Дождь прекратился, чтобы через полчасика зарядить уже как следует, стеной. Огромное серое и местами черное небо простиралось над великой русской равниной. Куда ни глянь, тянулись пологие холмы и подмышечные черные заросли в ямах и оврагах – ни строения, ни дороги, ни линии электропередач с колокольчиком фонаря, ни ларька с пивом и сигаретами (вру, это же доларечная эпоха, но пусть останется как лучший символ Абсолютной Безжизненности). Открылась пустота земли, готовая нас поглотить, и, пока жалкие трусы с других факультетов и наши однокурсники-«школьники» веселым потоком стекали с платформы на тропу, мы цепенели в предвкушении трагического Пути, как Белая армия накануне Ледового похода, или как Белая армия, в последний раз обращающая свой взор на крымский берег с борта английского парохода. В одну минуту я понял, что если сейчас же, сию же минуту (в которую понял) я (даже если один!) не перейду рельсы, не поднимусь на платформу со стрелочкой «На Москву» и не уеду первой же электричкой, то навсегда останусь дрожащей от жизненного холода тварью, ничтожеством, недостойным никакого высокого предназначения и даже судьбы с большой буквы «Сэ», я невероятно отчетливо и достоверно понял это и, словно меня кто-то подпихнул в плечо, бросился догонять наших, пристраиваясь в хвост колонны и пряча руки в карманы.
Поначалу шли бодро, тропа уходила вниз, и еще вниз, но я не радовался: значит, потом придется подниматься и подниматься. Не оглашая, каждый молчком уже решил, что «присутствующих» отметят на привале – в турпоходе обязательно бывает привал! – и на всякий случай запоминал дорогу: с привала уйдем; нет, Свете нас не одолеть! В низине хоть не задувал ветер, но хлюпала грязь, и несло сыростью от близкой воды, правая нога промокла первой и начала застывать, мы шли, шли, шли еще, но не похоже, чтобы привал приближался, с каждым шагом мы отдалялись от станции, я ждал дождя, но что-то тронуло мою щеку – снег!
Пошел снег!!!
Мне стало в два раза холодней. Надо двигаться. Но какой-то небритый краевед в панамке устраивал «А теперь – внимание! Остановимся здесь. Всем хорошо видно? Задние ряды – слышно?» то у каменной глыбы, притащенной ледником, то на повороте, с которого открывался потрясающий вид на три сосны с раздвоенными стволами, то над поляной, где кучно произрастали редчайшие. Когда он, протерев очки, подвешенные на шнурках к шее, пообещал, что на следующей остановке не ограничится кратким сообщением, а прочтет целую лекцию о гидрологии суши по маршруту следования нашего похода, морпех из наших (или моряк? короче, хрен знает, в общаге его звали Море) задержал за рукав краеведа, обрадованного тем, что его сообщения вызывают сверхплановый интерес любознательной молодежи, и еле выговорил заледеневшими губами: «Если т-ты с-с-с… – Хоть еще раз с-с-с…», – больше Море говорить не мог, по его лицу стекал растаявший снег, посиневшие губы вздрагивали; то, что не смог сказать, Море показал: вот его обе огромные руки ловят что-то мелкое, тщедушное и слабо отбивающееся, медленно душат это мелкое до полного прекращения сопротивления и отрывают на хрен с мясом какую-то важнейшую часть этого тщедушного… Ты понял?
Дальше мы двигались без задержек, краевед не отходил от Светланы Михайловны, изредка оглядывался (достигая, видимо, какой-то выдающейся точки маршрута) и всякий раз встречался взглядом с изнеможденным Морем, и тот ему со страшным значением кивал.
По правую руку наросли сивые камыши, в них обозначился и ширился ручей, я, чуя, как чавкают носки в кедах и немеют стопы, рассчитывал, что отряд возьмет чуть левее, а еще лучше – перпендикулярно и выше, чтобы упасть и сдохнуть хотя бы на твердой земле, в елках, но Света подвела авангард к поваленным через ручей соснам и особенно противным голосом прокричала:
– Этап: переправа! – указала на горный кряж за ручьем. – Затем этап: подъем. И привал.
