Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Собрание сочинений. Т. 1. Стихотворения 1939–1961 - Борис Абрамович Слуцкий на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Не естся хлеб, и песни не поются. душе, во рту, в глазах — одна тоска. Все кажется — знамена революции Без ветерка срываются с древка. Сентябрь. И немцы лезут к Сталинграду. А я сижу под Ржевом и ропщу На все. И сердце ничему не радо — Ни ордену, ни вёдру, ни борщу. Через передовую — тишина. Наверно, немец спит после обеда. А я жую остылый ком пшена И стыдно есть — задаром, без победы.

«Я был учеником у Маяковского…»

Я был учеником у Маяковского Не потому, что краски растирал, А потому, что среди ржанья конского Я человечьим голосом орал. Не потому, что сиживал на парте я, Копируя манеры, рост и пыл, А потому, что в сорок третьем в партию И в сорок первом в армию вступил.

СОЛДАТСКИЕ РАЗГОВОРЫ

Солдаты говорят о бомбах. И об осколочном железе. Они не говорят о смерти: Она им в голову не лезет. Солдаты вспоминают хату. Во сне трясут жену как грушу. А родину — не вспоминают: Она и так вонзилась в душу.

ДОРОГА

Сорокаградусный мороз. Пайковый спирт давно замерз, И сорок два законных грамма Нам выдают сухим пайком. Обледенелым языком Толку его во рту                               упрямо. Вокруг Можайска — ни избы: Печей нелепые столбы И обгорелые деревья. Все — сожжено. В снегу по грудь Идем. Вдали горят деревни: Враги нам освещают путь. Ночных пожаров полукруг Багровит Север, Запад, Юг, Зато дорогу освещает. С тех пор и до сих пор                                        она Пожаром тем освещена: Он в этих строчках догорает.

ПЕРЕД ВЕЩАНИЕМ

Вот съехал странный грузовик На вздрогнувшую передовую. Свою осанку трудовую Он в боевых местах воздвиг. Передовая смущена Его трубой и ящиком. Еще не видела она Таких машин образчика. К шоферу подошел солдат И вежливо спросил шофера: — Что ваши люди здесь хотят? Уедут скоро? Иль нескоро? Но, обрывая их беседу, Вдруг           рявкнула                             труба, От правого до левого соседа Всю тишину дробя, рубя, губя. Она сперва, как лектор, кашлянула, Потом запела, как артист, В азарте рвения дурашливого Зашедший к смерти — погостить. У нас была одна пластинка — Прелестный вальс «Родной Дунай». Бывало, техник спросит тихо: «Давать Дунай?» — «Дунай? Давай!» И — километра три — но фронту, И — километров пять — вперед Солдат, зольдатов, взводы, роты Пластинка за душу берет. У немцев души перепрели, Но вальс имел такие трели, Что мог и это превозмочь… И музыка венчала ночь Своей блистательной короной — Всей лирикой непокоренной, Всем тем, о чем мы видим сны, Всем тем, что было до войны. Ах, немцы, сукины сыны! Чего им, спрашивается, надо? И кто их, спрашивается, звал? На ползвучании рулады Я вальс           «Родной Дунай»                                          прервал.

ЗЕМЛЯНКА

Вечерами               в полумраке каторжном На душе последняя печаль. Офицеры вынимают карточки, Мечут на топчан. Высыхают глотки от желания, И невест своих                     до самого утра Мальчики                   мужским воспоминанием — В первый раз! Разговором горлышки полощут, Какие они —                  говорят. Видимо —               горячие на ощупь, Розовые на взгляд. Если нам                      из этого страдания В рай побед положено убыть — Мы не будем добрыми с Германией! Мы не сможем быть.

В ГЕРМАНИИ

Слепые продавцы открыток Близ кирхи, на углу сидят, Они торгуют не в убыток: Прохожий немец кинет взгляд, «Цветок» или «Котенка» схватит, Кредиткой мятою заплатит, Сам сдачи мелочью возьмет, Кивнет и, честный, прочь идет. О, честность, честность без предела! О ней, наверное, хотела Авторитетно прокричать Пред тем как в печь ее стащили, Моя слепая бабка Циля, Детей четырнадцати мать.

«Не безымя́нный, а безы́менный…»

Не безымя́нный, а безы́менный — Спросить никто не догадался,— Какой-то городок бузиновый В каком-то дальнем государстве, Какой-то черепично-розовый, Какой-то пурпурно-кирпичный, Случайный городишко, бросовый, Райцентр какой-то заграничный. В коротеньких штанишках бюргеры И девушки в шляпенках фетровых Приветствия тоскливо буркали И думали — они приветливы. Победе нашей дела не было До их беды, до их злосчастия. Чего там разбираться — нечего: Ведь нам сюда не возвращаться. А если мы берем в Германии — Они в России больше брали. И нас, четырежды пораненных, За это упрекнут едва ли.

КОМИССАРЫ

Комиссар приезжает во Франкфурт ам Майн,— Молодой парижанин, пустой человек. — Отпирай! Отворяй! Отмыкай! Вынимай! Собирай и вноси! Восемнадцатый век! — Восемнадцатый век, — говорит комиссар,— Это время свободы! Эпоха труда! То, что кончились сроки прелатов и бар — Ваши лысые души поймут ли когда? Нет, не кончился вовсе, не вышел тот срок, И с лихвою свое комиссар получил, И ползет из земли осторожный росток Под забором,                       где били его палачи. Этот опыт печальный мы очень учли В январе сорок пятого года, Когда Франкфурт ам Одер за душу трясли В честь труда и во имя свободы. Комиссаром двадцатого века в расчет Принята эта правда простая. И трава,             что во Франкфурт ам Одер растет, Не из наших костей прорастает.

