомцев с тем, что Вы писали. С другой стороны, вспоминая училищную жизнь, я приходил к выводу, что никто из учеников, кажется, не поверял Вам своих тайн. Между тем, говоря об общей картине правдивости детства Саши Пыльникова, меня удивила та фотографически точная картина с внутренней жизни мальчика, которая протекала у Вас перед глазами… Но я чувствую, что не стоит отвлекаться в сторону, чтобы Вы не составили худого мнения о сотрудниках „Биржевых ведомостей“»[129].

Возможно, автору романа была неведома «двойная» жизнь одного из его петербургских воспитанников, а прототипом юного травести, если он в действительности существовал, мог оказаться также любой великолукский или вытегорский подросток (Сологуб учительствовал в Вытегре в 1889–1892 гг.). В данном случае примечательно совпадение: отсутствие каких-либо упоминаний о «Саше» в «страховском» сюжете (в воспоминаниях Хлебникова и в документах великолукского архива) и — имевшая место история Линдбаада, отстоявшая от великолукской на несколько лет (место учителя-инспектора Андреевского городского училища Сологуб получил в 1899 г.[130]).

В 1907 г. в одном из своих интервью (роман только что вышел отдельным изданием и имел оглушительный успех) Сологуб говорил: «Над „Мелким бесом“ я работал десять лет подряд. Работая так долго над одним произведением, очевидно, нельзя удовлетвориться отражением одной какой-нибудь стороны, проведением какой-нибудь частной черты, а дано все, что я видел и чувствовал в жизни»[131]. За десять лет, в которые был написан «Мелкий бес», Сологуб был свидетелем многих событий, нашедших непосредственное отражение в его романе: и шумной кампании за отмену телесных наказаний, и «всероссийского торжества» — празднования столетнего Пушкинского юбилея[132], и многих других. Он был также в курсе событий и процессов, которые переживала европейская общественность; об одном из таких «процессов», потрясших «туманный Альбион» и, вероятно, послуживших источником сюжета о «переодетой девчонке» в «Мелком бесе», пойдет речь в нашей статье.

Я не позволю с женщины сорвать маску; что хотите делайте, не позволю! Ф. Сологуб. Мелкий бес

В марте 1895 г. в столичной прессе появились подробные репортажи из Лондона о сенсационном процессе Оскара Уайльда, находившегося в то время в зените европейской славы. Газета «Новое время», в частности, сообщала:

«28 февраля 1895 года Вильде, придя в свой клуб, нашел карточку маркиза Квинсбери, на которой тот написал оскорбительные для него, Вильде, слова, обвиняя его в возмутительно-безнравственном поведении. Маркиз домогался во что бы то ни стало разрыва между сыном своим, молодым лордом Альфредом Дугласом, и писателем, с которым тот связан был узами самой нежной дружбы. Вильде почел себя оскорбленным и подал жалобу в суд, маркиз был арестован и привлечен к ответственности»[133].

Однако в ходе заседаний судебное разбирательство неожиданно пошло по иному сценарию: маркиз Квинсбери был оправдан, а Уайльд из истца превратился в ответчика. Помимо сомнительных отношений с лордом Альфредом Дугласом, ему вменялась в вину связь с неким Тэйлором, знакомившим его с другими молодыми людьми. Показания так называемых «друзей» писателя и их вызывающий внешний вид, — утверждали репортеры, — еще больше компрометировали Уайльда и, в конечном результате, способствовали его осуждению. Отпущенный на свободу, он тем не менее не воспользовался возможностью скрыться, а продолжал веселиться в компании с братьями Альфредом и Гэвином Дугласами, несмотря на запрещение и угрозы их отца маркиза Квинсбери. За этим занятием Уайльд был арестован.

«Преступление, в котором обвиняется Вильде, — сообщали газеты, — по английским законам стоит только одною ступенью ниже убийства. Следовательно, если виновность Вильде будет доказана, то он может быть приговорен к очень тяжелому наказанию — к каторжным работам сроком на 10 лет и даже без срока. Ему будет грозить такое же наказание, но сроком от трех до десяти лет, если он будет уличен лишь в попытке к совершению названного преступления»[134].