Услыхав «привал», ветераны растолкали детей и, пьяно шатаясь и оскальзываясь, полезли на тот берег, царапая руки о сосновые ветки и черпая ногами ледяной воды; тот берег оказался болотом, в спину кричали: «Берите левее!», «Вот же тропа!», но спасать уже было нечего – мокрые насквозь, мы толпой перли в гору, изрыгая проклятия (эти страшные возгласы моих товарищей, многих из которых нет уже не только в живых, но даже и в фейсбуке, и по сей день стоят в моих ушах, когда пивная или арбузная му́ка под руку с простатитом ведут меня глухой ночью скорбною дорогой через комнаты!), – иностранец так бы перевел эти крики из русского фильма ужасов для западного зрителя: «Я изнемогаю совсем», «Света вконец потеряла голову», «Всё эта старая и недостойная женщина», «Конец моим ногам. И новым кроссовкам», «У меня отмерзли и сейчас отпадут части тела», «Бог мой, как же мне плохо», «Как же я устал», «Как же я угодил в эту неприятную ситуацию», «Когда же кончится этот неприятный поднадоевший подъем», «Что за недоразумение!». Когда Света вывела поход к привалу, ветераны, сбившись вместе, тряслись «бы-бы-бы…» над кучкой дымящейся бересты, содранной когтями с ближайших берез, зажав ладони под коленями, и не замечали уже ничего – ни разведенных костров, ни веселого чаепития, ни песен под гитару, чуть не избили какого-то первокурсника с психфака за вопрос: «Не составите мне компанию в бадминтон?» – лучшие сыны России (в который раз!) были вырваны из домашних постелей и обречены на смерть в ледяной пустыне!
Света наградила участников «галочкой» только на платформе Белорусского вокзала. Каждого второго падающего от усталости ветерана, облепленного хвоей, ошметками паутины и ржавыми березовыми листами, в черных по колено, заледеневших штанах, она подозрительно допрашивала: «А что, разве ты ходил с нами? Что-то я тебя не помню… Может, ты только сейчас подошел?»
Мертвецы брели с трамвайной остановки в общагу и букетиками несли в руках бутылки водки. Попарив ноги и нажравшись, я сутки спал, или лежал лицом к холодной стене, и не встал, даже когда баскетболистки-пятикурсницы со второго этажа приглашали на макароны с мясом. Думал я одно: не сдамся.
Первое занятие далось легко – стучи себе мячиком; я даже удивился, когда Света после «Закончили!» спросила: «Ну, как ты?» «Да нормально», – и потерял сознание. Когда очнулся, Света стояла надо мной, уперев руки в боки: «И так каждый, кто приходит из армии. Чем они там занимаются?»
А вот первый зачет, и последующие все… Мало посещать – еще и сдай нормативы: пробеги по диагонали – попади в кольцо, пробеги по кругу – попади, пробеги в паре, правильно прими мяч и попади, пробеги назад – правильно отдай, попади с точки штрафного – шесть из десяти, справа с угла – шесть из десяти, с левого угла – шесть из десяти, с трехочковой линии – шесть из десяти, – я бросал целыми днями, умываясь потом, ну, не попадаю я шесть из десяти, и что теперь – вон из журфака?! «Перебрасывай», – командовала Света, а потом: «Завтра продолжим», – мне! – члену Союза журналистов с семнадцати лет, чье имя огромными буквами печаталось в газете «Московский железнодорожник», – бросал мяч каждый день, бросал, бросал дотемна, две недели подряд, пока не забросил шестой из десяти, а потом и седьмой, и… Света заорала: «Да хватит!» – и с того попадания каждый семестр разломился на солнечную половину и кромешную тьму.
