Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: В двух шагах от солнца - Алексей Анатольевич Притуляк на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

    Несвязанные больше ничем, мы приобретаем разнонаправленные ускорения. Ты пьёшь в одиночку, дома, под Брамса; я пью в привокзальном кабаке, под маты и хруст выбиваемых зубов. Ази и деберц5 помогают нам не умереть с голоду и не выйти из угара, чтобы увидеть друг друга трезвым взглядом — они хоть как‑то тормозят наше движение в разные стороны. Хроника неудавшейся жизни занимает самую видную полку, а дурацкая привычка перечитывать не позволяет забыть. Любимые места у нас разные, но мы почти не цитируем их друг другу.

    Когда всё заканчивается, оказывается, что ничего и не начиналось. Как‑то неожиданно я понимаю, что тебя у меня давно нет. Но ты есть у кого‑то другого. Игнорируя "зачем?" и "что теперь?", делая вид, что между нами ничего не было, мы глупо доживаем до какой‑то там свадьбы. Годовщина — это всегда лучшее время для того, чтобы осмыслить и переосмыслить.

    Мне жаль тебя и потраченного на жизнь времени. Я зачерпываю этой мутной жижи и смываю с себя запах твоих духов, наши общие сны и необщие воспоминания. 

    Я сажусь в провонявший бензином и потом автобус. В моей дорожной сумке только прошлое, две смены одежды, три колоды карт и балалайка Лю. Через мутное автобусное стекло я смотрю на окно кухни, за которым невидимая, прижавшись спиной к старенькому пеналу, ты куришь и провожаешь отсутствующим взглядом своё вчера. Одуряюще пахнет яблоня, нависшая над остановкой. Я так и не покрасил на балконе.

    Я так и не посчитал напоследок морщинки в уголках твоих глаз и не знаю теперь наверняка, стало ли их больше.

    Прошло шесть лет. Всего‑то шесть. Лю. Шесть по–китайски — лю.

    Мы сидим в кафешке, на Трамвайной. Твоя недокуренная сигарета зябко дымится ментолом. Кофейная гуща что‑то там говорит твоему взгляду и наверняка врёт. Жёлтый липовый лист притих на краю белого пластикового стола смущённым третьим лишним…

    Я улетаю следующим утром, да. Обратно в Гонконг, да. И да, я обязательно долечу, если самолёт не сойдёт с рельсов и не будет сбит пробкой от шампанского, которой выстрелит завтра твой день рождения (заранее не поздравляют, я помню).

    Наши отражения в витрине разнонаправленны, прозрачны и холодны. Рыжая вислоухая дворняга с обочины умоляюще заглядывает в глаза. Осень…

    Между нами — лю. Лю, по–китайски, — поток. Поток людей, обстоятельств и времени унёс второй слог нашего слова, и теперь он, короткий и беззвучный, лежит на дне — где‑нибудь в затоне, за Кировским, покрытый илом, под огромным ржавым щитом, на котором едва видна полустёршаяся глупая надпись: "Здесь были…"

В двух шагах от солнца

В двух шагах от солнца стоит маленький домик. Там мама моя живет. И папа тоже там живет. И бабушка. Они все вместе там живут. А я не живу в этом домике, меня там нет. Это мне тётя Наташа так рассказывала. Я у неё живу. У неё дом далеко от солнца. Там ещё много детей живет в её доме. Много–много и ещё вот столько. Даже вот столько ещё живут. От солнца далеко, но солнце всё равно видно. Днём. А ночью солнце спит. Ночью все спят. А маму не видно. Даже днём. Не знаю, почему.

    А мне один мальчик сказал, что тётя Наташа врёт, и что мама моя погибла, будто, и потом умерла. И папа тоже погиб и умер.

    Это плохой мальчик. Он обещал мне зелёный камешек, и не дал. И пуговицу оторвал у моей рубашки, а тётя Наташа меня ругала. Он плохой мальчик, я ему не верю. Мама его поэтому тёте Наташе отдала. Потому что он вранливый и неаккуратный. Он киселём облился.

    А мама гулять ходит. С папой они вместе ходят. А бабушка с ними не ходит, потому что она старенькая. Но их не видно, потому что солнце яркое и не видно ничего, если на него смотреть. И глаза плакать начинают тогда. А у мамы глаза не плачут — она же большая и может возле солнца жить. Они все придут за мной, когда я вырасту. Я быстро расту. А тот мальчик медленно растёт — я вот настолько его длинней. Это потому что он ест плохо и всегда всё проливает. И кисель. И молоко. И кашу. Потому что у него рука маленькая и кривая. Тетя Оля его зовёт "цэпэшник". А ещё его зовут Никита.