ВОЗВРАЩАЕМ ЛЕНДЛИЗ[2]

Мы выкрасили их, отремонтировали, Мы попрощались с ними, как могли, С машинами, что с нами Днепр форсировали, От Волги и до Эльбы с нами шли. Пресс бил по виллису. Пресс                                              мял                                                    сталь. С какой-то злобой сплющивал,                                                 коверкал. Не как металл стучит в другой металл — Как зверь калечит                             человека. Автомобиль для янки — не помеха. Но виллис — не годится наотрез. На виллисах в Берлин                                     с Востока                                                    въехали. За это их растаптывает пресс. Так мир же праху вашему, солдаты, Сподвижники той праведной войны — И те, что пулей                            в лоб                                       награждены. И те, что прессом в лом железный смяты.

ХЛЕБ

Весной сорок первого года Фашисты вошли в Афины — Зеленая мотопехота, Песочные бронемашины. И сразу не стало хлеба, Как будто он жил — и вымер, Как будто он встал — и вышел, Шурша колосками своими. Весной сорок первого года, Зеленой порою мая, Голодные толпы народа, Рогатки врагов ломая, Пришли на большую площадь, К посольскому дому со львами, К тому, над которым полощет Советское красное знамя. И кто-то крикнул: «Хлеба!», И кто-то крикнул: «Советы!», И вся огромная площадь, Готовая пасть за это, В борьбе умереть за это, Обрушить на землю небо — Кричала: «Советы! Советы! Советы дадут нам хлеба!» Их было пятнадцать тысяч, А может быть, двадцать тысяч, Их веру, любовь, надежду В граните надо бы высечь. Пока же гранита нету, Гремите, шатая небо, Простые слова: «Советы, Советы дадут нам хлеба». В Болгарии и в Албании, В Китае, Венгрии, Польше, В Румынии и в Германии — Нету голодных больше. Но хлеб, ушедший из Греции, Домой не вернулся доселе, И нищие дети Греции Досыта не поели. Пока хоть один голодный О хлебе насущном просит, Советский народ свободный В несчастье его не бросит. До синего вашего моря, До жаркого вашего неба Летите слова прямые: «Советы дадут вам хлеба!»

СОВРЕМЕННАЯ ТЕОРИЯ БАЛЛАДЫ

(Лекция)

Взрыв, локализованный в объеме Сорока плюс-минус десять строк, — Это формула баллады (кроме Тех баллад, которым вышел срок). В первой трети текста нужно, чтобы Было что взрывать. ЧТО!             За этим ЧТО глядите в оба! Здесь продешевить,                                 как проиграть. Чтоб оно стояло! Чтобы стыло, Восходя превыше облаков — С фронта защищенное и с тыла, Кованное сверху                          и с боков. Верою, Надеждою, Любовью Это может быть. Лучше же — империей любою, — Их балладам правильней дробить. Помните, пред чем стихи в ответе, Им в глаза Истории смотреть… Это — содержанье первой трети. А какая следующая треть? Чем ей быть?                   Куда ей подаваться? За кого голосовать? Ни цареубийц,                      ни святотатцев Не хочу в балладу я совать. Секта? — вздор. Заговор? — не надо! Партия! — она, она одна По железной логике баллады Сокрушать империи должна. Очищайте место ей пошире, Ширьте ей отведенную треть, Чтобы было, где расправить крылья, Прежде чем взмахнуть и полететь. Чтобы заграждения колючие Командир саперный не забыл, Краткий курс — учебник революции — Вовремя                 чтоб проработан был, Чтобы наш советский русский опыт Пребывал основою основ Революций и баллад Европы, Азии             и всех материков. Третья треть, последняя — взрывная. И ее планировать — нельзя. Точных траекторий мы не знаем, По каким осколки проскользят. Как и где проглотит Черчилль пулю? Трумен что суду произнесет? Это — не спланируемо вслепую. Это — не спророчимо вперед. Закрывайте конспекты и тетради. Здесь — конец науки о балладе.

БАЛЛАДА О ТРЕХ НИЩИХ

Двурукий нищий должен быть Весьма красноречивым: Ну, скажем, песню сочинить С неслыханным мотивом. Ну, скажем, выдумать болезнь Мудреного названья, А без болезни хоть не лезь, Не сыщешь пропитанья. Совсем не так себя ведет С одной рукою нищий: Он говорит, а не поет Для приисканья пищи — Мол, это был кровавый бой, Мол, напирали танки, Когда простился я с рукой — Пожертвуйте, гражданки! Безрукий нищий молчалив — В зубах зажата шапка. Башку по-бычьи наклонив, Идет походкой шаткой: Мол, кто кладет, клади сюда! И шапкой вертит ловко. А мы без всякого труда Суем туда рублевки.

«Тот день, когда я вышел из больницы…»

Тот день, когда я вышел из больницы, Был обыкновенный зимний день, Когда как будто солнышко боится Взойти вверху на лишнюю ступень. Но всюду пахло охрою, известкой, И всюду гул строительный дрожал, И каменщик в ладонях черствых, жестких На всех углах большой кирпич держал. Беременные женщины по городу Прохаживались шумною гурьбой, Животы — огромные и гордые, Как чаши с будущим,                                неся перед собой. Веселые и вежливые школьницы, Опаздывая, ускоряли шаг, И реял в воздухе особо красный флаг. Я сразу понял, что война закончилась.

