Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Эротизм без берегов - Маргарита Михайловна Павлова на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

26

13 сентября 1927 г. Ленинград.

Поет огромный Мир — И я склоняю Восторгом холода дрожащие колена. Я ничего не помню и не знаю: Растаяла былых видений пена. Все сорвано — с одежд и ожерелий. Строги глаза и белый холст суровый. Лишь тот же круг — круг серебрений, трели — Березовой коры блестящие узоры. Лишь тот же тон зори медовых листьев, И яблони цветов на утреннем уборе, И брызги слез, холодных, вечных, чистых, — И звонкость голосов в росисто-влажном взоре.

Не знаю, кому нужны эти строчки в наше время? Пишу Вам, писатель Федор Сологуб. Пишу Вам… Может быть, они не покажутся Вам далекими, чужими, мертвыми — может быть, взволнуют. — А вдруг? Я не верю… Но ведь у утопающего есть соломинка: «а вдруг?» Страшно одинока. Забракована, как поэт. В этом больше всего одинока. Хочется живого слова, живого чувства — а вдруг? Не ответите — не нужно. Дело хозяйское. Ответите — вот Вам адрес: Здесь, ул. Писарева, д. 18, кв. 10. Е. Д. Лапкиной, или Ленинград 8, ул. Писарева, д. 18, кв. 10, как требует почтовое отделение. Ответьте!

Е. Лапкина.

Истории «новой» христианской любви[*]

Эротический эксперимент Мережковских в свете «Главного»:Из «дневников» Т. Н. Гиппиус 1906–1908 годов[783].

«Какая теперь полоса людей протестующих против брачной любви пошла, косяк. Евгений Иванов, Блок, жена, Гюнтер, его товарищ[784]. Активно, сознательно, для приобретения, а не ради умерщвления плоти протестующих. Я думаю, это без внимания оставить нельзя. Должно же начаться какое-то возрождение личности. А может быть — это выродки!» — писала Т. Гиппиус в мае 1906 года Мережковским[785]. Сама Татьяна Николаевна (1877–1957), ее сестры — Зинаида (1869–1945) и Наталья (1880–1963), а также их близкие — Дмитрий Сергеевич Мережковский (1865–1941), Дмитрий Владимирович Философов (1872–1940) и Антон Владимирович Карташев (1875–1960) принадлежали к той же породе людей. Вместе с тем они составляли достаточно уникальную по своей внутренней организации группу «протестующих»: жили вместе, семьей, но в браки не вступали (брачный союз З. Гиппиус и Мережковского не был прокреативным), переживали взаимные эротические притяжения и отрицали половой акт, деторождение и любые формы сексуальных отношений. Их тайный союз напоминал мистическую секту, они же считали себя основателями новой церкви.

Анна Николаевна Гиппиус (1875–1942)[786], не разделявшая мистические настроения сестер, предполагала, что избранный ими образ жизни является следствием «половой психопатии» на почве религиозного фанатизма. Анна получила медицинское образование, практиковала как врач. Впрочем, кто же в те годы не брал в руки учебники Р. Крафт-Эбинга по судебной медицине для врачей и юристов? — «Половая психопатия» (1886) в русском переводе издавалась многократно (впервые: Харьков, 1887).

«Читаю Крафт-Эбинга, которого тебе пришлю. Ищу патологии в себе и в окружающих. Карташеву сказала, что он фетишист и затем с виду онанист», — уведомляла Татьяна старшую сестру — Зинаиду в декабре 1906 г.[787] По-видимому, она основательно проштудировала труд известного немецкого психиатра, не исключая наиболее шокирующие и брутальные фрагменты, которые автор намеренно оставил без перевода (на латыни), чтобы не травмировать моральные устои викторианской Европы.

10 февраля 1907 г. Татьяна сообщала сестре: «Вечером Карташев мне переводил латинский текст из Крафт-Эбинга. Уже втроем, не глаз на глаз, стыдится» [788]. В 1996 г. профессор сексопатологии Г. С. Васильченко в предисловии к переизданию классического труда вспоминал: «медицинская сестра отдела сексопатологии психиатрического института, переписывавшая на машинке приготовленные мной для данного издания русские эквиваленты латинских вставок, через несколько дней отказалась от этой работы (потому что перепечатываемые тексты вызывали у нее приступы тошноты…»)[789].

Едва ли Татьяна Николаевна, вникавшая в латинские фрагменты из «Половой психопатии», оставила без внимания страницы первой главы («Очерки по психологии половой жизни»), в которой прокомментирована сексуальная патология, возникающая на почве религиозной экзальтации: «Неудовлетворенная чувственность очень часто находит себе эквивалент в религиозном фанатизме. Это отношение между религиозным и половым чувством обнаруживается, однако, и в несомненно психопатологической области. Достаточно указать на могуче проявляющуюся чувственность в истории болезни многих, страдающих религиозным помешательством, на пестрое смешение религиозного и полового умопомешательства, как это наблюдается так часто при психозах (например, у маниакальных женщин, которые считают себя Божьей Матерью), и в особенности при психозах на почве мастурбации. Наконец, достаточно указать на сладострастное жестокое самобичевание, самооскопление, даже самораспинание на почве болезненного, полового религиозного чувства»[790] и т. д.

Подвижнический путь, избранный старшей сестрой, образ которой Татьяна Николаевна постоянно имела перед собой и которую боготворила, мог навести ее на некоторые размышления и аналогии (наподобие: «она <З. Гиппиус. — М.П.> — способна живой закопаться в землю, как закапывались в ожидании Второго Пришествия раскольники, о которых с таким ужасом и восторгом рассказывает в своей книге „Темный лик“ В. В. Розанов <…>»[791]). Соотносила ли она приведенный в книге Крафт-Эбинга пример с собственным религиозным опытом, — нам также неизвестно. Однако знакомство с ее эпистолярным наследием позволяет предположить, что интерес к «Половой психопатии» не был для нее данью «моде», проистекал не из праздной любознательности, а, главным образом, из стремления к сексуальной самоидентификации, так как, подобно З. Гиппиус, «обычной» женщиной она себя не чувствовала, да и не была ею.

Интимная жизнь сестер Гиппиус возбуждала в литературно-художественной среде всевозможные сплетни и пересуды. Пристальное внимание к их взаимоотношениям проявлял В. Розанов[792]. 4 августа 1907 года Татьяна сообщала сестре: «Розанов прямо младенец: перечитала еще его письма; обещала ему ответить. Он всех нас подозревает в откровенном разврате и одобряет, это ему <яснее —?> и понятнее, „божественнее“, нежели неприятие брака, что для него „дьявольщина“. Все-таки тело признаем, хоть не родим, что печально, но не страшно»[793].