    А когда я вырасту, мама придёт и скажет, что забирает меня, и тогда меня отдадут. Насовсем. А за Никитой мама не придёт. И за Славиком не придёт. Потому что он сволочь. Так тетя Оля сказала. Даже когда они вырастут, всё равно их мамы за ними не придут. А за мной придёт. Я тогда совсем хорошим стану, чтобы она обратно не ушла. Не буду в грязь лезть в штанишках. И булочки с повидлом не буду прятать под подушку. А папа тоже с мамой придёт. Он большой — вот такой. Он на тётю Олю посмотрит, и она сразу станет маленькой–маленькой и будет плакать. И прощения просить у Никиты. А папа скажет: "А ну пошла в чулан, мразь!" И она уйдет и будет там раскаиваться. А мама с папой возьмут меня за руки и мы пойдём возле солнца жить. И глаза у меня тогда плакать уже не будут. Я ведь буду уже большой.

Мутант Вася

Мутант Вася поселился в нашем дворе в начале декабря. Его приручила библиотекарша Зоя Германовна. По выходным она выходит с ним на прогулку, и тогда весь двор собирается посмотреть на странное создание.

    Мутант Вася добрый, он никогда не ругается, даже на пенсионерку Яшкину, которая очень и совершенно безосновательно его не любит. Он смотрит на всех из‑под высокой шапки, тремя чёрными, как уголь, глазами и улыбается. Взгляд его исполнен дружелюбия и неясной грусти. Говорят, Вася немой. Зоя Германовна этого не подтверждает, но и не опровергает. Во всяком случае, никто ещё ни слышал от Васи ни одного матерного слова.

    Зоя Германовна утверждает, что третий глаз у Васи — лечебный: если Вася заглянет этим глазом кому‑нибудь в душу, то непременно её излечит. Все делают вид, что верят, но душу подставлять никто не торопится: мало ли чего там мутант набедокурит. Есть особо сомневающиеся, которые утверждают, что Вася вообще никакой не мутант, а бывший супруг Зои Германовны — Василий Адамович, который допился до безобразия. На такие инсинуации Зоя Германовна только вздыхает и скорбно повторяет, что она вот уже два года как вдова.

    "Значит, енто полюбовник ейный! — шипит пенсионерка Яшкина и плюётся: — С мутантом спуталась, тьфу, простиматерьбожья!"

    "Сама ты простиматерь", — равнодушно отвечает на такие обвинения Зоя Германовна, которая пенсионерку Яшкину закономерно не любит.

    Жилец Волосков из второго подъезда всё время намекает Зое Германовне, что на Васе можно неплохо зарабатывать и иметь стабильный доход, и предлагает помощь в открытии бизнеса. Деньги можно брать, говорит он, как за показ Васи народу, так и за его лечебный глаз. Зоя Германовна отказывается и только улыбается куда‑то в декольте. Вася грустно смотрит на Волоскова третьим взглядом, но тот всегда успевает спрятать душу подальше.

    Примерно раз в отчётную декаду под окнами Зои Германовны собираются активисты общества защиты животных и Гринпис. Они скандируют лозунги и требуют выпустить Васю на волю, в дикую природу. Зоя Германовна с ними ругается и говорит, что в дикой природе Васе нет места — он там просто не выживет. Когда зарвавшиеся активисты пытаются превысить полномочия, она звонит участковому Сидоренко. Участковый Сидоренко, который питает к Зое Германовне нежные чувства (чем он их питает неизвестно, но на вид они очень упитанные), прибывает и проводит разъяснительную работу. Активисты, пошумев для порядка, быстренько сматывают лозунги и теряются в по–зимнему урбанистическом пейзаже нашего двора.

    Так продолжается довольно долго, до самой весны. Весной Вася заболевает, хиреет, а потом и вовсе неожиданно исчезает. Зоя Германовна с заплаканным лицом бегает по двору, увязая в снежно–грязевой каше, и спрашивает всех, не видел ли кто её мутанта. Никто не видел, и я — тоже. То же самое я говорю и участковому Сидоренко, который со строгим лицом опрашивает жильцов и записывает всё сказанное в протокол.

    Я им ничего не скажу. Я никому не скажу, что Вася ушёл в спячку до следующей зимы. Его оранжевый нос и три угольно–чёрных глаза хранятся у меня в холодильнике, в полиэтиленовом мешочке. А шапка стоит в кладовой. Только вчера я отчистил её от ржавчины и запаял старую дыру. Я уже и обновку Васе купил — в углу прихожей дожидается сезона новенькая пластиковая метла за двести шестьдесят пять рублей пятьдесят копеек.

    Вася вернётся следующим декабрём, обязательно. То‑то все удивятся!

Встретил рыжего — убей

Прохора решено было казнить. Решили — повесить. Надели ему на шею верёвку и потащили в огород. Прохор молча упирался, но им слишком нетерпелось увидеть его корчи, чтобы они стали обращать внимание на это бесполезное сопротивление.

