Но когда рассвело, Жаламбе понял всю сложность стоящей перед ним задачи. Прочесать лес на горе, обшарить каждый заросший непроходимым бамбуком овраг и каждую пещеру оказалось не так просто, как это выглядело на плане. Можно было впустую угробить и день, и два. Тогда Жаламбе принял, по его мнению, единственно разумное решение. Подозвав трех дюжих охранников, он сделал знак достать из кузова носилки.
— Дуйте на самый верх, и поживее, — распорядился он, устраиваясь поудобнее. — Туда ведет только одна дорога.
Священник Тхить Тьен Тяу встретил нежданных гостей на мосту перед маленькой часовенкой с провалившейся крышей.
— Чем мы обязаны приходу высоких гостей? — спросил он на ломаном французском языке. — И почему гости пришли в святое место с оружием?
— Не слишком ли много вопросов, святой отец? — одернул его Жаламбе, не слезая с носилок. — Я должен осмотреть вашу тихую обитель.
— Вы избрали неудачный час для экскурсии, — монах не скрывал враждебности. — До утренней трапезы мы никого не принимаем. Пусть ваши люди с оружием немедленно покинут наши пределы.
— В самом деле? — Жаламбе насмешливо прищурил глаз. — Стоит мне пальцем пошевелить, и сюда придет рота солдат. С пушками. С лошадьми.
— Вы жестоко раскаетесь в своих несправедливых действиях, — величественный священнослужитель надменно вскинул голову. — Оставьте нас и воздержитесь от непоправимой ошибки.
— Велите проводить нас в пагоду Красного бамбука, святой отец, — потребовал Жаламбе.
— Здесь нет такой.
— Ваше назначение открывать истину, а не утаивать ее от ищущих, — в притворном смирении Жаламбе возвел глаза к небу.
— Шестой патриарх учит, — монах словно не обратил внимания на неприкрытую издевку. — Нигде нет никакой истины, не надо пытаться увидеть истину где-либо. Если ты воскликнешь: это истина, значит, то, что ты видишь, не есть истина. Если же ты сам достиг истины, отделился от ошибок, то твой дух и есть истина. Если же твой дух не отделился от ошибок, то это не истина.
— Белиберда какая-то, — фыркнул Жаламбе. — Где пагода?
— Я не знаю такой. Пусть люди с оружием удалятся. Я проведу тогда вас в мою келью, и вы своими глазами убедитесь, что в дэне нет тюа с таким названием. У нас есть отпечатанный план.
— Значит, это какой-нибудь тайник! — продолжал упорствовать Жаламбе. — Вы же так любите давать возвышенные названия всяким крысиным норам.
— Зачем вы поселились в стране, чьи обычаи вам так ненавистны? — Тхить Тьен Тяу с сожалением, словно на безнадежно больного, взглянул на пришельца. — Уходите от нас. — Он повернулся спиной. — Храм с подобным названием есть только вблизи Сайгона. Здесь не ищите его.
— Пусть будет по-вашему, — переменил тактику Жаламбе. — Не уходите. Я хочу сделать вам одно предложение.
Монах выжидательно обернулся.
— Отдайте мне человека, который прячется где-то тут, и будем считать инцидент исчерпанным. Договорились?
— К нам приходит много людей, чтобы укрыться от обманчивой иллюзии. Не знаю, кого вы ищете.
— Так это мы сейчас устроим, святой отец, — обрадовался Жаламбе и спрыгнул на землю. — На всякий случай я захватил с собой его портрет.
— Нет! — монах протестующе выставил руку. — Храм не место для охоты на людей. Прошу вас уйти.
— Даю вам час на размышление. — Жаламбе швырнул фотокарточку под ноги отцу Тяу. — Если я не заполучу этого типа, то мои люди не оставят камня на камне от вашего вороньего гнездышка. Советую крепко поразмыслить. Ровно через шестьдесят минут начнется штурм.