В своем специфическом любопытстве мистик «пола» был на верном пути. Так называемые «дневники» Татьяны Гиппиус отчасти могли бы послужить материалом для еще одного раздела его «Метафизики христианства». Не напрасно З. Гиппиус шутливо пеняла Розанову: «Жаль, что с Татой-Натой раздружились. Они девочки для вас полезные. Правда, „девочки“ в них нет… Я об этом вздыхаю. Мне, вот, скоро 50 лет будет, а во мне до сих пор, если не девчонка, то мальчишка есть, во всяком случае…»[794]

В кругу петербургской литературно-художественной элиты Татьяна Николаевна Гиппиус (или Тата, как ее обычно называли) была известна, главным образом, как младшая сестра поэтессы и даровитая художница. В 1901–1908 гг. она занималась станковой живописью, рисунком и графикой в Высшем художественном училище при Академии художеств, в мастерской И. Е. Репина и затем В. А. Рубо. В 1906–1908 гг. Тата создала ряд портретов современников: А. Блока и Л. Д. Блок (ныне в Музее-квартире А. Блока, Петербург), А. Белого (ныне в Музее А. Белого, Москва), Л. Ю. Бердяевой, В. Розанова, А. М. Ремизова, А. В. Карташева, В. А. Степанова и др. (местонахождение их нам неизвестно). Склонности к литературным занятиям у нее не было. Записи («дневники»), которые она вела с 1906 по 1908 и с 1911 по 1912 г. — в периоды продолжительного пребывания Мережковских в Европе, — явились на свет не столько по ее личному побуждению, сколько «по послушанию», которое она получила перед их отъездом в Париж (первая запись была сделана в день отъезда — 25 февраля 1906 г.)[795].

Название «дневники» применительно к этим материалам предложено нами с долей условности. Под «дневниками» Татьяны Гиппиус подразумеваются ее послания Мережковским, которые составлялись более или менее регулярно, иногда ежедневно, с небольшими перерывами для сна. 3 августа 1906 года Д. В. Философов сообщал Н. А. Бердяеву: «Тата пишет З. Н-не каждый день и затем отсыпает весь накопившийся за неделю дневник сразу. Получается письмо страниц в 70–80. Это уже какая-то психопатия, но здесь есть что-то прекрасное. Громадное усилие воли, во что бы то ни стало победить время и пространство»[796].

Идея ведения записей-отчетов о внутренней жизни семьи-коммуны была продиктована необходимостью осмыслить и описать совершаемый эксперимент: попытку Мережковских собственными усилиями внедрить в сознание творческой интеллигенции идею «нового религиозного сознания» — совершить религиозную революцию, учредить новый христианский коллектив и новую — Иоаннову церковь[797]. Татьяна Николаевна, несомненно, была знакома с дневником сестры, озаглавленным «О Бывшем», который та начала в 1899 г. (и затем вела до 1914 г.), специально посвятив его истории их обшей религиозной деятельности — «Главному» или внутренней «церкви».

Христианская коммуна Мережковских состояла из ядра — тройственного союза «иерархов», возглавляемого З. Гиппиус, и младшего «гнезда» во главе с Татьяной, которое также состояло из ядра — тройственного союза Татьяны, Натальи Гиппиус, бывшего профессора Духовной академии А. Карташева, — и ненадолго примкнувшего к ним четвертого — скульптора Василия Васильевича Кузнецова (1882–1923). В их молениях и «вечерях» изредка принимали участие «посвященные»: С. П. Ремизова-Довгелло[798], А. Белый, Е. П. Иванов, а в 1910-е гг. еще и немногие другие. Участники литургий получали статус высшего посвящения, именовались «вечными».

Принадлежность к братству Мережковских сохранялась в тайне, посвящение в тайну без специального приготовления и благословения главы общины не допускалось. В письме от 28 февраля 1906 года Татьяна пеняла Зинаиде относительно несвоевременности «посвящения» А. Белого, переживавшего страстное увлечение Л. Д. Блок: «Согрешили против его человеческого, когда приняли его как вечного. У меня явилось подозрение, что он Любови Дмитриевне как самому близкому и дорогому человеку (теперь и в Главном), насколько выявилось, <…> с правом расскажет о Четвергах <службах. — М.П.>, обо всем решительно, что сам знает. Спросила его, рассказал ли, говорит — нет, но явилась мысль, что надо. Я ему серьезно говорила, что надо молчать. И даже утром сегодня, в шесть утра написала записочку, что ото всех прошу его ничего ей не рассказывать»[799].

Предполагалось, что члены «гнезда» должны жить вместе, ежедневно перед сном сходиться для беседы или совместной молитвы. С этой целью после отъезда Мережковских Тата и Ната, Карташев и Кузнецов обосновались в оставленной им квартире на Литейном в доме А. Д. Мурузи (дом 25). Продолжительные моления обычно происходили не чаще чем раз в неделю и назывались, независимо от дня, в который совершались, — «Четвергами» (в память первой вечери Мережковских на Страстной Четверг в 1901 г.) или — «Субботами».

Литургии, совершаемые на большие христианские праздники, тщательно подготавливали, заранее покупали вино, цветы (летом собирали полевые), благовония, свечи; женщины надевали белые платья. Заканчивались вечери совместной трапезой и целование[800]. В «дневниках» Татьяны содержатся тексты служб, составленных участниками литургий и подробное описание ритуала (на Пасху, Троицу и др.). Мережковские и их последователи не считали себя вышедшими из Православной Церкви, однако причастие в Православной Церкви, которую они называли Церковью Мертвого Христа или исторической, осознавалось ими как предательство «Главного» и Иоанновой Церкви.

Каждый член троебратства был обязан периодически исповедоваться («выявляться») перед главой «гнезда», не замалчивая самых интимных и потаенных («стыдных») переживаний. Татьяна фиксировала эти исповеди в своих «дневниках» и пересылала в Париж на «одобрение» или «суд» Зинаиды Николаевны, признанной в общинной иерархии верховным авторитетом.