Скандальный процесс и двухлетнее тюремное заключение (Уайльд был освобожден в мае 1897 г.) возбудили повышенный интерес к вождю английского эстетизма, особенно среди сторонников «нового искусства». Имя Уайльда было известно в кругу символистов, главным образом благодаря пропагандистской деятельности З. А. Венгеровой (ей принадлежала одна из первых статей о творчестве писателя в Энциклопедическом словаре Брокгауза и Ефрона и ряд других статей) и, отчасти, ставшему популярным исследованию Макса Нордау «Вырождение», в 1894 г. переведенному на русский язык[135].

В декабрьской книжке «Северного вестника» за 1895 г. А. Волынский писал:

«Баловень судьбы, аристократ по умственным привычкам, Оскар Уайльд быстро шел к яркому литературному успеху. Как вдруг жизнь его, блестящая снаружи, но таившая в себе внутренние язвы, разыгралась в гнетущую драму с отвратительным уголовным финалом». В каторжном труде осужденного Уайльда Волынский видел «возмездие за нарушение общественной морали»[136].

(В этом же номере журнала было напечатано окончание романа «Тяжелые сны», автора которого критик впоследствии также обвинял в имморализме[137].)

Портрет неизвестного мальчика.

Снимок из несохранившегося альбома фоторабот Ф. Сологуба (?). Музей ИРЛИ.

Спустя некоторое время Волынский вновь вспомнил о писателе-заключенном, сменив, однако, интонацию осуждения на почти сочувственную:

«…в газетах появились заметки, в которых передавалась скандальная история из личной жизни Уайльда, приведшая его на скамью подсудимых. Талантливого писателя заключили в тюрьму за безнравственность. Мы не входим в рассмотрение этого дела по существу, но для нас интересно вот что. Безнравственный Уайльд засажен в тюрьму — это значит, что в нем нравственными людьми наказывается порок, марающий репутацию целого английского общества. Конечно, все оно состоит из высоконравственных людей, и Уайльд, который оказался неопрятным в своей личной жизни, должен быть изгнан из его среды. Затоптать и оплевать его в общественном мнении целого мира — это значит обнаружить свою собственную нравственную непогрешимость. Замучить его строгим режимом — это значит вызвать страх в сердцах людей, склонных, может быть, своротить с нравственного пути. Не должно быть никаких сомнений, что закон, сурово относящийся ко всякому нравственному греху, не мог поступить с Уайльдом иначе»[138].

Далее Волынский упрекал стражей закона в жестокости по отношению к художнику.

В немногочисленных статьях об Уайльде в русской периодике середины 1890-х гг. сведения о его личной трагедии фактически отсутствовали, биографический сюжет критики замалчивали или тактично обходили, направляя внимание на разбор и демонстрацию его оригинальных эстетических воззрений. В то же время переводы произведений английского писателя и их популяризация в модернистских кругах подогревали интерес к его личности. Вполне вероятно, что пикантные биографические подробности, не проникшие на страницы отечественной прессы, обсуждали в редакции «Северного вестника» и в литературных салонах. Постоянно бывавшая в Европе З. Венгерова, известная своими критическими обзорами современной иностранной литературы[139], могла информировать сотрудников журнала о нюансах процесса, почерпнутых из английских и французских газет.

На фоне повышенного внимания к творчеству Уайльда «Северный вестник» публикует «опасное» с точки зрения общественной морали сочинение Сологуба — «Тяжелые сны» (1895. № 7–12). В рукописи романа имелся фрагмент, содержавший размышления героя о влечении к мальчику и правомерности удовлетворения этого желания[140]. Созерцая соблазнительную красоту спящего Леньки, Логин думал:

«Если это наслаждение, то во имя чего я отвергну его законность? Во имя религии? Но у меня нет религии, а у них вместо религии лицемерие. Во имя чистоты? Но моя чистота давно потонула в грязных лужах, а чистота ребенка тонет неудержимо в таких же лужах; раньше — позже погибнет она, — не все ли равно! Во имя внешнего закона? Но насколько он для меня внешний, настолько для меня он необязателен <…>. Во имя гигиены? Но я сомневаюсь, что этот порок сократит количество моей жизни, да и во всяком случае пикантным опытом только расширятся ее пределы. <…> Ведь если бы он пролежал там, в лесу, еще несколько часов, он все равно умер бы. И если бы мне пришлось выбирать между удовлетворением моего желания и жизнью этого ребенка, то во имя чего я должен был бы предпочесть сохранение чужой жизни пользованию хотя бы одною минутою реального наслаждения?»[141].