ПРО ОЧЕРЕДИ

В очередях стоять я не привык И четвертушку получил едва ли Того, что там давали, выдавали — В хвостах, продолговатых и кривых. Не для того, бессмертная душа Мне дадена (без очереди, кстати), Не для того на клетчатой тетради При помощи карандаша Я сотворял миры стихотворения И продолжаю ныне сотворять, Чтобы в хвостах очередей стоять В припадке молчаливого терпенья. Я тылового хлеба не жевал И, проживая в солнечной системе, Я в карточных системах не живал — Они прошли мимо меня, как тени. За сахаром я не стоял. За солью Я не стоял. За мясом — не стоял. Зато я кровью всей и всею болью За Родину против врага стоял.

«Нам черный хлеб по карточкам давали…»

Нам черный хлеб по карточкам давали. Нас, будто нитку белую, вдевали В игольное ушко. А физики лежали на диване, И думали, и что-то создавали. Витали высоко. Они витали в занебесных сферах, О нациях и партиях и верах Не думая совсем, И выдумали горстку вечных истин, Коротких и безжалостных, как выстрел. Немного: пять иль семь. Они разъелись и с пайка такого Не жаль им рода нашего, людского. Им, физикам — людей не жаль. Они откроют, ну а нас зароют. Они освоют, а у нас завоют. Им что — не их печаль.

«Человека нора кочевая…»

Человека нора кочевая, Ватник, на землянку похожий! Каждый раз, его одевая. Вспоминаю вечер погожий. Спирт замерз и ртуть — застыла. Все дома враги посжигали. В этот самый вечер                                    из тыла Ватники в бригаду прислали. Пол-России покрыто льдами. От Можайска до самой границы — Словно солнце не всходит годами, На лету замерзают птицы. Пол-России тепло сохраняет, И Свердловская область Урала, Словно плавка брызги роняет — Часть тепла солдатам прислала. Вот он, ватник этот исконный, Мне врученный тогда перед строем, Я покрыл его крышей суконной, Меховой воротник пристроил. У землянок судьба другая. Ну, а ватник — пока сберегаю.

«Тридцатилетняя женщина…»

Тридцатилетняя женщина, Причем ей не 39, А ровно 29, Причем — не из старых девок, Проходит по нашей улице, А день-то какой погожий, А день-то какой хороший, Совсем на нее похожий. Она — высокого роста, Глаза — океанского цвета. Я ей попадаюсь навстречу, Ищу в тех глазах привета, А вижу — долю горя, А также дольку счастья, Но больше всего — надежды: Ее — четыре части. И точно так же, как прежде, И ровно столько, как раньше, Нет места мне в этой надежде, Хоть стал я толще и краше, Ноль целых и ноль десятых Ко мне в глазах интереса, Хоть я — такая досада! — Надел костюм из отреза, Обул модельные туфли, Надраил их до рассвета… Увидев меня, потухли Глаза океанского цвета.

«Все мелкие мои долги…»

Все мелкие мои долги И крупные долги — Как только деньги получу, Я сразу заплачу. Но этот долг! Чтоб он замолк, Ты, память, помоги! Устрой, чтоб он меня забыл. Чтоб он — не говорил. Не повышает голос он. Как волос, тонок он. Зато, как колос, он созрел. Он мне в глаза смотрел. О, память, позабудь его! Он отдал мне поклон. Ведь я не сделал ничего. Дай мне забыть его. Возьму суму, пойду в тюрьму, Но только никому Про этот долг не расскажу, Письма не покажу И фотографий не отдам, Как со стены сниму Те, что в душе еще висят И тихо говорят. Не повышая голоска — Так говорит тоска. Не нажимая на педаль — Так говорит печаль. Я ничего не утаю. Отдам все до куска — Но замолчи, Но оттолкнись, Оставь меня, Отчаль.

«Это — ночью написалось…»

Это — ночью написалось. Вспоминать не буду утром! Налетай скорее, старость. Стану дряхлым — стану мудрым. Гни меня, как ветер — травы, Душу жги, суши мне тело, Чтобы ни любви, ни славы, Ни стихов не захотело. Только это я и понял Изо всех теорий счастья. Утром этого не вспомню — Сердце бьется слишком часто. Сердце бьется часто, шибко, Выкипает за края. Поправляй мои ошибки, Смерть разумная моя. Разреши мои сомненья, Заплати мои долги, Облегчи без промедленья, Без томленья помоги! Помоги мне, смерть, Ото всех болей, Так меня отметь, Чтобы лечь скорей, Чтобы лечь и спать — Никогда не встать.

«Кто-то рядом слово сказал…»

Кто-то рядом слово сказал. Прислушайся и разберись толково. Гортанное, словно Казанский вокзал, Медлительное, как Рижский вокзал, Мягкое, будто Курский вокзал, Оно тем не менее русское слово. Большой советский русский народ, Что песни на ста языках поет, Но хочет слушать московское радио С высоко поднятой головой, Совместно и дружно владеет Москвой, Своей многоцветной общностью радует. Межи распахавшему на полях, Межи меж нациями — все напрасные. У каждой республики свой флаг. У всех единое знамя красное. Так будем же развивать языки Каждого нашего народа. Но не забывайте ни одной строки Из Пушкина — общего, как природа.