Согласно исповедуемой старшей Гиппиус «метафизике любви»[801], идеальные отношения между «братьями» и «сестрами» в их коммуне должны были строиться на основе взаимной влюбленности и целомудрия, или девственного брака. Такой тип отношений глава общины утверждала в «тройственном союзе» с Мережковским и Философовым (Розанов о браке Мережковских: «…и ни для кого не было сомнения из окружающих, что они собственно и „не живут“. Это прямо невообразимо относительно их. Они и спальни имели разные. Да и очевидно оба в этом не нуждались и не могли»[802]; Вяч. Иванов, по записи С. П. Каблукова: «С Мережковским ее союз — чисто духовный теперь, как и с Дм. Философовым. Все трое они живут как аскеты, и все намеки на „ménage en trios“ — гнусная выдумка»[803]).

Провозглашенный идеал был добровольно принят всеми членами братства, экзальтированная Татьяна писала Зинаиде: «На вас, в счет вас, следующие люди будут жить частью в новой реальности, переживать то же, но в новом, жить в новой реальности. Подумай, как это важно»[804]. В реальной жизни «монастырский» устав оказался достаточно суровым испытанием для участников «эксперимента». В письме от 27 марта 1906 года Карташев признавался З. Гиппиус: «Я влюбляюсь в Тату. И как я страдаю! Как я мучусь ревностями! Мне хочется убежать из этой квартиры! Я не могу по-вашему быть бесстрастным. И всегда — одиноким. Я по-человечески страдаю! Я хочу, чтобы кто-либо любил меня, а не терзал только!»[805].

Члены младшего «гнезда» были физически здоровы и сравнительно молоды: в 1906 году самому старшему из них — Карташеву было 31, Тате — 29, Нате — 26, младшему — 24. «Кузнечик» (так сестры называли Кузнецова) был страстно влюблен в Нату, она отвечала ему взаимностью (Розанов назвал их «дружки-попугайчики»). Оба профессионально занимались скульптурой, имели общую мастерскую при Академии художеств («и там они кой-что ели, пили жидкий чай, ложились отдыхать друг при друге и конечно ни слова не говорили»[806]). Ната участвовала в больших заказах Кузнецова. Карташев и Тата составляли еще одну пару влекущихся друг к другу «новых христиан». Легко догадаться, что наиболее острые интимные переживания, о которых сохранились записи в «дневниках», сосредотачивались у всех в одной точке. 8 мая 1906 года Карташев писал Мережковским: «Стыдно признаться, что мой интерес так узок. Но уж если писать, то откровенно должен сознаться, чем живу. Живу одним — вопросом о личной любви»[807]. Совместная жизнь, взаимные исповеди, многочасовые ночные разговоры, чтения, вечерние молитвы и «целования» перед сном влюбленных друг в друга молодых людей раздражали и обостряли подавляемую и изгоняемую по «уставу» чувственность.

Смысл эксперимента отчасти заключался в попытке перелить эротическую энергию из области биологической в сферу интеллектуального, художественного и религиозного творчества (опыт испанских мистиков — Святой Терезы и Святого Иоанна Креста, столь почитаемых Мережковскими), достичь максимального роста личности «по вертикали» — посредством отказа от полового акта и деторождения (развития «по горизонтали»). Путь возрастания личности осмыслялся членами братства как путь утверждения «Главного» и истинной любви к Святому Духу.

«Дневники» Татьяны Гиппиус содержат размышления о перспективах и пределах осуществления личности в новом христианстве, о возможности в будущем полного отказа от чувственной любви, о грядущем преображении плоти. Ее мысли о «поле» и Боге, несомненно, вторичны по отношению к эротической утопии старшей сестры. В то же время в стилистически неуклюжих, нередко бессвязных и несамостоятельных рассуждениях Татьяны подчас прорывается неподдельный бунтарский пафос, который вызывал порицание «иерархов». Например, 10 июля 1906 г. она писала: «Род отрицается — корона, завершение любви к телу, — не совмещается с полнотой личности у нас, несмотря на то, что имеет единственную правдивость в мире, в этом. Отрицая в соединении двух творчество, рождение — отрицаешь мировую правду <…>»[808]. (В письме к З. Гиппиус от 14 июля 1906 г. Карташев заявил: «Любовь бестелесную ненавижу, считаю неполной и потому лживой, т. е. полу эгоистичной, т. е. полу дьявольской»[809].)

Среди парижских писем сохранилось стихотворение-протест[810], адресованное З. Гиппиус, записанное рукой Татьяны и, вероятно, ее же авторства (а возможно, и Карташева[811]):

                  Ответ (З. Н. Г.) Она сказала, полная презренья: — «Гордиться нечем жизнь создать, — Иллюзия, обман земного зренья, То новой смерти жало дать!» — Она забыла, молвив жестко слово, Угрозой тленья мать страша, Что не родится человек без зова — Бессмертна у него душа. Нет, не дурная это бесконечность, Плотских законов естество: Мост, перекинутый отсюда в вечность, Святого Духа торжество.

Несмотря на почти фанатичную преданность сестре, идее «нового религиозного сознания», «Главному», несмотря на строгое следование предписаниям Мережковских в руководстве «гнездом» и в вопросах интимной жизни, Татьяна Николаевна временами испытывала мучительные сомнения в собственных силах. Иногда ей хотелось отказаться от общинной жизни, вернуться в лоно Православной Церкви, стать «обычной женщиной», «нарожать детей» — продлить «дурную бесконечность», заняться рисованием.

Избранный путь требовал немалых жертв — прежде всего отказа от свободы и воли. Ее письма-отчеты — «дневники», с содержавшимися в них исповедями, прочитывались и обсуждались не только «главой» «церкви», но каждым из «иерархов». Не только ее интимные переживания, но и личная жизнь Карташева, Наты и Кузнецова подвергались строгому наблюдению, контролю, обсуждению и корректировке. Все это порождало протест. К одному из своих «донесений» в Париж Татьяна приложила обращенную к ней записку Карташева, которую дополнила собственным признанием, повторяя за ним слово в слово:

«Татьяне Николаевне Гиппиус.

Я должен от вас уйти. Такое ощущение. Тоска тесноты и необходимость обезличения. Я не могу быть не собой. Я буду вне действия, в созерцании. Надо напрячь волю и разойтись. Я боюсь тесноты и тоски. Я не могу быть безличным. Я не гожусь ни для кого. Да и никто ни для кого, кроме случайных сходств и сродств. Тяжело, зачем я в такую опасность шел. <Антон>». — «Я должна от вас уйти. Такое ощущение. Тоска тесноты и необходимость безличия. Я не могу быть не собой. Я буду вне действия, в созерцании. Надо напрячь волю и разойтись. Я боюсь тесноты и тоски. Я не могу быть безличной. Я не гожусь ни для кого. Да и никто ни для кого, кроме случайных сходств и сродств»[812].