В журнальной публикации этот фрагмент был упразднен, как и многие другие, отличавшиеся «сомнительным» содержанием (автор восстановил его лишь в 1909 г. в третьем, переработанном издании романа[142]). С самого начала печатания «Тяжелых снов» Сологуб был вынужден воевать с руководителями «Северного вестника» едва ли не из-за каждой строчки: непосредственно по ходу печати романа, из номера в номер, ему приходилось против собственной воли переделывать текст или вынимать целые эпизоды и даже главы, которые могли показаться безнравственными. А. Волынский и Л. Я. Гуревич, претерпевшие многие цензурные мытарства во время прохождения корректуры первых глав «Тяжелых снов», со своей стороны проявляли исключительную бдительность по отношению к роману, редактируя и исправляя сочинение неопытного автора по собственному усмотрению. «Цензурная» тема — лейтмотив переписки «порочного» декадента с редакторами; в одном из посланий, например, Гуревич в отчаянии просила: «Пусть Ф. К. не рассказывает цензору содержание всего романа — лучше как-нибудь уклониться от этого. Иначе будет худо»[143]. 24 марта 1895 г. (примечательно совпадение: первые газетные сообщения о начавшемся в Лондоне слушании дела О. Уайльда появились в последних числах марта 1895 г.) Сологуб не без горечи подвел итог истории первой публикации «Тяжелых снов»:

Цензурой оскоплен нескромный мой роман, И весь он покраснел от карандашных ран. Быть может, кто-нибудь работою доволен, Но я, — я раздражен, бессильной злостью болен, И даже сам роман, утратив бодрый дух, Стал бледен и угрюм, как мстительный евнух[144].

Гомоэротический мотив, столь откровенно обозначенный в неподцензурном варианте «Тяжелых снов» (по-видимому, впервые в русской литературе) и упраздненный блюстителями нравственности, получил неожиданное развитие — в завуалированной и игровой форме — в романе «Мелкий бес».

История Саши Пыльникова — красивого, стеснительного, легко красневшего гимназиста, принятого за переодетую девицу-соблазнительницу (m-lle Пыльникову), подозреваемую в нарушении правил нравственности, — затем разоблаченного и опять же, уже по другому половому признаку обвиняемого в содомском грехе, а также — благоухавшего изысканными духами (розою, цикламеном от Пивера, сладкой, томной, пряной японской функией и т. п.), примерявшего античные хитоны и девические платья, явившегося на маскарад — дразнить Передонова — в экзотическом женском наряде (в костюме и парике японки, с веером, кокетливо прикрывавшим лицо), — проецируется на ставший известным из английской и французской печати реальный сюжет.

В ранней редакции «Мелкого беса» гомоэротический мотив имел более откровенный характер, глава XV заканчивалась, например, эпизодом:

«Гадкий и страшный приснился Передонову сон: пришел Пыльников, стал на пороге, манил и улыбался. Словно кто-то повлек Передонова к нему, и Пыльников повел его по темным и грязным улицам, а кот бежал рядом и светил зелеными зрачками… Потом они пришли в темную коморку, и Пыльников засмеялся, обнял Передонова и стал его целовать»[145].

Яркая внешность, панэротизм (подчеркнутый этимологией фамилии — Пыльников, от слова «пыльник» — «кошели с цветнем на тычинках цветков» [146]) и подозрительное поведение гимназиста сразу же привлекли к нему пристальное внимание жителей города. Слухи о том, что на самом деле он переодетая девочка, его романтическая дружба с красавицей Людмилой и двусмысленные домогательства со стороны Передонова становятся почвой для всеобщего злословия («Горожане посматривали на Сашу с поганым любопытством»).

Саша неоднократно подвергается допросам: ему учиняет допрос Передонов (при этом он требует, чтобы квартирная хозяйка Коковкина непременно его высекла); дважды его допрашивает Коковкина (в ранней редакции романа она все-таки наказала его розгами), затем Екатерина Васильевна Пыльникова; директор гимназии Хрипам принуждает Сашу к медицинскому осмотру и затем основательно его допрашивает.

«Допросу» с пристрастием подвергаются также свидетельницы — сестры Рутиловы, со стороны Сашиной тетки. Хрипач допрашивает Коковкину («Ей было тем более обидно, что все происходило почти на ее глазах и Саша ходил к Рутиловым с ее ведома»[147]) и Людмилу («Плавно, с неотразимой убедительностью неправды, полился на Хрипача ее полулживый рассказ об отношениях к Саше Пыльникову». С. 278–279). Допрос Людмилы директор гимназии завершает заявлением: «Мы далеки от намерения обратить ученические квартиры в места какого-то заключения. Впрочем, пока не разрешится история с Передоновым, лучше будет, если Пыльников посидит дома» (С. 280) (здесь и далее выделено мной. — М.П.). Таким образом, дознание по делу Саши Пыльникова закончилось его условным заключением под домашний арест.