«Я думаю, что следует начать…»

Я думаю, что следует начать С начала.               Не с конца. Не с середины. Не с последствий,                             а с первопричины, Рассвету место дать, а не ночам. Я был мальчишкою с душою вещей, Каких в любой поэзии не счесть. Своею частью и своею честью Считающим эту часть и честь. Официально подохший декаданс Тогда травой пробился сквозь могилы, О, мне он был неродный и немилый, Ненужный — и тогда и никогда. Куда вы эти годы ни табуньте, Но, сотнями метафор стих изрыв, Я все-таки себя считаю в бунте Простого смысла против сложных рифм. В реванше содержанья над метафорой, В победе сути против барахла, В борьбе за то, чтоб, распахнув крыла, Поэзия стряхнула пудру с сахаром. Не детские болезни декадентские В тех первых строчках следует считать — Формулировки длительного действия, Сырье для хрестоматий и цитат! Я перелистываю те листы, Я книжничаю в книжках тех карманных. Они кончаются столбцом печатных данных Под заголовком: «Знать обязан ты!» Здесь все, что нужно школьнику,                                                 солдату, Студенту.              Меры веса — для купца. Для честолюбца — памятные даты. И меры времени —                          конечно, для глупца. Хозяин книжек был глупцом таким: Он никогда не расставался с верой, Что времени его                          его стихи Нелицемерною                      послужат                                     мерой! Быть мерой времени — вот мера для стиха! Задание, достойное умельца! А музыка — святая чепуха — Она сама собою разумеется! Чеканенное ямбами мышление, Эстетами сведенное в провал, Стих,         начатый                   как формула правления, Восстанови свои права! Расправь свою изогнутую выю, Как в дни «Авроры»                             и как в дни войны, И, может быть,                           решенья мировые В твоих размерах будут решены!

«В сорока строках хочу я выразить…»

В сорока строках хочу я выразить Ложную эстетику мою. …В Пятигорске,                       где-то на краю, В комнате без выступов и вырезов С точной вывеской — «Психобольной» — За плюгавым пологом из ситчика Пятый год                   сержант                              из динамитчиков Бредит тишиной. Интересно, кем он был перед войной! Я был мальчишкою с душою вещей, Каких в любой поэзии не счесть. Сейчас я знаю некоторые вещи Из тех вещей, что в этом мире есть! Из всех вещей я знаю вещество Войны.             И больше ничего. Вниз головой по гулкой мостовой Вслед за собой война меня влачила И выучила лишь себе самой, А больше ничему не научила. Итак,          в моих ушах расчленена Лишь надвое:                    война и тишина — На эти две —                         вся гамма мировая. Полутонов я не воспринимаю. Мир многозвучный!                            Встань же предо мной Всей музыкой своей неимоверной! Заведомо неполно и неверно Пою тебя войной и тишиной.

«Чужие люди почему-то часто…»

Чужие люди почему-то часто Рассказывают про свое: про счастье И про несчастье. Про фронт и про любовь. Я так привык все это слышать, слышать! Я так устал, что я кричу: — Потише! — При автобиографии любой. Все это было. Было и прошло. Так почему ж быльем не порастает? Так почему ж гудит и не смолкает? И пишет мной! Какое ремесло У человековеда, у поэта, У следователя, у политрука! Я — ухо мира! Я — его рука! Он мне диктует. Ночью до рассвета Я не пишу — записываю. Я Не сочиняю — излагаю были, А опытность досрочная моя Твердит уныло: это было, было… Душа людская — это содержимое Солдатского кармана, где всегда Одно и то же: письмецо (любимая!), Тридцатка (деньги!) и труха-руда — Пыль неопределенного состава. Табак? Песок? Крошеный рафинад? Вы, кажется, не верите? Но, право — Поройтесь же в карманах у солдат! Не слишком ли досрочно я узнал, Усвоил эти старческие истины? Сегодня вновь я вглядываюсь пристально В карман солдата, где любовь, казна, Война и голод оставляли крохи, Где все истерлось в бурый порошок — И то, чем человеку                                 хорошо, И то, чем человеку                                 плохо.

«Про безымянных, про полузабытых…»

Про безымянных, про полузабытых И про совсем забытых — навсегда, Про тайных, засекреченных и скрытых, Про мертвых, про сожженных, про убитых, Про вечных, как огонь или вода, Я буду говорить, быть может, годы, Настаивать, твердить и повторять. Но знаю — списки рядовых свободы Не переворошить, не исчерпать. Иная вечность — им не суждена. Другого долголетья им не будет. Одев штампованные ордена, Идут на смерть простые эти люди.

«…Тяжелое, густое честолюбье…»

…Тяжелое, густое честолюбье. Которое не грело, не голубило, С которым зависть только потому В бессонных снах так редко ночевала, Что из подобных бедному ему Равновеликих было слишком мало. Азарт отрегулированный, с правилами Ему не подходил.                           И не устраивал Его бескровный бой.                                И он не шел На спор и спорт.                             С обдуманною яростью Две войны: в юности и в старости — Он ежедневным ссорам предпочел. В политике он начинал с эстетики, А этика пришла потом. И этика Была от состраданья — не в крови. Такой характер в стадии заката Давал — не очень часто — ренегатов И — чаще — пулю раннюю ловил. Здесь был восход характера. Я видел. Его лицо, когда, из лесу выйдя, Мы в поле напоролися на смерть. Я в нем не помню рвения наемного, Но милое, и гордое, и скромное Решение,                 что стоит умереть. И это тоже в памяти останется: В полку кино крутили — «Бесприданницу»,— Крупным планом Волга там дана. Он стер слезу. Но что ему все это, Такому себялюбцу и эстету? Наверно, Волга и ему нужна. В нем наша песня громче прочих пела. Он прилепился к правильному делу. Он прислонился к знамени,                                            к тому, Что осеняет неделимой славой И твердокаменных, и детски слабых. Я слов упрека не скажу ему.