На свету мы спали, наслаждались и чудили, и в какой-нибудь особенно беззаботный день, пообедав в пельменной напротив «Боровицкой», лениво брели к факультету, и, расположившись на завалинке под сенью, если память не изменяет мне, лип, рассматривали проходящих красавиц с вечернего отделения, и поддразнивали возмущенно отводивших взоры отличников… Света всякий раз появлялась непонятно откуда, возникала сама собой на самом видном месте со своим свистком, как потерянная и возвращенная домовым вещь, с такой неожиданностью, что я невольно подскакивал с криком отчаяния.
– Отдыха-аем. – Света словно любовалась. – А я что-то не вижу тебя на занятиях.
– Всё отработаю, – уверенно ни разу не получилось, я сипел.
– Тридцать два занятия? – что-то радовало Свету, улыбка растекалась, и черты лица утрачивали резкость.
– Все тридцать два.
И солнце гасло.
Наутро я ехал на «Беговую» на станцию переливания крови – прогулы смывались кровью по «450 мл – два занятия»; чтобы закрыть семестр, хватило бы восьми литров, но у меня за полтора месяца до сессии столько не набиралось. Приходилось отрабатывать, но только по одному занятию в день – Света заботилась о нашем здоровье: вам нельзя перенапрягаться!
Счастливы те, в ком фраза «студенческие годы» воскрешает в памяти ветки сирени, пытливые лица сотоварищей на заседании Научного общества факультета и твой крепнувший голос, провозглашающий открытие, которое, как тебе казалось, перевернет мир, мудрые слова Учителя, извергающиеся в аудитории, где в воздухе плавает золотистая пыльца, восторг высокого знания, обретенного упорным трудом, усталые вечерние шаги к метро и сожаление: зачем же не позволяют учиться и ночью?! – белый локон подруги на лабораторной работе и ночные, сперва стыдливые, а затем всё более неистовые мечты о госэкзамене… Мне же выпала горькая доля – в памяти лишь одно: вот я уже женатый, отец маленькой дочери, да я уже прописался в Москве, а всё так же бреду на кафедру физвоспитания с тяжелой сумкой и облачаюсь в не успевающие сохнуть майку и трусы…
В Лондоне, на книжной ярмарке, где как нигде, верней, нигде как здесь, как нигде… Херня какая-то получается! Короче, как всякий русский автор, я чувствовал себя здесь особенно одиноким и уязвимым в тот миг, когда, застыв в толпе, размышлял: а не нагрел ли меня индус в кассе при обмене евро на фунты (забыл в отеле паспорт, а в ублюдочном «Марксе и Спенсере» на Оксфорд-стрит, где рекомендует менять Интернет, обмен по паспорту!); правой рукой я крепко сжимал и слегка разжимал две пачки по десять фунтов, пытаясь прикинуть их толщину, левой – две пачки по двадцать, когда рядом остановился солидный англичанин и с достоинством произнес:
– Я немец. Но давно здесь живу, – и представился, фамилия на «х».
Его имя мне ни о чем не говорило, я размышлял: где пересчитать деньги? Постелить на пол газетку… Как-то неудобно опускаться на колени прямо на русском стенде. С другой стороны, Россия – почетный гость.
– Я работал с вами в журнале «Огонек».
Когда это было, толща времени закрыла от меня четвертый и пятый этажи на Бумажном проезде, отдел морали и писем… По какому же курсу наменял мне урод в чалме?
Обиженный немец сделал шаг, чтобы удалиться, но обернулся с последним:
– Я учился на журфаке тремя курсами младше. Мы с вами играли в баскетбол.
Слезы хлынули из моих глаз, и мы обнялись. Брат, брат!
Конечно, удача и редкость: он, блин, играл со мной в баскетбол…
Да за пять лет на журфаке не осталось студента или студентки, с которыми бы я не играл в баскетбол, – да я, блин, с каждым успел сыграть!!! – я жил в спортзале!