Открытка.

На обороте — письмо поэта А. Кондратьева Ф. Сологубу. <1906>. ИРЛИ.

Репортажи о процессе Уайльда, опубликованные в русских газетах, и сведения, почерпнутые из английской печати, помогают установить более прямые соответствия между сюжетом из «Мелкого беса» и скандальной историей писателя. В контексте этих аналогий Людмила выступает «идеологом» эстетизма.

Сцена объяснения девицы Рутиловой в кабинете у Хрипача вызывает непосредственные ассоциации с первым заседанием по делу Уайльда. В репортерском отчете сообщалось: «Допрос, понятно, начинается с Вильде. Свидетель выступает вперед, грациозно опирается на барьер, играет перчатками, шевелит своею большою головою, обрамленною длинными вьющимися волосами, вообще сильно „позирует“»[148]. В «Мелком бесе» «обвинитель», выслушивая «уверенную ложь» Людмилы, невольно залюбовался ее прелестью и грацией: «Всплеснула маленькими красивыми руками, брякнула браслетиком, засмеялась нежно, словно заплакала, достала платочек, — вытереть слезы, — и нежным ароматом повеяла на Хрипача. И Хрипачу вдруг захотелось сказать, „что она прелестна как ангел небесный“ и что весь это прискорбный инцидент „не стоит одного мгновенья ее печали дорогой“ <…> Только сравнить: безумный грубый Передонов — и веселая, светлая, нарядная, благоуханная Людмилочка. Говорит ли совершенную Людмила правду или привирает, это Хрипачу было все равно» (С. 279). В свете статей Уайльда «Упадок лжи» («The decay of lying») и «Правдивость масок» («The truth of Masks») Людмила предстает творцом красоты и одновременно произведением искусства.

Во время судебного процесса защитник лорда Квинсбери допрашивал Уайльда: «Удовольствие — это единственное, ради чего стоит жить?» Ответчик: «Я думаю, что самореализация — первейшая цель жизни, и реализовать себя через удовольствие прекраснее, чем через боль. С этой точки зрения я всецело на стороне Греков. Это языческая идея»[149]. Эти же взгляды исповедует и героиня романа: «Язычница я, грешница, мне бы в древних Афинах родиться. Люблю цветы, духи, яркие одежды, голое тело. Говорят, есть душа, не знаю, не видела <…>. Я тело люблю, сильное, ловкое, голое, которое может наслаждаться…» (С. 243). Людмила также поклонница эллинской культуры; рассказывая о ее игре с Сашей в переодевания, Сологуб замечает: «Но лучше нравились ему и ей иные наряды, которые шила сама Людмила: одежда рыбака с голыми ногами, хитон афинского голоногого мальчика. Нарядит его Людмила и любуется» (С. 246).

В судебном протоколе зафиксированы обстоятельства встреч Уайльда с Тэйлором на квартире Тэйлора: «…занавески все время были задернуты, чтобы не допускать дневного света, хотя Уайльд и отказался это подтвердить», «он жег благовония в своей комнате, что Уайльд подтвердил»[150]. Встречи Людмилы и Саши происходят также при закрытых дверях и опущенных шторах («горница окнами в сад, с улицы ее не видно, да и Людмилочка спускает занавески». С. 255), а насыщенность повествования описаниями ароматов («Ее горница всегда благоухала чем-нибудь: духами, цветами». С. 162) и рассказами о парфюмерных забавах героев позволяет называть «Мелкий бес» «парфюмерным романом» (Людмила «любила духи, выписывала их из Петербурга и много изводила их». С. 156).

На вопросы адвоката Кэрсона, знал ли Уайльд о том, что у Тэйлора был женский костюм — модное женское платье, и видел ли он его в женском платье, — Уайльд ответил отрицательно. Между тем основной уликой в разбирательстве по делу Уайльда было то, что Тэйлор держал занавески задернутыми и иногда носил женское платье (от хозяйки квартиры). Вопрос о том, носил ли Тэйлор женское платье, возобновлялся несколько раз, и он подтвердил этот факт, ссылаясь на свое участие в маскарадах в Covent Garden и the Queen’s Gate Hall[151].