«Скользили лыжи. Летали мячики…»

Скользили лыжи. Летали мячики. Повсюду распространялся спорт. И вот — появились мужчины-мальчики. Особый — вам доложу я — сорт. Тяжелорукие. Легконогие. Бутцы, трусы, майки, очки. Я многих знал. Меня знали многие — Играли в шахматы и в дурачки. Все они были легки на подъем: Меня чаровала ихняя легкость. Выпьем? Выпьем! Споем? Споем! Натиск. Темп. Сноровистость. Ловкость! Словно дым от чужой папиросы Отводишь, слегка тряхнув рукой, Они отводили иные вопросы. Свято храня душевный покой. Пуда соли я с ними не съел. Пуд шашлыку — пожалуй! Не менее! Покуда в легкости их рассмотрел Соленое, словно слеза, унижение. Оно было потное, как рубаха, Сброшенная после пробежки длинной, И складывалось из дисциплины и страха — Половина на половину. Унизились и прошли сквозь казармы. Сквозь курсы — прошли. Сквозь чистки —                                                                     прошли. А прочие — сгинули, словно хазары. И ветры их прах давно размели.

«В любой библиотеке есть читатели…»

В любой библиотеке есть читатели — Сражений и героев почитатели. Читающие только о войне. А рядом с ними приходилось мне Глядеть людей и старше и печальнее, Войну таскавших на своем горбу. Они стоят и слушают в молчании, Как выбирает молодость судьбу.

«У Абрама, Исака и Якова…»

У Абрама, Исака и Якова Сохранилось немногое от Авраама, Исаака, Иакова — Почитаемых всюду господ. Уважают везде Авраама — Прародителя и мудреца. Обижают повсюду Абрама, Как вредителя и подлеца. Прославляют везде Исаака, Возглашают со всех алтарей. А с Исаком обходятся всяко И пускают не дальше дверей. С той поры, как боролся Иаков С богом                 и победил его бог, Стал он Яковом. Этот Яков Под любым зодиаком убог.

«Почему люди пьют водку?..»

Почему люди пьют водку? Теплую, противную — Полные стаканы Пошлого запаха И подлого вкуса? Потому что она врывается в глотку, Как добрый гуляка В баптистскую молельню, И сразу все становится лучше. В год мы растем на 12 процентов (Я говорю о валовой продукции. Война замедляла рост производства). Стакан водки дает побольше. Все улучшается на 100 процентов. Война не мешает росту производства, И даже стальные протезы инвалидов Становятся теплыми живыми ногами — Всё — с одного стакана водки. Почему люди держат собаку? Шумную, нелепую, любящую мясо Даже в эпоху карточной системы? Почему в эпоху карточной системы Они никогда не обидят собаку? Потому что собака их не обидит, Не выдаст, не донесет, не изменит, Любое достоинство выше оценит, Любой недостаток простит охотно И в самую лихую годину Лизнет языком колбасного цвета Ваши бледные с горя щеки. Почему люди приходят с работы, Запирают двери на ключ и задвижку, Бросают на стол телефонную трубку И пять раз подряд, семь раз подряд, Ночь напролет и еще один разок Слушают стертую, полуглухую, Черную, глупую патефонную пластинку? Слова истерлись, их не расслышишь. Музыка? Музыка еще не истерлась. Целую ночь одна и та же. Та, что надо. Другой — не надо. Почему люди уплывают в море На два километра, на три километра, Хватит силы — на пять километров, Ложатся на спину и ловят звезды (Звезды падают в соседние волны)? Потому что под ними добрая бездна. Потому что над ними честное небо. А берег далек — его не видно, О береге можно забыть, не думать.

АМНИСТИРОВАННЫЙ

Шел человек по улице зеленой. Угрюмый, грустный,                            может быть — хмельной. От всех — отдельный, Зримо отделенный От всех Своей бедой или виной. У нас — рубашки. У него рубаха. Не наши туфли. Просто — башмаки. И злые. И цепные, как собаки, В его глазах метались огоньки. Глаз не свожу я с этого лица: А может — нету в мире виноватых? И старый ватник — это просто — ватник. Одёжа, А не форма подлеца.

«Все скверное — раньше и прежде…»

Все скверное — раньше и прежде. Хорошее — невдалеке. Просторно мне в этой надежде, Как в сшитом на рост пиджаке. Мне в этой надежде привольно, Как в поле, открытом для всех. Не верится в долгие войны, А верится в скорый успех.

«Я сегодня — шучу…»

Я сегодня — шучу. Я своей судьбой — верчу. Я беру ее за кубические, Как у толстой вдовы, бока И слова говорю комические, Потому что — шучу. Пока. — Вековуха моя, перестарок, Будь довольна, что я — верчу. Завтра я шутить перестану, А пока — ничего. Шучу.

ЧЕЛОВЕК

Царь природы, венец творенья Встал за сахаром для варенья. За всеведением или бессмертием Он бы в очередь эту не влез, Но к вареньям куда безмерней И значительней интерес. Метафизикам не чета я, И морали ему не читаю. Человек должен сытно кушать И чаи с вареньем пивать. А потом про бессмертие слушать И всезнаньем мозги забивать.

«Грехи и огрехи…»

Грехи и огрехи, Враги и овраги Не стоят чернила, Не стоят бумаги, Не стоит чернила Все то, что чернило, Все то, что моральный Ущерб причинило. Пишите-ка оды, Где слово «народы» Неточно рифмуют Со словом «свободы». Пишите баллады, Где слово «победы» Прекрасно рифмуют Со словом «обеды». Я ваши таланты Весьма почитаю И ваши баллады Всегда прочитаю.

ЛЕНИНСКАЯ ЖИЛИЩНАЯ НОРМА

Должна быть мастерская, А в мастерской — Свет, чистота, покой. Немыслимы, бессмысленны Будущего контуры Без отдельной комнаты. Комната. Она На каждого одна Должна быть. С врезанной в дверях Сталью замка. Звонок тоже необходим пока. Хошь — затворяй. Хошь — не затворяй. Свой отдельный рай. С людьми живешь и дышишь, Но только не попишешь, Не сотворишь в толпе. И стих и человек Не на людях творятся, И надо затворяться На это время.