Монах молча повернулся и зашагал прочь. Перед входом в часовню он задержался и, указав на круглое окно, каменная решетка которого была выполнена в виде сложного иероглифического знака, промолвил с угрозой:
— То, что есть, — не есть; то, что есть я, — не есть я; то, что будет, — не будет. Запомните это, невежественные чужеземцы.
Жаламбе, пренебрежительно сплюнув, дал знак уходить. Жандармы сложили носилки и покорно побрели за начальником. Спускаясь по известковым ступеням, Жаламбе тщился найти достойный выход. Можно было не сомневаться в том, что монах не выдаст Танга. Непреклонная твердость отца Тяу произвела на француза сильное впечатление. По сути, это он себе дал час на размышление, чтобы избежать немедленных, скорее всего опрометчивых действий. Что же, ничего не поделаешь. По истечении часа он прикажет своим парням перевернуть все вверх дном. Ради десяти тысяч пиастров награды мальчики могут и попотеть. Если же монахи, как это бывало, окажут сопротивление, он отдаст приказ забросать их гранатами. Иного выхода он не видит. Крыса, которую загнали в угол, поневоле начинает кусаться.
Оставалось ждать еще двадцать минут, когда на горе показалась процессия. Монахи были в желтых одеждах, какие надевают в праздники или перед алтарем с буддами. Впереди шли подростки с барабаном и гонгами, за ними в окружении клира важно шествовал отец Тяу. Его зачем-то поддерживали под руки два послушника с колокольчиками в руках.
«Неужели решились?» — подумал Жаламбе. С замиранием сердца прислушивался он к звукам далекой музыки, не отрывая глаз от желтых пятен, мелькавших среди зеленых соломин бамбука. Процессия то возникала во всем своем странном великолепии на открытых местах, то пропадала вслед за дорогой в лощинах, осененных кустами, увешанными бумажками с молитвенными пожеланиями. И тогда только уханье барабана долетало к подножию горы, да смутно угадывался нежный перелив колокольчиков.
«Хотел бы я знать, что они придумали», — тревожился Жаламбе, обкусывая ногти. На всякий случай он приказал взять оружие на изготовку. Монахи были способны обрушить на головы полицейских град камней и черепицы.
«Черт бы побрал этих буддистов. Проповедуют смирение, полную отрешенность от мирских треволнений, а доходит до дела, дерутся, как пьяные матросы, которым все дозволено. Ничего у них не поймешь».
Жаламбе нервно закурил сигарету, но, сделав две-три затяжки, втоптал ее каблуком в траву. Стыдливая мимоза съежилась, открывая серебристую изнанку тонко расчлененных листиков. Он шагнул с обочины на дорогу. Жандармы, которым передалось смутное волнение, тоже побросали сигареты и, клацая затворами, приблизились к воротам в стене. Напряженное ожидание повисло над всеми. Грозные удары барабана раздавались все ближе. В их бьющей по нервам размеренности ощущалась трагическая неотвратимость.
Неожиданно барабан умолк, колонна остановилась перед последним спуском, и принаряженные монахи повернулись лицом к дороге. Казалось, что их ноги касаются драконьих гребней на черепичном покрытии арки. Молитвенно сложив руки, они затянули заунывный, исполненный скрытой страсти гимн. Затем от процессии отделилась небольшая группка. Впереди шел тощий старик в черном халате, а следом за ним двинулись к лестнице монахи, ведущие Тхить Тьен Тяу.
Жаламбе почудилось, что священник плывет над землей. Глаза его были полузакрыты, а на губах застыла до странности неподвижная гипсовая улыбка. На мощеной площадке перед воротами старец в черном очертил невидимый круг и замер возле фаянсового слона с вазоном. Коротко остриженные послушники вывели отца Тяу на середину и бережно усадили на землю. Не меняясь в лице, он принял асану лотоса и, сложив руки дощечкой одна над другой, впал в сосредоточение.