Да я состарился на той лавочке!!!
За этими решетками на окнах!
Хоть клялся: уйду по весне, по-тихому, как вскроется лед, с началом навигации, залягу в люлю (так в общаге именовали кровать), и до сессии меня никто не поднимет!
И побежал: Главное политическое управление Советской армии и Военно-морского флота написало декану: гласностью и демократизацией совершенствуется, как вы знаете, социализм, подуло обновлением, но авторитет армии, святыни патриотизма должны остаться незыблемыми и защищенными от злопыхателей и шавок – как в этом деле обойтись без главного орудия (так и написал) журнала «Советский воин», вашего студента Т.? Так не опутывайте его формализмом бездушных установлений (да кто вы такие перед величием Главпура?), дайте Т. «свободное посещение» по «физвосп», чтобы он, не отвлекаясь, стоял на страже! Мы не просим, это ваш долг. Генерал-полковник, подпись похожа на настоящую.
Света ответила: не надейся, ты у меня каждый пропуск отработаешь.
Но я не из тех, гибких, скользких и переменчивых, лишенных достоинства и принципов, легко отступающих от убеждений, поэтому через пару месяцев я побежал опять: уже звезда гласности и перестройки, главный редактор «Огонька», усилившись двумя народными депутатами, обратился к декану: мы разгребаем грязь, сокрушаем косность и ложь армейского мышления и тюремные нравы, воцарившиеся в казармах, а наше главнейшее стенобитное орудие, студент Т., блестяще успевая по первостепенным предметам, вынужден отвлекаться на какую-то… Вместо того чтобы еще больше, еще сильнее, еще жарче… И даже с выездом в командировки! Да предоставьте ему «свободное посещение» по «физвосп», не стойте на пути многопартийности и нового Союзного договора!
Света сказала: запомни, мне никто не сможет приказать. Ты у меня еще поплаваешь «четыре по сто», я тебя еще на коньки поставлю, и в эстафете побежишь, и в длину прыгнешь, и – отработаешь каждый пропуск! И последним получишь зачет.
Как бы не так! – и ты запомни, ты просто меня еще не знаешь, я не как все (рычал я про себя), я тебе… Заболеть, подумал я. Вот что нужно: немеет рука, нервное истощение, чешусь, болят суставы – заболеть и перевестись на лечебную физкультуру (этим бредили все). Я взялся почитывать медицинскую литературу (лучше, конечно, дерматологию какую расчесать, чтобы три года лечиться) и перед зеркалом отрабатывал плаксивый вид, но выяснилось, что в поликлинике МГУ, неведомо почему считая студентов журфака склонными к симуляциям и жульничеству, в кабинет «Терапевт факультета журналистики» посадили старуху (до сих пор сомневаюсь, что она имела медицинское образование), которую часто видишь в страшных фильмах: посреди ночи тихо вплывает в спальню героя и, дурашливо хихикая и потрясая седыми космами, душит его шелковым шнурком.
После того как к «терапевту» сходили профессиональные эпилептики и люди с переломами позвоночника и вместо направления на лечебную физкультуру получили богомерзкий смешок: «От картошки, значит, решил откосить? К мамочке захотелось съездить? Прекрати обманывать врача!» – я даже не стал пытаться, но придумал новое: тепло. Вот.
Все пытаются Свету обмануть, все ее ненавидят, а вдруг она ранима и одинока? Вдруг она нуждается в участии и способна пожалеть небогатого и честного провинциального парня? Надо стать понятным ей, открыться душой. На баскетболе я начал стараться, заводил разговоры о бедном детстве, и скудности быта в общаге (а вдруг я недоедаю!), и как мне трудно писать, – вмещая в сердце всю мировую скорбь! – а вдруг меня ждет трагическая судьба? – и тут же я спрашивал: а как у вас, Светлана Михайловна, дела? Мне показалось, или чем-то огорчены сегодня? Трудно вам с нами, как же я вас понимаю… Вырывал из ее рук сетку с мячами и нес сам, тушил свет в зале, оставался после занятий, чтобы проветрить. И чего же я добился?