В «Мелком бесе» появлению Саши на маскараде в костюме гейши сопутствовал аналогичный опыт театрализации жизни:

«Теперь уже каждый раз, как Саша приходил, Людмила запиралась с ним и принималась его раздевать да наряжать в разные наряды. Смехом и шутками наряжался сладкий их стыд. Иногда Людмила затягивала Сашу в корсет и одевала в свое платье. При декольтированном корсаже голые Сашины руки, полные и нежно-округленные, и его круглые плечи казались очень красивыми. У него кожа была желтоватого, но, что редко бывает, ровного нежного цвета. Юбка, башмаки, чулки Людмилины, все Саше оказалось впору, и все шло к нему. Надев на себя весь дамский наряд, Саша послушно сидел и обмахивался веером. В этом наряде он и в самом деле был похож на девочку и старался вести себя как девочка. <…> Людмила учила Сашу делать реверансы. Неловко и застенчиво приседал он вначале. Но в нем была грация, хотя и смешенная с мальчишеской угловатостью. Краснея и смеясь, он прилежно учился делать реверансы и кокетничал напропалую».

(С. 245)

На вопрос обвинителя — зачем Уайльд посещал квартиру Тэйлора, Уайльд ответил: «Чтобы иногда позабавиться; выкурить сигаретку; из-за музыки, пения, поболтать и всякой подобной чепухи, убить время»; на вопрос обвинителя о характере отношений Уайльда с молодыми людьми, которых он встретил у Тэйлора, писатель ответил: «Я им читал. Я читал им одну из моих пьес»[152]. Сравним в «Мелком бесе»:

— Я желаю знать, какие вы завели знакомства в городе.

Саша смотрел на директора лживо-невинными и спокойными глазами.

— Какие же знакомства? — сказал он. — Ольга Васильевна знает, я только к товарищам хожу да к Рутиловым.

— Да, вот именно, — продолжал свой допрос Хрипач, — что вы делаете у Рутиловых?

— Ничего особенного, так, — с тем же невинным видом ответил Саша, — главным образом мы читаем. Барышни Рутиловы стихи очень любят. И я всегда к семи часам бываю дома.

(С. 256)

Впрочем, затем Саша признался, что один раз он опоздал и тогда же был наказан за этот проступок. Наказан, однако, он был не за опоздание, а за то, что Коковкина, неожиданно вошедшая в Людмилину комнату, двери которой случайно забыли запереть на ключ, увидела Сашу в женском платье. Тогда же застигнутые врасплох герои придумали, что репетируют пьесу («мы хотим домашний спектакль поставить». С. 253), в которой Людмила наденет мужской костюм, а Саша — женский.

Тем не менее, под нажимом Хрипача, расплакавшийся гимназист твердо стоял на своем. «Честное слово, ничего худого не было, — уверял он, — мы только читали, гуляли, играли, — ну, бегали, — больше никаких вольностей» (С. 257). Эту же версию отстаивали и сестрицы Рутиловы во время их допроса теткой Пыльникова: «Для большей убедительности они принялись было рассказывать с большою подробностью, что именно и когда они делали с Сашею, и при этом перечне скоро сбивались: это все же такие невинные, простые вещи, что просто и помнить их нет возможности. И Екатерина Ивановна наконец вполне поверила в то, что ее Саша и милые девицы Рутиловы явились невинными жертвами глупой клеветы» (С. 278).


Открытка.

На обороте — письмо А. Кондратьева Ф. Сологубу от 29 сентября 1906 г. ИРЛИ.

В опубликованных материалах уайльдовского процесса говорилось: «Следует отметить, что, с момента ареста, Уайльда считали виновным почти все, особенно пресса низкого класса, которая и раздула это предубеждение к нему»[153]. В «Мелком бесе» сплетню о развратной барышне Пыльниковой также пустила «пресса низкого класса» — Грушина — и распространила сожительница Передонова Варвара, они же затем «сочинили и послали Хрипачу безыменное письмо о том, что гимназист Пыльников увлечен девицею Рутиловою, проводит у них целые вечера и предается разврату». «Хрипач, — сообщает далее Сологуб, — ни на минуту не поверил в развращенность Пыльникова и в то, что его знакомство с Людмилою имеет непристойные стороны. „Это, — думал он, — идет все от той же глупой выдумки Передонова и питается завистливою злобою Грушиной“» (С. 254–255).



Поделиться книгой:

На главную
Назад