"Встретил рыжего — убей!" — процитировал за обедом Павел Георгиевич к какому‑то желчному застольному разговору о его сослуживце, который был рыжим и поэтому вредным для общества. Сказанное решило судьбу Прохора. Он тоже был рыжим.

Они вытащили его на улицу, пробороздили его телом, поднимая пыль, по тропинке, ведущей в огород. Тут только и вспомнилось, что огород — не сад; в нём всего одно дерево — старая ранетка, которая, к тому же, растёт прямо перед окном. У казни могли появиться ненужные свидетели.

— Ну ты и дура! — недовольно сказал он.

— Сам дурак, — ответила она.

А Прохор, получивший передышку, только молча открывал рот да рассеянно пытался играть с верёвкой. Глупый.

В огороде пахло полынью, растущей вдоль забора, и рано вызревшей малиной. А ещё укропом сильно пахло.

— Ладно, что теперь будем делать‑то? — спросил он примирительно.

Тут надо было подумать. Тонька нахмурила лоб, соображая.

Можно было, конечно, забрести на соседскую половину огорода — там, на спуске к пруду, росли несколько яблонь. Можно было переписать приговор и Прохора утопить. Можно было обойтись без формализма и утопить его, не переписывая приговора, но они привыкли всё делать тщательно и фиксировать свершения в анналах истории. Анналов было уже много — две тетради по двадцать четыре листа. Было там и про жареных гусениц, и про кочан капусты, украденный у Николаенко, и про упыря, живущего за платяным шкафом, которого они раскормили мухами и комарами до третьей степени ожирения.

— Может быть, расчетверить его? — предположила Тонька после нескольких минут раздумий.

— Четвертовать, дура, — поправил он, в который раз наслаждаясь своим умственным превосходством и одёргивая Прохора, который увлёкся листом лопуха.

В задумчивости она даже не ответила не его грубость.

— Антон, ты Прошку не видел? — окликнул отец от сарая.

— Нет, — вздрогнул он, приседая и пряча котёнка под лопух, зажав домашнему любимцу рот, на всякий случай.

— Опять куда‑то запропастился, чертёнок, — проворчал Павел Георгиевич, возмечтавший поваляться после обеда на диване, с мурлычащим Прохором на груди.

— Надо поторапливаться, — сказала Тонька. — Может, правда — утопим?

— Нет, — упорствовал он. — В приговоре написано: "и сказнить повешиванием".

— Переписать.

— Очень надо!

— Тонька, ты с кем тут? — открыла окно Лариса Анатольевна.

— Ни с кем, — ответила Тонька, заслоняя собой Прохора.

— К пруду не ходить!

— Ага.

Мать подозрительно взглянула на испуганное лицо, хмыкнула, закрыла окно.

Они с тоской поглядели на пруд, над которым серебристыми кометами проносились стрекозы. Скользили по напоённому солнцем зеркалу суетливые водомерки. Тянуло с той стороны запахами нагретой воды и влажных камней. Забытый Прохор замяукал в ответ на "кыс–кыс–кыс" Павла Георгиевича, доносящееся из‑за дома. Антон стремительно присел, сграбастал котёнка и сунул под мышку. Они рванули на соседскую половину огорода и забились за сарай, в котором сосед Максим Фёдорыч хранил лопаты, тяпки, грабли и старые, почему‑то пахнущие керосином, газеты. Прошлым летом они едва не сожгли этот сарай, пока учились курить. Всё из‑за этой дуры, Тоньки, вздумавшей затушить окурок в щели между брусьями. Сухая пакля занялась моментально.

Антон накрыл Проню валявшимся тут же старым прогнившим ведром, уселся сверху, на всякий случай оставив снаружи кончик верёвки. Тонька громко сопела — запыхалась от бега.

— Курнём для начала? — предложил он, доставая из тайника в крапиве украденную у отца пачку "Беломора" и спички, завёрнутые в полиэтиленовый мешочек.

— Засекут, — заосторожничала она.

— Деффф–чонка! — презрительно бросил он.

Одному курить не хотелось. Погибать, так обоим.

Сунул ей в зубы папиросу, поджёг. Сделав по три быстрых затяжки, чувствуя, как закружилась голова, они улеглись рядом на буйной траве, вдоль тёплой сарайной стены. Жалобно мяукал под ведром Прошка. Солнце парило вовсю.

— Хорошо, что мы не рыжие, — сказала Антонина.

— Да, — согласился он. — Искупаться бы.

— На пруд нельзя, — напомнила она.

— Сам знаю.

— Может, не будем его вешать?

— Ты чего, совсем?! Приговор подписан и жалости не подлежит.