«Ордена теперь никто не носит…»

Ордена теперь никто не носит. Планки носят только дураки. И они, наверно, скоро бросят, Сберегая пиджаки. В самом деле, никакая льгота Этим тихим людям не дана, Хоть война была четыре года, Длинная была война. Впрочем, это было так давно, Что как будто не было и выдумано. Может быть, увидено в кино, Может быть, в романе вычитано. Нет, у нас жестокая свобода Помнить все страдания. До дна. А война — была. Четыре года. Долгая была война.

ПАМЯТЬ**

1957

ПАМЯТНИК

Дивизия лезла на гребень горы По мерзлому,                  мертвому,                                  мокрому                                                камню, Но вышло,                 что та высота высока мне. И пал я тогда. И затих до поры. Солдаты сыскали мой прах по весне, Сказали, что снова я родине нужен, Что славное дело,                          почетная служба, Большая задача поручена мне. — Да я уже с пылью подножной смешался! Да я уж травой придорожной пророс! — Вставай, подымайся! — Я встал и поднялся. И скульптор размеры на камень нанес. Гримасу лица, искаженного криком, Расправил, разгладил резцом ножевым. Я умер простым, а поднялся великим. И стал я гранитным,                                а был я живым. Расту из хребта,                         как вершина хребта. И выше вершин                          над землей вырастаю. И ниже меня остается крутая, Не взятая мною в бою высота. Здесь скалы                    от имени камня стоят. Здесь сокол                    от имени неба летает. Но выше поставлен пехотный солдат, Который Советский Союз представляет. От имени родины здесь я стою И кутаю тучей ушанку свою! Отсюда мне ясные дали видны — Просторы                   освобожденной страны. Где графские земли                              вручал                                       батракам я, Где тюрьмы раскрыл,                                где голодных кормил, Где в скалах не сыщется                                      малого камня, Которого б кровью своей не кропил. Стою над землей                   как пример и маяк. И в этом             посмертная                              служба                                             моя.

КЕЛЬНСКАЯ ЯМА

Нас было семьдесят тысяч пленных В большом овраге с крутыми краями. Лежим               безмолвно и дерзновенно. Мрем с голодухи                            в Кельнской яме. Над краем оврага утоптана площадь — До самого края спускается криво. Раз в день               на площадь                                     выводят лошадь, Живую               сталкивают с обрыва. Пока она свергается в яму, Пока ее делим на доли                                      неравно, Пока по конине молотим зубами, — О бюргеры Кельна,                              да будет вам срамно! О граждане Кельна, как же так? Вы, трезвые, честные, где же вы были, Когда, зеленее, чем медный пятак, Мы в Кельнской яме                                  с голоду выли? Собрав свои последние силы, Мы выскребли надпись на стенке отвесной, Короткую надпись над нашей могилой — Письмо             солдату Страны Советской. «Товарищ боец, остановись над нами, Над нами, над нами, над белыми костями. Нас было семьдесят тысяч пленных, Мы пали за родину в Кельнской яме!» Когда в подлецы вербовать нас хотели, Когда нам о хлебе кричали с оврага, Когда патефоны о женщинах пели, Партийцы шептали: «Ни шагу, ни шагу…» Читайте надпись над нашей могилой! Да будем достойны посмертной славы! А если кто больше терпеть не в силах, Партком разрешает самоубийство слабым. О вы, кто наши души живые Хотели купить за похлебку с кашей, Смотрите, как, мясо с ладони выев, Кончают жизнь товарищи наши! Землю роем,                       скребем ногтями, Стоном стонем                             в Кельнской яме, Но все остается — как было, как было! — Каша с вами, а души с нами.

ГОРА

Ни тучки. С утра — погода. И значит, снова тревоги. Октябрь сорок первого года. Неспешно плывем по Волге — Раненые, больные, Едущие на поправку, Кроме того, запасные, Едущие на формировку. Я вместе с ними еду, Имею рану и справку, Талоны на три обеда, Мешок, а в мешке литровку. Радио, черное блюдце, Тоскливо рычит несчастья: Опять города сдаются, Опять отступают части. Кровью бинты промокли, Глотку сжимает ворот. Все мы стихли,                        примолкли. Но — подплывает город. Улицы ветром продуты, Рельсы звенят под трамваем. Здесь погрузим продукты. Вот к горе подплываем. Гора печеного хлеба Вздымала рыжие ребра, Тянула вершину к небу, Глядела разумно, до́бро, Глядела достойно, мудро, Как будто на все отвечала. И хмурое, зябкое утро Тихонько ее освещало. К ней подъезжали танки, К ней подходила пехота, И погружали буханки. Целые пароходы Брали с собой, бывало. Гора же не убывала И снова высила к небу Свои пеклеванные ребра. Без жалости и без гнева. Спокойно. Разумно. Добро. Покуда солдата с тыла Ржаная гора обстала, В нем кровь еще не остыла, Рука его не устала. Не быть стране под врагами, А быть ей доброй и вольной, Покуда пшеница с нами, Покуда хлеба довольно, Пока, от себя отрывая Последние меры хлеба, Бабы пекут караваи И громоздят их — до неба!