Почти ничего. Светлана Михайловна заметила мое старание лишь однажды. Когда сдавали кросс, когда на отметке «один километр», едва не теряя сознание, я обошел двух мастеров спорта с юридического факультета и несся, топал впереди всех, а когда увидел на повороте Свету с громкоговорителем в руках, прибавил еще: сейчас! Невозможно не заметить! Вот так я здорово бегаю!
Я летел, пыхтел, хрипел, подымая колени, сдувая капли пота с губ, с любовью косясь на Свету, а ее (так удачно получилось) окружали мои по-весеннему голоногие однокурсницы, готовясь к забегу, – наступила удивленная тишина: кто же это возглавляет гонку, да кто же этот герой? – Света наконец подняла громкоговоритель и на весь стадион объявила:
– Терехов, зад подними!
И я потопал дальше.
Что придумать еще, я не знал. К середине второго курса я уперся лбом в невозможность так существовать далее. Свету я, как и все, конечно, боялся. Однажды я чуть не угодил под железнодорожный вагон – страшно вспомнить. Но этот ужас несравним с тем, что я испытал, когда один из наших случайно (хоть и не прямым ударом, а навесным) засадил Светлане Михайловне мячом по голове.
Когда Света оглушенно обернулась – разрывающее душу мгновение! – я, как и все спортсмены в зале, с учтивостью показывал вытянутой рукой на зажмурившегося виновника – не я!!!
Но во мне оказалось еще что-то, что пересиливало страх, я не мог допустить, чтобы между мной и университетской святыней – люлей в общаге – стояли унижающие бессмертную душу отработки тридцати двух занятий.
Всю свою жизнь (на закате так можно сказать) я пытался быть настоящим, и тогда, на дне моего отчаяния, я уразумел, что настоящих выходов у меня осталось два: или жениться на дочери Светы (училась какая-то черненькая курсом младше, и все показывали: «ее дочь»), или удалиться на заочное. Я выбрал второй путь по единственной причине: я сомневался, что женитьба закроет мне больше прогулов, чем сдача 450 мл или даже литра крови.
Прощай, студенческое братство и мечта моей мамы «сын закончил МГУ» – в советской провинции заочников презирали. Не скрою… Нет, все-таки скрою. Скажу, что слёз я не лил.
Спасло меня чудо – так я намеревался написать, – но, попросив у официантки чай с облепихой (в этом месяце меня обслуживали Шергазиева Акыла, Марсалиев Омар, Мамашакир Айназ, Жолон Айдана, Раимбердиева Уулкан, Полотова Айчурок, Исламбек Динара, чеки я сохраняю), я вдруг понял: нет, меня спасла вера в предначертанный лицензионный Путь противления кафедре физвоспитания, и в тот самый миг, когда я дизель-поездом прибыл в пустыню, чтобы принести в жертву самое дорогое (стипендию, бесплатное проживание в Москве и покой родителей – попробуй докажи соседям, что не отчислили за пьянку и неуспеваемость), Небо разверзлось над Тульской областью, чтобы сказать: не надо жертвы, храни верность себе, припухай помаленьку и дальше, и мы тебя не оставим; меня окликнул ангел («Как звать? Саня, встань коленочками на край кушетки, прогнись-ка»); чтоб не смущать меня, ангел принял облик хирурга железнодорожной больницы в г. Узловая, а тот, в свой черед, походил на сантехника из тех, кто никогда не снимает зимней шапки и не разувает зимних сапог, но засучивает рукава, возясь и сопя вокруг сочащихся сочленений:
– Спину мы чакнем на рентгене. Эротическое значение у тебя имеют шестой и седьмой позвонки. Лекарств много не назначаю, они цену имеют. Чтобы денег не выщелачивать. Совет такой: когда стоишь – стой так, обтекай, – хирург страшно изогнулся, словно пытаясь изобразить шлагбаум платной парковки, – а ноги подворачивай, – ноги его согнулись и затряслись, словно он вот-вот повалится на пол, – а когда сидишь, – хирург перебрался на рабочее место, – вот так, как я перед тобой, – он сильно откинулся назад, едва не опрокинув кресло, съехал под стол так глубоко, что над столешницей осталась видна только его голова, а ноги, как раздвижные, вытянулись из-под стола до середины кабинета. – Так, а что это на животе? – подкрался и пощупал. – Не растет, не болит? Тогда можно не трогать.