Письмо сохранилось вместе с другими отчетами, отосланными в Париж. Однако оно было всего лишь робкой попыткой выйти из «послушания», отстоять невнятно почувствованную правду «пола», — невинный и бессильный бунт на корабле. Испытание идеалом «новой» любви не выдержал В. Кузнецов: неожиданно для всех весной 1907 года он, втайне от Наты, женился на художнице Людмиле Давидовне Бурлюк (1886–1968; сестре поэта Д. Бурлюка) — и покинул коммуну, кажется, без особых угрызений совести. На фоне платонических проектов недавней возлюбленной его побег выглядит более чем естественным. В письме от 11 сентября 1906 года Ната поверяла Зинаиде свои мечты:

«Во-первых, я хочу, чтобы не было ни мужчин, ни женщин, а были бы однополые все. Т<о> е<сть> чтобы всем были даны одинаковые возможности. Существовали бы мужские и женские начала, но они могли бы физически воплощаться в одном человеке. Если бы у меня, предположим, не хватало женского элемента, я чувствовала, знала бы, что физически могу его иметь; не было бы поликсениного[813] подбородка. Ели бы ровно столько, сколько надо, все бы рассосалось, наружу не выходило. Но в случае — переешь, то выплевывал бы обратно, потому что не вошло бы. Желающие иметь детей ели бы особую траву. Есть было бы чрезвычайно приятно и рождать безболезненно. При этом живот бы не рос, потому что раз внутренностей нет, то и места довольно было бы для ребенка.

Тата жестоко издевалась или, вернее, хохотала над моим проектом, как старики траву едят. Говорит, скука дохлая была бы. А мне так нисколько не скучно, а очень чисто. Теперь гораздо скучнее и главное — бесконечнее. <…> Вот и знай, какова я. Все, что говорено относительно „пола“, могу понять наружно, не до дна, неодобрительно, в глубине желая стариков, поедающих траву. Скрываю, но хочу. А для чего я должна скрывать, раз я так думаю?»[814]

Вместе с отказом от «человеческого, слишком человеческого» члены коммуны были вынуждены фактически порвать все родственные и дружеские связи с миром («И враги человеку — домашние его. Кто любит отца и мать более, нежели Меня, не достоин Меня; и кто любит сына или дочь более, нежели Меня, не достоин Меня» — Мф. 10: 36, 37).

В письме к Е. В. Дягилевой от 11 августа 1905 г. З. Гиппиус поясняла мотивы предстоявшего отъезда в Париж:

«…уезжая из России, от всех людей, с которыми более или менее близки, оставляя их (я сестер своих оставляю, с которыми у меня совсем не сестринская связь, а внутренняя связь у всех нас с ними) — кажется, что мы отдаляемся от людей, уходим от них в себя, хотим замкнуться, что нам довольно нас самих. Но это не монастырь, не вечный затвор, а именно пустыня, которую неизбежно перейти, чтобы прийти. <…> Здесь у каждого из нас есть свои старые связи, прежние, и, общаясь с ними, — каждый из нас со своим близким в отдельности, — неизбежно уходит в свое же прошлое, делается на это время „ветхим человеком“. И как „трое“ — мы в это время перестаем существовать. Это не значит, что мы навеки должны порвать со всеми, к кому были только близки прежде; но надо укрепить в себе и друг в друге новую точку зрения, новый взгляд на мир <…>»[815].

Близкие и родственники не понимали причины их «ухода», а они не спешили давать объяснения, да и едва ли могли быть поняты. Настоящей трагедией для семьи А. Карташева отозвался его уход в новую христианскую жизнь. 8 июня 1907 г. Татьяна писала сестре:

«Сегодня получила письмо от Карташева. И жалко его стало мне и Нате. <…> Пишет, что, наконец, выяснилось к нему отношение домашних. Вся трагедия, которую они переживают от его переезда к нам. (Вспомним, переезд-то был чисто ради Главного, еще меня не было, тебя уже не было!) Отец рыдал три дня, потом заболел и должен оставить службу. Сестры заболевают после каждого письма. Пишут письма раздражительные, издеваясь над ним, нами, „христианством“. Отец теперь (отец кротости необычайной) написал грубое издевательское письмо, чуть не проклинает. Упрекает в бессердечии, чуть не в убийстве. Отец рыдает, что он умрет и не увидится с ним, потому что ждали его на лето, а он остался.

Дома называют его „Антон Владимирович“. Раз отец оставляет службу — надо теперь высылать им по крайней мере 50 рублей, потому что вся семья — три больных сестры, брат-полупсихопат, мать и больной отец — на его руках. <…> Говорит: придется к ним летом поехать. Думаю, что пусть поедет, чтоб не умирали там, — объяснит, что ли, как-нибудь»[816].

Близкие Таты и Наты также тяжело переживали их неофитский сепаратизм. Сестры отстранили от себя всех, кто представлял угрозу для «Главного». В полной изоляции от них оказалась Анна (или Ася, как ее звали в семье). После окончания в 1903 г. харьковского медицинского института она хотела обосноваться вместе с Татой и Натой в Петербурге и даже на короткое время поселилась вместе с ними на квартире в доме Мурузи, в период пребывания Мережковских в Париже. Будни коммуны протекали у нее на глазах, однако сестры принципиально сторонились ее и не посвящали в свою жизнь и религиозные идеи.

По определению Татьяны, Ася жила «не под нашими законами», то есть была самой «обычной женщиной», — этот тип вызывал у Таты и Наты неприязнь и почти истерический ужас. Они знали о вполне земном — «плотском» романе Аси с семейным человеком (эти отношения длились несколько лет, ее избранник не мог оставить жену и детей) и осуждали ее. Наконец, она была для них «чужой»: жизнь православной церкви и вопрос «како веруеши?» в эти годы ее еще не беспокоили. Между тем Ася протестовала против постоянных «тайн» и удушливой атмосферы в доме, упрекала сестер в бессердечии, эгоизме и религиозном фанатизме (возможно, в их жестокости по отношению к родным она видела мотивы, которые выделял Крафт-Эбинг, описывая патологию на почве религиозной экзальтации[817]). Оставаться с сестрами она не захотела и, невзирая на отсутствие средств, жилья и заработка (она искала в Петербурге место врача), — уехала (работала доктором на Кавказе; с 1915 года военным врачом на немецком фронте).