ГОСПИТАЛЬ

Еще скребут по сердцу «мессера», Еще           вот здесь                           безумствуют стрелки, Еще в ушах работает «ура», Русское «ура-рарара-рарара!» — На двадцать                  слогов                                 строки. Здесь         ставший клубом                               бывший сельский храм — Лежим            под диаграммами труда, Но прелым богом пахнет по углам — Попа бы деревенского сюда! Крепка анафема, хоть вера не тверда. Попишку бы ледащего сюда! Какие фрески светятся в углу! Здесь рай поет! Здесь        ад                ревмя                            ревет! На глиняном истоптанном полу Томится пленный,                            раненный в живот. Под фресками в нетопленном углу Лежит подбитый унтер на полу. Напротив,                 на приземистом топчане. Кончается молоденький комбат. На гимнастерке ордена горят. Он. Нарушает. Молчанье. Кричит!             (Шепотом — как мертвые кричат.) Он требует, как офицер, как русский, Как человек, чтоб в этот крайний час Зеленый,              рыжий,                          ржавый                                       унтер прусский Не помирал меж нас! Он гладит, гладит, гладит ордена, Оглаживает,                  гладит гимнастерку И плачет,                плачет,                           плачет                                     горько, Что эта просьба не соблюдена. Лежит подбитый унтер на полу. А в двух шагах, в нетопленном углу, И санитар его, покорного, Уносит прочь, в какой-то дальний зал, Чтобы он                 своею смертью черной Комбата светлой смерти                                       не смущал. И снова ниспадает тишина. И новобранца                     наставляют воины: — Так вот оно,                          какая                                  здесь                                           война! Тебе, видать,                       не нравится                                              она — Попробуй                перевоевать                                  по-своему!

ВОЕННЫЙ РАССВЕТ

Тяжелые капли сидят на траве, Как птицы на проволоке сидят: Рядышком,                    голова к голове. Если крикнуть,                        они взлетят. Малые солнца купаются в них: В каждой капле                         свой личный свет. Мне кажется, я разобрался, вник, Что это значит — рассвет. Это — пронзительно, как засов, Скрипит на ветру лоза. Но птичьих не слышится голосов — Примолкли все голоса. Это — солдаты усталые спят, Крича сквозь сон                            невест имена. Но уже едет кормить солдат На кухне верхом                             старшина. Рассвет.                Два с половиной часа Мира. И нет войны. И каплет медленная роса — Слезы из глаз тишины. Рассвет. По высям облачных гор Лезет солнце,                    все в рыжих лучах, Тихое,              как усталый сапер, С тяжким грузом огня                                   на плечах. Рассвет. И видит во сне сержант: Гитлер! Вот он, к стене прижат! Залп. Гитлер падает у стены. (Утром самые сладкие сны.) Рассвет — это значит:                                  раз — свет! Два — свет!                   Три — свет! Во имя света для всей земли По темноте — пли! Солнце!                   Всеми лучами грянь! Ветер!           Суши росу! …Ах, какая бывает рань В прифронтовом лесу!

«Последнею усталостью устав…»

Последнею усталостью устав, Предсмертным равнодушием охвачен, Большие руки вяло распластав, Лежит солдат. Он мог лежать иначе, Он мог лежать с женой в своей постели, Он мог не рвать намокший кровью мох, Он мог… Да мог ли? Будто? Неужели? Нет, он не мог. Ему военкомат повестки слал. С ним рядом офицеры шли, шагали. В тылу стучал машинкой трибунал. А если б не стучал, он мог? Едва ли. Он без повесток, он бы сам пошел. И не за страх — за совесть и за почесть. Лежит солдат — в крови лежит, в большой, А жаловаться ни на что не хочет.

«Хуже всех на фронте пехоте!..»

— Хуже всех на фронте пехоте! — Нет! Страшнее саперам. В обороне или в походе Хуже всех им, без спора! — Верно, правильно! Трудно и склизко Подползать к осторожной траншее. Но страшней быть девчонкой-связисткой, Вот кому на войне                             всех страшнее. Я встречал их немало, девчонок! Я им волосы гладил, У хозяйственников ожесточенных Добывал им отрезы на платье. Не за это, а так                          отчего-то, Не за это,              а просто                             случайно Мне девчонки шептали без счета Свои тихие, бедные тайны. Я слыхал их немало, секретов, Что слезами политы, Мне шептали про то и про это, Про большие обиды! Я не выдам вас, будьте спокойны. Никогда. В самом деле, Слишком тяжко даются вам войны Лучше б дома сидели.

КАК МЕНЯ ПРИНИМАЛИ В ПАРТИЮ

Я засветло ушел в политотдел И за полночь добрался до развалин, Где он располагался. Посидел, Газеты поглядел. Потом — позвали. О нашей жизни и о смерти                                           мыслящая, Все знающая о добре и зле, Бригадная партийная комиссия Сидела прямо на сырой земле. Свеча горела. При ее огне Товарищи мои сидели старшие, Мою судьбу партийную решавшие, И дельно говорили обо мне. Один спросил:                         — Не сдрейфишь?                                                 Не сбрешешь? — Не струсит, не солжет, —                                           другой сказал. А лунный свет, валивший через бреши, Светить свече усердно помогал. И немцы пять снарядов перегнали, И кто-то крякнул про житье-бытье, И вся война лежала перед нами, И надо было выиграть ее. И понял я,                        что клятвы не нарушу, А захочу нарушить — не смогу, Что я вовеки                     не сбрешу,                                      не струшу, Не сдрейфлю,                      не совру                                     и не солгу. Руку крепко жали мне друзья И говорили обо мне с симпатией. Так в этот вечер я был принят в партию, Где лгать — нельзя И трусом быть — нельзя.