– Но можно вырезать?
– Зачем? Если только из соображений косметики, так это ж никто не видит.
– Но можно вырезать? Сделать мне операцию?! – вскричал я с ликованием. – Разрезать живот?
– Ну, ну, – любому хирургу всегда хочется скорей оставить разговоры, взять что-то острое и «помочь», но здесь он колебался. – Если уж так для тебя принципиально, обратись в Москве, там вроде лазером уже…
– Да давайте резать!
И на следующий день меня повезли на настоящей каталке в настоящую операционную (долго маневрировали в узком коридоре, чтобы вкатывать головой вперед) под, как в кино, лампы, делали местный наркоз и настоящий хирург бормотал обыкновенное маньяческое: «Порежем человечинку… Всё ж мы, оф коз, состоим из белковых соединений… Начинаем, Ирочка?» Ирочка, как в романах о ВОВ, склонилась надо мной, я видел только огромные синие глаза над маской, и поглаживала лоб прохладной ладонью, я лежал на салфетке совершенно спокойный, не понимая, почему так всё намокает подо мной, и шептал Ирочке: вы прекрасны, вы волнуете меня, и это не просто слова, что за этим последуют и ответственные действия, а Ирочка не принадлежащим ее глазам старушечьим дребезжащим голоском рассказывала хирургу, что пишет из армии внук. Минуло три дня, и «терапевт факультета журналистики» захохотала:
– Еще один артист! – и осеклась. – А что это ты такой зеленый? – не зная, что я родился в шести милях от крупнейшего химкомбината Европы. – Ну-ка, садись.
Я присел, раскрыв ладонь на животе, но тут же поднялся с виноватой улыбкой:
– Б-больно сидеть, – еще потрогал живот и, вздохнув: – И стоять больно, – все-таки опустился на стул, повидавший немало крушений великих драматических дарований.
Терапевт потрясла седыми космами, избавляясь от наваждения человеколюбия, и вернула себя в исходное состояние:
– Чего придумал-то?
– Ничего. Я бы вас не побеспокоил. А хирург говорит: обязательно покажись в Москве после операции, вдруг осложнения, – поморщившись и все-таки не удержав стиснутыми зубами стона, я задрал майку.
Повязку следовало менять, а тело мыть, но я прозорливо согрешил против гигиены – огромная распухшая и растрепавшаяся повязка цеплялась за мою плоть, сквозь марлевую толщу проступали кровавые пятна, разводы зеленки и брызги йода и бурые потеки того, чему нет названия на языке людей.
Терапевт онемела и подалась вперед, словно оттуда, из моей раны, на нее взглянули внимательные и требовательные глаза, по лицу терапевта быстрыми тенями форели скользили разноцветные волны, и с каждой волной темнели ее глаза и сильнее судорога перехватывала губы; задохнувшись, терапевт показала головой: да, да, да, она всё поняла, что велят ей жуткие глаза из распотрошенного чрева, не надо больше, довольно, – отвернулась к столу и неожиданно спешно (словно торопясь помочь или не желая давать объяснений о смерти пациента на приеме) взялась царапающими звуками (вот как, оказывается, поют птицы по утрам в раю – довелось услышать при жизни земной!) заполнять направление на лечебную физкультуру и вдруг, словно переключил кто мою жизнь с черно-белой на цветную, обернулась и сказала:
– Так, может, тебя в профилакторий отправить? Вон как тебя слабость бьет.