Тата и Ната пытались вернуть ее, но получили в ответ отказ и объяснение, которое усугубило их сомнения, — о возможно напрасных жертвах для «Главного». Ася писала:

«Очень удивилась, получив твое письмо, милая Тата. Как могла ты дойти до такой неделикатности, написав его мне? Неужели вы с Натой считаете меня настолько толстокожей и без всякого самолюбия, чтоб думать, что я не замечу, если я с кем-нибудь жить не хочу, а заметив это, не уйду сама, а буду дожидаться: „мы с Натой не можем принять тебя“.

Разве это похоже сколько-нибудь на меня? Вы чересчур поторопились с вашими заявлениями, или, может быть, Кузнецове Карташевым попросили вас сделать это поскорее, боялись моего скорого приезда? Или, может быть, вы почувствовали, что мамочка[818] хочет этого? К сожалению, не могу счесть вас за чужих и потому, если приеду, приеду к вам, а где мне жить — позвольте решить мне самой. И совсем не могу себе представить, чтобы, с кем бы я ни сошлась по духу, когда-нибудь написала подобное бесовски-надменное письмо тебе или Нате. Подумай хорошенько обо всем, что написала, и пойми то, что, очевидно, не понимаешь, или не хочешь понимать. В жизни столько потрясающе горького, что поднимется ли рука искусственно создавать новую горечь. Все, вами испытываемое, может быть, и очень велико, но внежизненно. Собственно, тут есть некоторая неточность — она не вне вашей жизни, но вне всеобщей, а спасет ли это? Замкнуться можно, но ведь тут эгоизм, тут и слабость и жестокости есть много. Приеду и сама тогда увижу, сестры ли вы мне. Если нет, уйду навеки без следа. Ощущаю непосредственно холод в вашей жизни. Холод — и еще что-то страшное.

Христос воскрес. Ася».

Это письмо Татьяна переписала и отправила в Париж, сделав под ним приписку: «И соблазнительница она»[819]. Ася к сестрам не вернулась.

Жизнь младшего «гнезда» отразилась в «дневниках» с исчерпывающей полнотой. Изо дня в день Татьяна писала отчеты о своем эзотерическом опыте, о душевном состоянии близких, о совместных молитвах и литургиях, о несогласиях в «стаде» и спорах, чаще всего возникавших по поводу мистики и метафизики «пола» (нередко с полемическим подтекстом по отношению к концепциям О. Вейнингера, В. Розанова, З. Гиппиус), искусства и религиозного действия, отношения к православной церкви и церковным таинствам, идее соборности и т. д.

В письмах в Париж она нередко рассказывала и о наиболее значительных событиях петербургской культурной жизни: о заседаниях Религиозно-философского общества, лекциях Н. Бердяева, Г. Чулкова, В. Свенцицкого, о первом представлении «Балаганчика» Блока в театре В. Ф. Комиссаржевской, премьере оперы «Сказание о граде Китеже и деве Февронии» Н. А. Римского-Корсакова на сцене Мариинского театра, о «средах» Вяч. Иванова, о вечере «Кружка молодых», академических выставках и студенческих забастовках, о появлении в Петербурге А. Добролюбова и т. д. и т. п. Однако все эти события и факты освещаются и подаются в «дневниках» под знаком миссионерского разделения: «мы» — причастные к «Главному» и «они» — «дети декадентства», не просветленные идеей «нового религиозного сознания» (Блок, Вяч. Иванов), или же протестующие против Мережковских (Бердяев, В. Эрн[820]).

Сложившийся коллектив новых христиан оберегал «тайну», но в то же время члены общины искали новых союзников и сомолитвенников в «Главном». Будущая паства виделась «пастырям» прежде всего среди тех, кто силою интеллекта, творчества или эзотерического дара мог принять участие в строительстве новой церкви, — способных к росту «по вертикали». Одну из важных ролей в этом утопическом проекте «иерархи» отводили А. Белому (в соединении с Л. Д. Блок)[821]. От Таты, бывшей в это время дружески близкой с четой Блоков и Белым[822] (в 1906 году она работала над портретом А. Блока и несколько позднее — Любови Дмитриевны), они регулярно получали донесения об интимных настроениях внутри интересовавшего их любовного «треугольника». Таким образом, она выступала осведомителем Мережковских, пытавшихся манипулировать чувством А. Белого к жене Блока, и одновременно — миссионером, работавшим для «Главного». («Чтоб вы <„иерархи“. — М.П.> вокруг только смотрели, я вам только свои глаза дарю в придачу к вашим. Вот все, как я пишу. И вот характер моих дневников: жизнь, непосредственно около меня движущаяся», — поясняла Тата.)

Истории «новой» любви — не единственная и не главная тема «дневников» Татьяны Гиппиус, как могло бы показаться. Вместе с тем эротический сюжет берет на себя функцию невидимого «дирижера» всех отображенных автором событий. Исследуя свою душевную жизнь, наблюдая за современниками, в ком пыталась разглядеть потенциальных сподвижников и подвижников, Татьяна Николаевна не переставала задаваться вопросом, на который не могла найти удовлетворительный ответ в «метафизике любви» старшей сестры: «Какой ждать любви? (обращаясь лицом к миру личному). Жажда дать миру лицо. Вот основа всего и даже половой любви. Потому что это, в сущности, одна часть, не все. А может быть, пол даже не часть — наравне с другими, а гораздо глубже, потому что дает звук, вкус, соль миру. Лицо миру. Я еще не знаю ничего»[823].

Этот вопрос-сомнение был тестом религиозно-эротической утопии Мережковских. Каждый из членов братства ответил на него по-своему.

P.S. Тата и Ната жили вместе, неразлучниками, до конца дней, замужем не были, детей не имели, большую часть жизни провели в Новгороде, куда были высланы в 1929 г. за участие в религиозно-философском кружке А. А. Мейера «Воскресение» (Тата отбывала наказание в Соловецком лагере). Во время войны оказались на оккупированной территории, воссоединиться со старшей сестрой, ожидавшей их во Франции, не захотели и вернулись в Новгород. Образ жизни вели монашеский («святые старушки»). С. Мантейфель вспоминал: «Видя в их церковной обители и иконы, и лампадки с огоньками, и книги о Боге, я знал, что старушки очень верующие. Хотя, насколько мне известно (даже и из их слов), в действующую церковь они почти не ходили, предпочитая оставаться со своею верою наедине» (Чело. (Новгород). 2000. № 1. С. 42). Собственной жилплощади сестры не имели, занимали помещение надвратной церкви Сергия Радонежского Новгородского кремля, которую сами расчистили от мусора и обустроили. Похоронены рядом, в одной ограде, на Петровском кладбище.