Действо протекало в настороженном молчании. Монахи на склоне горы и жандармы на дороге внизу равно не спускали глаза с медитирующего монаха. Всех точно сковало какое-то оцепенение. Жаламбе не успел опомниться, как черный старик, изогнувшись в дугу, скользнул куда-то вбок и вдруг оказался рядом с Тяу. Наклонившись над сидящим, он что-то такое сделал и отскочил в сторону. За спиной Жаламбе раздался возглас удивленного ужаса. Кажется, он и сам не сдержал стона, когда увидел, как вокруг Тхить Тьен Тяу взметнулось пламя. Почти прозрачное и неяркое в нежном утреннем свете, оно, казалось, не жгло, а лишь невесомо ласкало покатые плечи, сложенные руки, отчетливый рельеф искаженного чудовищной улыбкой лица.
Жуткий смысл происходящего окончательно дошел до сознания только в тот момент, когда желтая тога покрылась отвратительно черными, быстро расширяющимися дырами. Жаламбе хотел закричать, рвануться вперед, но ноги, налитые неверной расслабляющей тяжестью, словно приросли к дороге. Он только ловил воздух широко открытым ртом и, как рыба, выброшенная на прибрежный песок, с каждым глотком ощущал головокружительное удушье. Словно не воздух пил, а невидимое пламя, которое сжигало пузырчатую трепещущую ткань легких.
Отец Тяу все улыбался в огне, который, нащупав плоть, загустел и окрасился свирепыми дымными языками. Звездным дуновением вспыхнули ресницы и седые короткие волосы. Откуда-то набежавший ветер шатал гневно гудящий костер, и тогда казалось, что улыбка еще живет и колеблется на мертвом лице. Никто из монахов так и не пошевелился, даже звука не проронил. В настороженном молчании проводили они своего настоятеля в вечность.
Жаламбе не мог вспомнить, отдал ли он приказ рассаживаться по машинам, или это произошло само собой. Стараясь не встречаться друг с другом глазами, жандармы забрались в фургоны, и тяжелые армейские грузовики нетерпеливо рванули с места. Хотелось поскорее убраться подальше, раз и навсегда выбросить виденное из головы. За всю дорогу до Ханоя никто и словом не обмолвился о происшествии. Будто ничего не случилось во дворе дэна Хунг.
— Идиот! — взорвался Уэда, когда Жаламбе поведал ему о событиях в храме первого короля. — Вы проворонили изменника Фюмроля, упустили Танга и вдобавок опозорились. Завтра о событиях в дэне узнает весь Индокитай! А впрочем, — под влиянием новой мысли он сменил гнев на милость, — ничего страшного. Со всяким может случиться. Вы садитесь, — приветливо указал на стул и пододвинул коробку папирос. — Но Конга я у вас забираю.
— Но позвольте, Уэда-сан, — робко заикнулся Жаламбе, озирая роскошные покои, в которые перебрался шеф кэмпэтай.
В этот кабинет, заставленный королевской, инкрустированной цветным перламутром мебелью, Господин Второе Бюро явился теперь по вызову, как скромный клерк к генеральному директору. После того как соглашение вошло в силу, служба Жаламбе почти официально перешла в подчинение кэмпэтай. Уэда, который и раньше не слишком церемонился с французским коллегой, скоро усвоил высокомерно-снисходительную манеру обращения. Господином Второе Бюро он его больше не называл. Да и не существовало уже ни второго бюро, ни настоящего генерального штаба. Флот в Тулоне был взорван, а Свободная Франция объявила Японии войну. Все встало, таким образом, на свои места. Уэда из партнера превратился в полноправного хозяина и без стеснения мог диктовать свою волю. Оставалось одно: беспрекословно повиноваться.
— Истинное мастерство познается в сравнении с бездарностью. Для такого чуткого инструмента, как господин Конг, нужна опытная рука. Так что я беру его у вас в воспитательных целях.
— Понимаю, Уэда-сан. Завтра же пришлю его к вам.