Я пошатнулся и издал такой сладострастный стон, что после стыдился выйти в коридор на глаза покрасневшей и уткнувшейся в учебники очереди.
Профилакторий!
Мне же не почудилось?
Этот невероятно ослепительный день еще и накрыло небо из стодолларовых бумажек: профилакторий, о боже! – мне предложили профилакторий!!!
Объяснимся же: в университете, где таких, как я, училось тысяч сорок восемь, а таких, что получше, – тысячи две, в одном из плеч Главного Здания МГУ в незапамятные времена устроили профилакторий человек на шестьдесят – этаж одноместных комнат, где студенты жили и четырехразово питались (внимание!) – двадцать четыре дня за шестнадцать рублей двадцать копеек, проходя (в стоимость входит) разные щекотные, пушистые и зажиточные процедуры вроде массажа, обертываний, покалываний и купаний в растворах – вот так!
Скажете: врешь!
А вот и не вру!
Старики вспоминали, что профилакторий задумывали, чтоб подкормить слабых здоровьем отличников, затем всё это как-то преобразилось в просто «для отличников», затем перетекло в «для отличников и общественников», а к пятилетию моей учебы дорога в мечту уже настолько заросла, что ничего определенного «для кого» и «как там» уже сказать было невозможно, хотя я сам лично выпивал с выпускником, который хвастал, что парторг его курса слушал на университетской партконференции выступление парня, отца троих детей, побывавшего в профилактории за активную общественную работу.
Общественная работа! Я тоже пытался: записался в «народный контроль», чтобы выгрызть льготную путевку в спортлагерь в Пицунде. Поучаствовал в «контрольной закупке» в столовой – после чего два месяца боялся туда спуститься; этим и кончилось.
А сейчас – в профилакторий! За шестнадцать рублей! И двадцать копеек!!!
Двадцать четыре дня – жрать и спать. Ходить на массаж! Уборка в комнатах!
И чистые полотенца…
Я чувствовал себя самым крутым на курсе. На факультете! И в двух корпусах общаги на Шверника.
Я – единственный, кто ушел от Светы, и я – переезжаю в профилакторий!!!
Кто знает, а может, я послан на свет, чтобы прожить именно этот день и стать примером: сильный духом получит блаженство, если выстоит до конца!
Света расчерчивала расписание стрелкового кружка (тысячи раз мне снилась эта минута, вот она, ничего не упущу), я без приветствий и остановок перегнулся через трех стоящих на коленях первокурсниц (трясли склеенными ладошками, размазывали сопли: «Светла Мих… Пощадите! Н-ну пожалуйста, ну последний, распоследний разик… Светла Мих… Умоляем! Не убивайте! Пожалейте нас!»), сунул Свете под нос направление студента такого-то на ЛФК с печатью поликлиники – на семестр! – развернулся и, насвистывая, вышел – зайду в спортзал, полюбуюсь, как ребята разминаются: надо же – в баскетбол! Строимся по росту. Честное слово, как дети. В армии не наигрались…
В каморке Светы линейка шлепнулась на пол, грохнул стул, взвыли испуганно первокурсницы – а я шел себе.
И улыбался.
Оплачивать шестнадцать двадцать за профилакторий я приехал невменяемым от счастья и возбужденным – чуть не сел за изнасилование: девушка в бухгалтерии так выставила правое бедро в разрез, что я на нее при трех свидетелях повалился прямо с порога, но вовремя заметил, что она на девятом месяце; в очереди передо мной скромно ожидала пышная девица в спортивном костюме, собравшая волосы в жидкий хвостик, улыбалась она скупо: выросшие чуть наружу верхние зубы как-то не поощряли ее к положительным эмоциям. За что в профилакторий? Она кратко ответила: нервы.