P.P.S. А. В. Карташев — в июле 1917 г. избран обер-прокурором Святейшего синода, после упразднения должности обер-прокурора в августе 1917 г. назначен главой Министерства исповеданий Временного правительства; с 1919 г. жил в эмиграции, в 1922 г. женился; профессор Парижского Богословского института, автор трудов по истории русской церкви. Его сестра — Елизавета Владимировна Карташева после 1917 г. оставалась жить при Тате и Нате, сведениями о ее дальнейшей судьбе мы не располагаем.

P.P.P.S. Анна Гиппиус — замужем не была, детей не имела, после 1917 г. работала доктором в санитарном поезде в частях ген. Деникина, с 1919 г. в эмиграции, сначала в Сербии, с конца 1920-х гг. во Франции; работала врачом, участвовала в студенческом христианском движении, жила при католическом и затем православном монастырях в послушании, занималась религиозными и конфессиональными вопросами. В 1922–1931 гг. вела эпистолярную полемику с З. Гиппиус на церковные темы. Ее перу принадлежит небольшая брошюра «Святой Тихон Задонский», вышедшая в Париже в 1927 г., а также неопубликованная работа «Католичество и православие»; посмертно напечатан очерк 1926 года, посвященный соловецким чудотворцам Савватию и Зосиме, озаглавленный «Обитель Соловецкая» (Возрождение. (Париж). 1959. № 83).

* * *

Для публикации были отобраны некоторые фрагменты дневника, наиболее соответствующие теме сборника. Тексты воспроизводятся по оригиналам: Amherst Center for Russian Culture. Merezhovsky’s Papers. Box 2. Folder 17–26. Орфография и пунктуация приведены в соответствие с современной грамматической нормой. Все сокращенные слова и личные имена, не допускающие вариантов чтения, раскрываются без редакторских скобок.

Приношу глубокую признательность за содействие в работе директору архива Стенли Рабиновичу, моя особая благодарность — Т. Г. Чеботаревой, В. А. Швейцер, Т. Ю. и И. П. Бабенышевым, Дж. Столярски. Работа в Амхерсте стала возможна благодаря гранту Института «Открытое общество».

Из «Дневников» Т. Н. Гиппиус 1906–1908 годов

1906

<…>

15 марта.

Милая.

Хотя поздно, но напишу сегодня еще и пошлю.

Мне иногда очень страшно бывает; все время. Вы со мной. Как основание — это. А на нем все остальное.

Сегодня Карташев переехал[824]. Помогали ему устраиваться и украшаться: я сожгла ему верхи его шкапов, унесла уродливый стол, перевернула диванные подушки изнанкой, выкрасили с Натой его стулья столовые из красных в коричневые и отлакировали. <…> Теперь ничего, не очень оскорбительно за Дмитрия кабинет, — что возможно, сделали. Еще надо конторку отдать подкоричневить и коричневое сукно налепить. А то невозможная рыже-красная с ядовито-зеленым сукном. Хотел свою доску с фамилией наколотить. Я начисто отказалась. Заказала свою. (И его, кстати, пребезобразная.) И одну только и наколочу, а он может визитную. А то и неправильно — и неприлично. <…>

Понедельник <10 апреля>.

Твое письмо получила, милая. Как радовалась, что тебе и вам было хорошо от моего письма. Значит, что-то было истинное во мне, подлинное. Сегодня с Натой чувствовали от твоей и вашей радости, от вашей Пасхи соединение и молились с ней ближе почему-то. Зато Карташев отчаялся сегодня оттого, что вы его не любите. Долго говорила с ним о нашем. Хочет написать вам, просит помочь в разных вопросах, но думает, что не услышите. Говорила ему, что, только обращаясь с любовью, — получишь помощь и любовь. Упрекала, что он свою к вам любовь прячет (она есть), и не обнажает себя перед вами, боясь. Пусть решится на самосожжение. (Тогда и поймет, что приобрел больше, чем имел раньше. Но решение на самосожжение должно быть. По любви. Говорила, что он засушенный конек и растет сразу — и с 10 лет на 11 и с 17 на 18 и с 30–31 год и т. д. Оттого и трудно. А что через меня, через мою заботу к нему пусть чувствует на себе и вашу любовь. И пусть помнит, что соединение уже есть, это факт, надо только не вперед смотреть, а чаще оборачиваться для сравнения назад. Что (сегодня читали «все возможно верующему», Евангелие от Марка) в этом факте соединения дано зерно для будущего растения. Расти трудно, но все заложено в зерне. И т. д. и т. д. И измениться человек может (смотри себя семинаристом). <…>

<15 апреля>.

<…> Вернулась в час. Карташев еще не спит, нас ждет. Кузнечика дома нет. Посидели с Натой у Карташева в комнате — пошли на молитву. Пришел Кузнечик. Вместе помолились. Я слабо от себя.

Был у проститутки — лицо ее вылепить ему надо. Она его не выпускала, заперла двери и рыдала. Хоть поцелуя требовала. Поцеловал. Карташев не спал часов до 3-х, все слушал. Кузнечик во всех деталях расписывал. Потом разговор на тему этакую начался, Карташев про себя рассказывал, о соблазнах своих, о типе соблазнительных женщин (пухлые, лицом полугниловатые[825], невзрачные блондинки). Выспрашивала его для сведения…

<…>

6 мая.

<…> Ты не можешь представить, как меня Карташев заедает! Всячески. Я знаю, что это к моей и к нашей пользе. И что если не распутывать кома — дальше пути закрыты. Через это перешагнуть надо. Пока я занята внутри себя этим нераспутанным комом, потому что преграждает возможность движения нашего вне этого. Может быть, мне это послано. Надо считаться. Какие комбинации надо устраивать. Говорит, что он уйдет, потому что «мы люди разные», — «вы — люди отвлеченные» и т. д. Надо после долгих повторений упирать на то, что он для себя хочет найти вне то, чем он полнотой своей не удовлетворится. Говорю ему, чтоб сам себя не обманывал, что романтизма у него 1 ложка, Осипово-Дымовского[826] влюбления бездонное озеро, — и смешано это еще с элементом истинного требования и упования, которое и родится от слияния «в сознании» 2-х родов любви — идущего из вечного источника. Важен источник в любви.