— Сегодня, любезный. Пусть поработает с нами. Мечом, изготовленным оружейником Масамунэ, нельзя резать редьку. Кстати, вы можете поздравить японскую разведку с крупным успехом. — Уэда выдержал необходимую паузу. — В Китае арестован Нгуен Ай Куок.
— Я просто не успеваю приносить поздравления японским друзьям. — Жаламбе изобразил неподдельный восторг. — Победа следует по пятам за победой! Воистину можно гордиться силой, которая поражает одного врага рукой другого… И что же, Чунцин намерен передать его нам?
— Об этом и не мечтайте. Достаточно того, что они держат его под замком. Будем же радоваться тому, что поймали карпа на вареный ячмень. — Уэда раскрыл лежащее на столе досье. — Недурная добыча! — Он скороговоркой выхватил несколько строк: — «Нгуен Ай Куок, что означает Нгуен-патриот, с одиннадцатого по шестнадцатый работал на пароходах французских и английских компаний, потом жил в Англии, США. В семнадцатом переселился во Францию. Во время работы Версальской мирной конференции вручил участникам меморандум с требованием предоставить независимость Индокитаю. В декабре двадцатого в качестве представителя трудящихся колоний участвовал в съезде французских социалистов. После раскола соцпартии и образования партии коммунистов вступил в ее ряды». — Уэда отбросил досье. — Видите, господин Жаламбе, что такое французская полиция? Лидер вьетнамских большевиков был, оказывается, в числе основателей французской компартии! Неслыханно! И подумать только, что такой человек был бы сейчас на свободе, не поспеши мы с экстраординарными мерами. Как вы назовете такой порядок?
— Маршал Петэн покончил с таким «порядком», Уэда-сан.
— В самом деле? — шеф кэмпэтай с сомнением прищурился. — Но работать приходится нам, японцам? Так, Жаламбе? Я прочел в досье, что Нгуен Ай Куок был приговорен в двадцать девятом году к смертной казни. К сожалению, заочно. Почему приговор не был приведен в исполнение? Разве для французской полиции не является обязательным постановление французского суда? Почему, в конце концов, вы не добились от англичан передачи его в ваши руки? Он же почти два года провел в гонконгской тюрьме. Одним словом, мне трудно говорить с вами о задачах политической полиции. Инцидент в дэне Хунт ясно свидетельствует о вашей полнейшей неспособности усвоить эти задачи. А посему перейдем к экономическим проблемам. Наш посол поставил в известность господина генерал-губернатора, что Японии в этом году понадобится в два раза больше риса, чем мы получили от вас в прошлом году. Кроме того, мы надеемся, что поступления денежных средств тоже возрастут примерно вдвое и достигнут ста миллионов пиастров. Ваша задача, Жаламбе, обеспечить порядок в стране. Никаких бунтов, никаких протестов. Господин посол Есидзава не желает принимать петиции от голодающих деревень. Это не наша забота. Вы поняли меня?
— Безусловно, Уэда-сан. Согласно плану профессора Тахэя…
— Забудьте этот план и это имя, — прикрикнул Уэда. — Отныне вся полнота власти принадлежит только чрезвычайному и полномочному послу его величества. На днях посол представит генерал-губернатору обширную программу экономических и аграрных преобразований. Нам понадобятся площади для новых аэродромов, военных лагерей, конных заводов. Для удовлетворения потребностей в текстильном сырье и смазочных материалах представляется целесообразным разбить обширные плантации хлопка, джута, конопли, арахиса и клещевины. На вас, Жаламбе, возлагается ответственность за мирное осуществление столь болезненных операций, как отчуждение земель. Считаю необходимым предупредить об этом заранее. Таким образом, у вас есть время на подготовку.
Шеф кэмпэтай невольно подражал Морите Тахэю. Ему недоставало широты, всеобъемлющего понимания проблемы и общей культуры. Но манеру профессора, быстроту суждений и отточенность формулировок он усвоил. Тахэй, который в глазах Уэды был уже конченым человеком, все еще оставался эталоном для подражания.