Я покосился в ее тетрадку – формулы, и подбодрил толстушку:
– Ничего, вычислительная механика, отдохнем, успокоишься. Бегать по утрам будем.
– Я горные лыжи люблю, – остальное время говорил я, а она несмело смеялась, прикрывая ладонью рот, а потом объявила с такой определенностью, будто я только что спросил: «Я слышал, что вы тра-та-та, правда ли это?»: – Я ведь травилась полгода назад, – и опять, словно я продолжал тупо спрашивать: – От любви, – и снова! – У него жена и дочь.
Горнолыжница с факультета ВМК закрывала улыбку ладонью, но по глазам я понимал: улыбается она вкрадчиво и пытливо. Пересесть от нее было некуда, радость моя начала сдуваться и ежиться. Горнолыжница вздохнула:
– Была бы жена одна, я бы влегкую его развела. Ведь он меня любит, – сказала она в настоящем времени; как я ненавижу таких девушек, если женюсь, изменять буду только с замужними и многодетными. – А вот когда дочь родилась, я таблеток намешала и…
– Да что ты это рассказываешь хрен знает кому? Надо вот это вот всё только тем, кому веришь.
– Я вам верю. Вы, мне кажется, никогда не обманываете, – просто сказала она, – и меня никто никогда не обманывал. Вот, а потом – истерики начались по ночам. Всё время снилось, что я с ним и нас застает его жена. Я ее ни разу не видела, и поэтому во сне она всегда была без лица, с серым пятном на том месте, где бывает лицо. Как увижу это пятно над собой – вскакиваю, ору и бегу к маме в кровать, а она меня гонит… Тогда бегом к папе. Папа говорит: успокойся, не бойся. Она не здесь, она далеко.
Я отвернулся, чтобы очнуться, глянуть на отрезвляющее, но тут раскрылся лифт, из него вышли лилипут, и высоченный рыжий малый в ортопедическом ошейнике, и две птицеголовые девы с узкими стопами; одна громко сказала:
– Особый блеск в глазах, свойственный эпилептикам…
Горнолыжница потащилась еще меня проводить до автобуса (сто какой-то ходил от Главного Здания до Шверника), поскользнулась (получается, кончалась осень) и полетела задом на газон, отряхнулась и долго махала моему автобусу вслед, одной рукой махала, другой отбрасывала прядки со лба, чтоб не отвлекаться, побольше помахать.
В общаге не завидовали – ненавидели, и я, вдруг осознав, как устал от пьянок, почвоведок, «временно поживущего» у нас негра, подселенного за деньги заочника, хлебных корок и авоськи сала за окном – людской нестихающей плотности, с такой радостью собирался в профилакторий, словно навсегда, или – словно вернусь и всё изменится; даже не помогли поднести до трамвая тяжеленную сумку и пишмашинку «Украина» – подарок родителей: не могу забыть, как выбрасывал ее – в потертом черном футляре, как отвернулся, открыл глаза и пошел прочь от мусорного бака, а она (клавиша регистра слева западала, и я щепкой подпер), а она (руки черные от смены ленты), а она (когда писал о страданиях, пальцы проваливались меж букв и застревали), а она – осталась, ни в чем не виноватая, навсегда осталась одна там.
Невероятно: человек, который однажды закопает отца и мать, часто жалеет тетрадку со своими детскими рисунками танка с красной звездой.
Первым делом я поглотил три копны макарон, в комнате изучил, сверяясь с описью, взятое на душу имущество. Всё поразительно совпадало, если простить отсутствие чайного стакана. Это ничего, чай принесу из столовки.
На подоконник садились снегири. Куплю пакет молока и сделаю из него кормушку для пролетарской птицы.
В шкафчике предок оставил мне книжку по диамату, я прочел несколько строк, задумался: а и правда, с чего я взял, что существует белизна? – когда проснулся глубоким вечером, вышел оглядеться.