Говорит — Тернавцевскую страсть не понимаю[827] и не того хочу. А я доказываю, что…

7 мая, 10 часов.

…он во многом себя не понимает. В нем есть, но он не хочет, чтоб было. Это уже другое, это сознание. Доказательство его «мущинского» <так!> отношения это то, что он вообще «женщин» выделяет как особое презренное по существу творение, которое тем не менее его волнует. Оттого я и говорю, что романтизма у него весьма мало. Его всякий мог бы спросить: «Вы как, любите женщин?» — и он сказал бы: «Да, это отрава моей жизни, я этим полон». Безличностное, чисто «мущинское» влечение. Теперь мои усилия устремлены на то, чтоб заставить его ясно глядеть в себя, сознание. Ты верно, как раз то, что я хочу, мне пишешь. Откуда это, что мы об одном и одно?! <…>

Каша у него полная. Такая, что надо нечеловеческое терпение, чтоб помочь разобрать и чтоб не ввергнуть его в отчаяние от того, что он человек чужой, неприемлемый, непонятливый, неугодный и т. д. Я делаю это вот для чего: для себя, потому что я в Главном и, делая для дальнейшего движения, для Главного, — делаю для себя. Не делать не могу… «Я положу душу свою за друзей своих». (Кто друг? — Кто в Главном.) (Душа моя, я, устремление в себя, в заботу о работе личной, мое рисование — это я. Вот где я страдаю. Я не могу уединиться только с перспективой будущего устремления вглубь себя.)

Кузнецов понимает это, и понимает, что даже он теперь менее плодотворен, чем мог бы быть. Ты мне поверь, потому что это так. Я сознательно действую. Теперь я хочу быть банальной, доступной, скрыть «свое» до времени. Что просвечивает — пусть. Сколько хватит возможности — соприкасаться со всякими (по чутью) нужными людьми. А работать «свое» пока мне не под силу. И соприкасаться со специалистами пока — нет для этого соков нужных. Ведь, например, Дмитрий надолго был без забот, когда уединялся. Об одном он заботился — о истинно нужном всем — своем деле. А ты мучилась и тратилась. Бедная моя, как я теперь тебя чувствую и люблю! Во мне тоже по существу все соединено. В радость.

11 часов.

Буду продолжать. Сейчас чуть к Сологубу[828] не поехала с Кузнецовым. Почти собралась. Но иссякла, понимаешь — это отражение вчерашнего (и о нем напишу дальше). Осталась, потому что мызгаться так теперь не могу. Хочу и не могу. Первый тихий вечер, без звонков, без метания. Пишу тебе, сижу. Вчера у Бердяева Сологуб звал меня, обещал книгу подарить, если приеду. Сегодня дождь шел, гроза. Хочется мира и тишины травы. Не миквенной[829], а нашей, хоть на минутку, чтоб не оглядываться беспрерывно, а голова хоть с минутку остановилась. Ты правду говоришь, что скуш-шно тихо делается. Иногда от своего бессилия. И никто не помогает.

Ну, слушай, о вчерашнем. Вчера это мы с Карташевым говорили, говорили. Как-то странно — понимает и переживает, а когда найдет на него воспоминание о себе, Осиподымове, — так и стоит. Говорю — это в вас праведно (это осиподымовское), и только теперь, таким, каким вы себя полностью ощущаете в сознании — непременно до конца. Но бессознательно, задавленное «школой», аскетизмом, — прёт. Он и сам говорил: любовь самоотверженную, настоящую, я еще не знаю до конца, хотя хочу иметь, а имею влюбления запас на 40 людей, который не знаю, куда приложить. Оттого <он> может влюбиться в миллион сразу. В меня — потому что я постоянно около. Ты была бы — раздирался еще хуже[830]. Если бы еще кто-нибудь из «блондинок» — то же самое. Это понимает. (Но утверждает, что ко мне и данное от начала, полнота.) Упираю на то, что это мущинское <так!>, безличное влюбление — правдивое, потому что не лживое, живое мировое явление. И у него для него нелживое, потому что еще не пережитое, еще властное, и от него страдания. За страдания человека уважаю. Но то ценно, что мне близко, что это влюбление, страсть, до <зверства —?> требовательна. Ты правду говоришь, что это символ. И романтизм и страсть. Правда, правда. Мне 2-е переносимее, потому что движение в этом есть. А романтизм надо или пережить — (и он как воспоминание до поры), или он человека остановит в его движении (это опять правда!). И когда останавливает — в этом ужас. Романтизм отравляет Успенского. Он дает «чистоту» — неприкосновенность, боязнь осквернить и оскверниться. Тут ты бесконечно права в символе. Это именно то, что я понимаю до дна, и радуюсь, что ты определила. Оттого и безжизненность, что подобие жизни. Как бы личность, а выходит, что через личность, на ней не останавливается глазом, не в упор смотрит, а через и любит не живое воплощение «истины», а через человека на истину смотрит. Тесно тогда человеку всему. Когда меня ставили в эту рамку — чистой небесноминдальницы[831] — я, так, до дна от возмущения перевертывалась. Я говорила, <что> Дмитрий (с Бэлой)[832] — это страсть животная, ближе к Главному, во-первых, как 2-я ступень в человеческой жизни, во-вторых, как нечто жизненное, подлинно подземное, мировое (человеческое и звериное). Вот и Карташев меня со своей осиподымовщиной не угнетает безысходной неподвижностью, как Успенский[833]. Ведь Успенский стоит. Дмитрий говорил: «его любовь спасет», — не спасет, потому что застыл он. Именно такая любовь и не спасет. И во 2-й ступени (страсть) есть подобие всемирности — в безличности. Может быть, и в истории тот же процесс? И в России? Сначала — символ царства личности (первая ступень), потом символ вселенскости, царства безличности (вторая ступень), а 3-е царство (1 — безличной Личности <и> 2 — личной «безличности») — Церковь. Ведь то, что происходит в зародыше человеческом, происходит и в развитии человека в мире?

Ну, так я продолжаю о вчерашнем. Говорит, что он мучится ревностью и своей несовместимостью со мной. Что ему надо излиться одинокой душе и т. д. — Уйду. Я говорю, что уходить не надо, а я с ним готова искать одинокую душу, которая его просто примет (жена!), без требования от него чего-нибудь непосильного. Поехали мы с ним к священнику Медведко. Есть у него сестра, фельдшерица, к нему неравнодушная, ему нравится (блондинка, невзрачная, обыкновенная, здоровая). И жена Медведки — блондинка худая, психопатичная. Обе нравятся. Повезла. Чтоб ощутил их и посравнил, и себя сознал.