— Мы предполагаем в десять раз увеличить площади под текстильные культуры, — отчеканил Уэда, внутренне любуясь собой, — и в три раза — под масличные.
Жаламбе побледнел. Названные японцем цифры превзошли самые худшие ожидания. В Индокитае не было свободных земель. Технические культуры, следовательно, предполагалось выращивать на рисовых полях. Это означало одно — голод и массовую смертность в городе и деревне. Тем более, что японцы намеревались с каждым годом забирать из страны все больше и больше риса. Того самого проклятого риса, чьи посевные площади должны были пойти под джут. Получалась жуткая самозатягивающаяся удавка. Жаламбе слишком хорошо знал эту страну. Нечего было надеяться на то, что она безропотно позволит уморить себя голодом. О каком же порядке, о каких мирных операциях могла идти речь?
Из кабинета он вышел пошатываясь. Уэда взвалил на его плечи непосильное бремя. Глубокая озабоченность собственной участью не позволяла Жаламбе сосредоточиться на истинной сущности нового ультиматума союзников. Людей, которым предстояло умереть за японский джут, он поэтому воспринимал как некую абстракцию, выраженную единицей со столькими-то нулями. Иначе можно было просто сойти с ума. Об этом не следовало думать. Твердая же уверенность в том, что обреченные не пожелают умереть спокойно, вызывала откровенное раздражение. Почему его неповторимая судьба должна зависеть от кишащей одноликой массы, с которой он связан только волею случая? Он чувствовал себя глубоко оскорбленным и поэтому несчастным. Спасительная мысль о том, что со временем все как-нибудь утрясется и сгладится, не успела даже вызреть в мозгу, как ее пожрал огонь. Безумное танцующее пламя, в котором плясала и корчилась издевательская усмешка Тхинь Тьен Тяу.
…То, что будет, — не будет…
Оставшись один, Уэда удовлетворенно облизал губы. Улыбнувшись своему отражению в туманной глубине полированного дуриана, он вынул толстую японскую авторучку. Зажав ее между средним и указательным пальцем, набросал тезисы экстренного сообщения для радио и прессы. Когда вертикальные столбцы иероглифической скорописи покрыли лист тонкой рисовой бумаги с жемчужными жилками, Уэда оттиснул в левом углу красный квадратик личной печатки. С этим прохвостом Жаламбе ему решительно повезло. Даже своими неудачами Господин Второе Бюро лил воду на японскую мельницу. Когда бежит сумасшедший, за ним бегут и разумные.
Стараясь прямо не задевать французские власти, японцы продолжали расширять пропаганду паназиатских идей. В Индокитае этим непосредственно занималось бюро информации при дипломатической миссии в Ханое. Случай самосожжения буддийского монаха, посрамившего «белых дьяволов», явился подлинной находкой для японских властей. Уэде было приятно обставить молодчиков из бюро. Он сам доложит обо всем послу. Несомненно, что Есидзава одобрит идею придать акту самосожжения широкую огласку. Пусть вьетнамское население узнает о нем из японских уст. Сначала по радио, затем из газет, а после можно будет подумать и об иллюстрированном очерке на страницах «Тан А».[31] Пусть пошлют фотокорреспондента в дэн Хунта. Это придаст сообщению нужную политическую окраску. Само собой разумеется, об истинной подоплеке инцидента разумнее умолчать. Важно само явление, а не его причины. О том, что монахи прятали большевистского агитатора, не следует даже заикаться. Основной упор должен быть сделан на взаимоотношение между духом Азии и духом Европы вообще. Так можно подчеркнуть расовую, религиозную, культурную близость между народами обеих стран и привлечь симпатии местного населения. Пусть все видят, что Япония не только не участвует в репрессалиях французских властей, но, напротив, всячески борется за интересы азиатов. Только так и можно создать в народе необходимую опору, чтобы в нужный момент и безболезненно принять на себя управление бывшей французской колонией.