СОН

Утро брезжит,                     а дождик брызжет. Я лежу на вокзале                               в углу. Я еще молодой и рыжий, Мне легко                на твердом полу. Еще волосы не поседели И товарищей милых                                   ряды Не стеснились, не поредели От победы                  и от беды. Засыпаю, а это значит: Засыпает меня, как песок, Сон, который вчера был начат, Но остался большой кусок. Вот я вижу себя в каптерке, А над ней снаряды снуют. Гимнастерки. Да, гимнастерки! Выдают нам. Да, выдают! Девятнадцатый год рожденья — Двадцать два в сорок первом году — Принимаю без возраженья, Как планиду и как звезду. Выхожу двадцатидвухлетний И совсем некрасивый собой, В свой решительный, и последний, И предсказанный песней бой. Потому что так пелось с детства, Потому что некуда деться И по многим другим «потому». Я когда-нибудь их пойму. Привокзальный Ленин мне снится: С пьедестала он сходит в тиши И, протягивая десницу, Пожимает мою от души.

ПИСАРЯ

Дело,             что было Вначале, —                                             сделано рядовым, Но Слово,                  что было Вначале, —                                                 его писаря писали. Легким листком оперсводки                                           скользнувши по передовым, Оно спускалось в архивы,                                          вставало там на причале. Архивы Красной Армии, хранимые как святыня, Пласты и пласты документов,                                             подобные                                                             угля пластам! Как в угле скоплено солнце,                                                 в них наше сияние стынет, Собрано,                 пронумеровано                                          и в папки сложено там. Четыре Украинских фронта, Три Белорусских фронта, Три Прибалтийских фронта, Все остальные фронты Повзводно, Побатарейно, Побатальонно, Поротно — Все получат памятники особенной красоты. А камни для этих статуй тесали кто? Писаря. Бензиновые коптилки                                     неярким светом светили На листики из блокнотов,                                          где,                                               попросту говоря, Закладывались основы                                       литературного стиля. Полкилометра от смерти —                                             таков был глубокий тыл, В котором работал писарь.                                        Это ему не мешало. Он,        согласно инструкций,                                           в точных словах воплотил Все,       что, согласно инструкций,                                             ему воплотить надлежало. Если ефрейтор Сидоров был ранен в честном бою, Если никто не видел                                тот подвиг его                                                      благородный, Лист из блокнота выдрав,                                          фантазию шпоря свою, Писарь писал ему подвиг                                        длиною в лист блокнотный. Если десятиклассница кричала на эшафоте, Если крестьяне вспомнили два слова:                                                          «Победа придет!» Писарь писал ей речи,                                   писал монолог,                                                           в расчете На то,            что он сам бы крикнул,                                              взошедши на эшафот. Они обо всем написали                                      слогом простым и живым, Они нас всех прославили,                                           а мы                                                  писарей                                                              не славим. Исправим же этот промах,                                        ошибку эту исправим И низким,               земным поклоном                                           писаря                                                           поблагодарим!

ЗАДАЧА

— Подобрать троих для операции! Вызвалось пятнадцать человек. Как тут быть,                      на что тут опираться? Ошибешься — не простят вовек. Офицер из отделенья кадров, До раненья ротный политрук, Посадил охотников под карту И не сводит глаз с дубленых рук. Вот сидят они,                     двадцатилетние, Теребят свои пилотки летние В зимних,                в обмороженных руках. Что прочтешь в опущенных глазах? Вот сидят они,                           благоразумные, Тихие и смирные сверх смет, Выбравшие                    верную, обдуманную, Многое решающую                              смерть. Ихние родители                          не спрошены, Ихние пороки                     не запрошены, Неизвестны ихние дела. Ихние анкеты потревожены. Вот и все. Лежат в углу стола. Сведения. Сведения. Сведения — Куцые — на краешке стола. О наука человековедения! Твой размах не свыше ремесла. Как тут быть,                       на что тут опираться, Если три часа до операции?

ИТАЛЬЯНЕЦ

В конце войны                         в селе Кулагино Разведчики гвардейской армии Освободили из концлагеря Чернявого больного парня. Была весна и наступление. Израненный и обмороженный, До полного выздоровления В походный госпиталь положенный, Он отлежался, откормился, С врачами за руку простился. И началось его хождение (Как это далее изложено). И началось его скитание В Рим!             Из четвертого барака. Гласила «Следует в Италию» Им           предъявляемая справка. Через двунадесять язык, Четырнадцать держав Пошел он,                эту справку сжав, К своей груди                         прижав. Из бдительности                             ежедневно Его подробнейше допрашивали. Из сердобольности                              душевной Кормили кашею                         трехразовою. Он шел и шел за наступлением И ждал без всякого волнения Допроса,                     а затем обеда, Справку              загодя                          показывая. До самой итальянской родины Дорога минами испорчена. За каждый шаг,                            им к дому пройденный, Сполна            солдатской кровью                                        плочено. Он шел по танковому следу, Прикрыт броней.                           Без остановки. Шел от допроса до обеда И от обеда до ночевки. Чернявый,                    маленький,                                          хорошенький, Приятный,               вежливый,                               старательный, Весь, как воробышек, взъерошенный, В любой работе очень тщательный: Колол дрова для поваров, Толкал машины — будь здоров!— И плакал горькими слезами, Закапывая мертвецов. Ты помнишь их глаза,                                     усталые, Пустые,               как пустые комнаты? Тех глаз не забывай                               в Италии! Ту пустоту простую                                   помни ты! Ты,           проработавший уставы Сельхозартели и военные, Прослушавший на всех заставах Политбеседы откровенные, Твердивший буквы вечерами, Читавший сводки с шоферами, Ты,        овладевший политграмотой Раньше итальянской грамоты! Мы требуем немного —                                     памяти. Пускай запомнят итальянцы И чтоб французы не забыли, Как умирали новобранцы, Как ветеранов хоронили, Пока по танковому следу Они пришли в свою победу.

О ПОГОДЕ

1


Поделиться книгой:

На главную
Назад