— Вырвать.

— Ага, щас. Тетрадь развалится. А на той стороне — Пират.

Пират был соседским псом. Черный, одноглазый, злющий до отвратительности. Шрам у Антона на ноге — дело его зубов. Сосед, Максим Фёдорыч, не удержал, когда проводил спущенного с цепи пса через ворота на помойку, в которых стояли Антон с Антониной. Антон ни минуты потом не сомневался, что и не хотел сосед удержать кобеля. И Пират, скотина, отомстил. За все камни, которые они в него бросали, за обидные выкрики в свой адрес, за грязь, подбрасываемую в миску со жратвой. Отец, Павел Георгиевич, ходил "поговорить" с соседом. Но разве способен он — с его‑то бородёнкой, хилым торсом и претензиями на интеллигентность — "поговорить".

Они долго выдумывали способ и искали подходящий случай. Выдумали и нашли. Пират отправился на тот собачий свет, к чертям собачьим. Запись об акте возмездия была внесена в тетрадь N2, через строчку от приговора.

Тетради хранятся в старом облезлом и развалившемся буфете, убранном за ненадобностью в сарай. Никому и в голову не придёт рыться в нижнем отделении, под проломленным дном этого буфета. А если бы вдруг пришло, много интересного узнали бы родители… Ой нет, лучше не надо!

— Антотонька!

Антон вздрогнул от неожиданного оклика. Сосед Максим Фёдорыч направлялся в нужник, пристроившийся на окраине огорода. Он так всегда и звал их — Антотонька, соединив Антоху и Тоньку.

— Куришь, небось? — сосед остановился, почёсывая грудь под серой майкой, раздвинув небритые щёки в ехидном оскале.

— Курить — здоровью вредить, дя Максим, — отозвался Антон. Тонька надулась и молчала, исподлобья глядя на ненавистного соседа.

— Ну–ну, — кивнул тот. — Ты, Антуан, главное, сарай мне не спали. А так‑то кури, мне чего — мне по хер.

Они проводили взглядами обтянутый синими трениками поджарый соседский зад до нужника и, убедившись, что Максим Фёдорыч уже их не увидит, достали из ведра Прошку, метнулись под яблони.

***

Наступил вечер. Ветер потянул с пруда свежестью и комарами. Надрывался в огороде похотливый кузнечик. Тесно кучились облака, тёрлись друг о друга, скрипя боками и обещая на завтра дождь. Тихо покачивался под яблоней рыжий комочек Прошкиного тела. Доносилось временами с соседской половины женскоголосое постанывание и всхлипы — Максим Фёдорыч пялил на старой скрипучей кровати очередную заблудшую душу, изгоняя бесов. Души он заказывал по телефону из коллеции номеров, расклеенных газетными вырезками по стене спальни. Скоро коллекция грозила превратиться в некое подобие обоев…

Ужинали на веранде.

"Спартак" проиграл со счётом 1:2. К Екатерине никак не возвращалась память, что позволяло ехидне Наталье охмурять Сергея ещё серий пятнадцать–двадцать. Всё это стало причиной того, что курица подгорела и ужин не задался. Павел Георгиевич и Лариса Анатольевна вяло переругивались и думали каждый о своём. Антон с Антониной сидели молча, занятые свежеванием жёсткой куриной голяшки. Протяжно и деризубно скрипела о фарфор вилка.

— Тонька! — не выдержала мать.

— Опять? — возмутился Павел Георгиевич. — Сколько тебе раз повторять: не Тонька, а Антон! Тонька — это девочка, а пацан — Тоха, Антоха.

— Да ладно ты, — отмахнулась Лариса Анатольевна.

Она знала, что именно так нужно воздействовать на супруга, чтобы он хорошенько позлился. Но сегодня, когда проиграл "Спартак", ей не следовало бы идти на серьёзную конфронтацию. С другой стороны, память никак не возвращалась к Екатерине, и это грозило мужу большими неудобствами.

— Хера ли — ладно! — вспыхнул Павел Георгиевич как спичка. — Ты своей "тонькой" сделала из сына дебила.

— Да надо же! — фыркнула, зашипела, завоняла серой вторая спичка. — Курить надо было бросить сначала, а потом уже детей строгать!

— Чего ты городишь! — возмутился муж. — Чего ты опять начинаешь! Ты же знаешь, что я тогда ещё не курил!

— Ага, не курил, — поджала губы жена. — Ты даже когда на меня лез, забывал папиросу выплюнуть.

— Не надо стрелки переводить! — взъярился он.

— Двигать стрелки — это твоё занятие! — не спускала она, ловко и остроумно акцентировав малодоходный род деятельности мужа.

— Мамка опять победит, — буркнул Тоха.



Поделиться книгой:

На главную
Назад