Скушшно… скушшно. Так, милая, уныло, так, что передать скушшно… Все унылые и безличные. Со страданием, но без обещания. Потом повезла его к Бердяевым, чтоб сестру жены Бердяева[834] увидел — понравилась она ему как-то (и он ей). А я ей и выявила. Она довольна. Там тоже скушшно, но по-другому. Хуже, потому что притворяются много. Праздник «весны». Все в березах. Барыня в зеленой «тарталаме» (так!)[835] автоматично до ужаса принесла корзину с ландышами. А у букета ландышей записочка со стихами о весне. Читали. И я с Карташевым. А сестра уж впилась в Карташева. Ы-ы-ы… <…>

8 мая.

8-е, 4 часа утра. Сегодня я писала портрет Лидии Юдифовны. Каждого из их семейства в отдельности с радостью принимаю (как легко было бы без Бердяева), а вместе не могу. Потом был Евгений Иванов. Он заходит часто. Рассказывал, как Розанов меня боится. Советовал даже мне не ходить к нему. А Розанов у Бердяева на «весне» отказался от меня принять из нашего «колдовского» дома книгу Танину[836], детскую, которую Дмитрий брал у него. Говорит: «и Татьяна! — ни за что». Успенский говорит, что, если бы я вышла замуж, он бы принял меня. А тут говорит: «Карташев свой облик потерял!» И ужасается. И не понимает. Какая теперь полоса людей протестующих против брачной любви пошла, косяк. Евгений Иванов, Блок, жена, Гюнтер, его товарищ. Активно, сознательно, для приобретения, а не ради умерщвления плоти протестующих. Я думаю, это без внимания оставить нельзя. Должно же начаться какое-то возрождение личности. А может быть — это выродки!

Ты подумай, какой у вас Д. Димочка — самый первый (выпивший, оттого в глубине и восстающий на последних). Дмитрий — мятущийся, выпивающий, и Ты — твердая. На вас, в счет вас, следующие люди будут жить частью в новой реальности, переживать то же, но в новом, жить в новой реальности. Подумай, как это важно. <…>

Потом я упрекала Карташева в малой и «литературной» любви к вам. Потом — м<олились>. (Не читали.) Потом говорил Карташев и впал в безнадежность от своей скудости. Ната ушла к себе (она очень похудела и совсем стала на вид скверная). А мы с Кузнецовым «оттирали» Карташева. После оттирания перестал трястись, утвердился, властно и радостно, серьезно под конец поцеловал в лоб нас и ушел. Надо оттирать неустанно. Но почему я всегда оттираю? Потому что лучше всех его знаю? Потому что больше всех сущностью на меня похож? Да везде нечеловеческие силы надо для бдения! А большие нужно, потому что без этого я его могу покинуть на одного себя — это грех — ему теперь из коренного одиночества вырасти надо, чтоб понять и вашу любовь к себе. Он ее не видит. Я ему говорю всегда одно — сознайте себя, веря мне, что я знаю больше вас, чем вы![837]

<…>

15 мая.

<…> После обеда пришел Иванов Рыженький[838] — пока сидел с Кузнечиком. Кузнечик все начинает, все сближения или столкновения — со своей специальности, вопроса наболевшего (и надоевшего даже ему) — «пол». Пока я была в ванне — говорили вдвоем долго. Я пришла к ним — продолжали. Иванов говорит, что он девственник, потому что ощущает проклятие на себе, Божие. И если женится — дети будут уроды (прокляты), потому что нельзя с этим сознанием идти во тьму — безнаказанно. Люди чуют это проклятие. Например, Блоки — Любовь Дмитриевна по существу мать, но подвиг ее тем сильнее. У него нет как будто радости в ожидании снятия этого проклятия. А о проклятии — верно, по-моему. <…>

Вечером Кузнечик заснул от усталости и проспал до 3-х часов ночи (мучится реально от «несоединения» и «неосвящения»), А я с Карташевым долго говорила, копала его, чтоб сам перед собой сознался. Хотела узнать, что за специфический элемент в его влюблениях? Знаю теперь что. И это меня удивило как-то поражающе: «нежность», бездонная. Ведь в этом же «человечность», — где же животная специфическая страсть? Погоди, я еще раскушу. Я опять в недоумении…

Вчера не молились. На мгновение вчера мне показалось, что Карташев очень точно и ярко понимает (может быть, неверное по существу), но мое, то, что я принимаю, как истину. Какой ждать любви (обращаясь лицом к миру личному). Жажда дать миру лицо. Вот основа всего и даже половой любви. Потому что это в сущности одна часть, не все. А может быть, пол даже не часть наравне с другими, а гораздо глубже, потому что дает звук, вкус, соль миру. Лицо миру. Я еще не знаю ничего. <…>

27 мая.

<…> Потом вот вечером я сцепилась с Карташевым опять на ту же тему; старалась, чтоб не боролись в нем 2 закона, а чтоб знать — чего сам, его «я» хочет. Говорил, что не все в мире принимает. Проклятие чувствует и радость. Вообще, либо не договаривал, либо сам путался. Ната впала в безнадежность и заснула. Кузнечик молчал. Я хотела, чтоб уяснил бы, против чего и за что в своем праве стихийной влюбленности он борется. Стихийность — закон, почему в этом законе он не признает абсолютной правды и не отдается ей без борьбы, потому что только не борись — и будешь во власти. А он до конца не хочет. Почему? И боится, например, соблазниться, — боится опытов. Сам ли он и стихийно и сознательно не хочет? Или и это противоположный закон, аскетическая школа? Стихийность ли в этом протесте, органичность, или же головное решение (за которое нас всегда упрекает, за отвлеченность). Хочу узнать, борется ли в своей полноте и достатке за влюбленность против физического соединения как окончания, и сознательно, и инстинктивно, или же от страха и от недостатка, от школы — удерживается, лишь сам себе втайне признаваясь в мечтаниях, как вершине блаженства. Беспощадно хочу знать. Ему ведь непривычно так разговаривать — он и стыдится, и скрывается. <…> И когда я сказала, что теперь как мировое явление у людей явилось сознание не всему в мире покоряться, снять проклятие, — он оправдывался. Говорит — я же это знаю, я же это чувствую. Чувствует, что расходиться нам не надо, и уезжать домой, потому что каждый день что-нибудь уясняется и сознание утверждается. <…>



Поделиться книгой:

На главную
Назад