Уэда не сомневался, что проведение аграрно-экономической программы в жизнь существенно приблизит этот вожделенный миг. При мысли о том, как он ловко использует в своих целях французских чиновников, Уэда приосанился. Он даже подумал о том, что кое в чем сумел обскакать самого Мориту Тахэя. Принудить жертву выкопать себе могилу способна лишь божественная воля. Дух Ямато — «Яматодамасий».
Глава 22
На китайской границе Нгуен Ай Куока поджидали агенты политической полиции гоминьдана.
— Нгуен Ай Куок? — имя, которое назвал румяный китаец с фигурой атлета, прозвучало как чужое.
— Хо Ши Мин. — Ай Куок вынул документы.
— Мы знаем, что у вас много кличек, — полицейский офицер даже не взглянул на бумаги. — Но больше вам не придется менять имена. От китайского закона скрыться нельзя. Телега тронется — колокольчики зазвенят, — ухмыльнулся он, лучась самодовольством.
Порой и недалекие люди, сами того не ведая, высказывают пророчества. Имя Хо Ши Мин, которое означает Умудренный, вьетнамский вождь оставит себе до конца дней. Но китайская полиция не будет иметь к этому никакого отношения.
— Обманывая людей, обманываешь себя, — продолжал разглагольствовать китаец. — Вы заигрались, товарищ большевик. — Он вывалил на шаткий бамбуковый столик пачку фотографий. — Нам известен каждый ваш шаг.
Скосив глаза на фотографии, Хо Ши Мин понял, что китайцы в самом деле знают о нем многое. Он был заснят в самых различных местах: в Марселе, Париже, Гонконге, Хунани. Оставалось лишь гадать, почему его арестовали именно теперь.
— Офицер истребляет людей, — привел Нгуен Ай Куок китайскую пословицу, — а чиновник только трогает кисть. Разумно ли нацеливать оружие на союзника? Или Китай не стонет, как и мы, под японской пятой?
— Надеть на него колодки, — распорядился полицейский. Казалось, он испытывал чувственное наслаждение от своей власти. С плотоядной улыбкой на женоподобном лице следил он за тем, как арестованного бросили на земляной пол, как связали ему за спиной руки и замкнули вокруг тонкой жилистой шеи половинки тяжелого с круглой прорезью бруска.
В этой унизительной процедуре было столько ненужной, не вызванной обстоятельствами жестокости, что Хо Ши Мин не удержался от замечания:
— Недаром у вас в народе говорят, что чиновник убивает улыбкой. — Он не мог ворочать головой и потому, поднимаясь с земли, всем телом повернулся к офицеру. — Вы бы лучше японских шпионов ловили.
— Вьетнамцы такие же наши враги, как и японцы, — ударом кулака офицер чуть не сбил его с ног. Тесные колодки сдавили горло удушливой болью. — Вы всегда воевали против нас.
Зализывая соленую трещину на губе, Хо Ши Мин подумал о том, что с палачами не спорят. Этот полицейский, удивительно похожий на манекен в витрине магазина, все равно ничего не поймет. Типичный для китайских чиновников великоханьский шовинизм и классовая ненависть превратили его в слепое орудие.
«Кости и зубы императора, — вспомнилось классическое определение китайской службы безопасности. — Осенний министр».
Хо Ши Мин не мог знать, что на его счет получены точные указания из Чунцина. Поэтому он приготовился к самому худшему. Не составляло секрета, что китайская полиция нередко расправлялась с арестованными. Чаще всего их просто не доводили до тюрем.
Камера, в которую затолкали Хо Ши Мина, представляла собой каменный колодец без окон и вентиляции. По осклизлым стенам стекала вода. Крохотная лампочка в проволочном колпачке висела под самым потолком. В красноватом свечении угольной нити жидкая грязь на полу казалась кровавой слизью. Над узеньким ровиком у дальней стены клубились зловонные пары. Людей было так много, что они могли только седеть, обнимая колени, или подпирать отвратительные липкие стены. Вместо нар на земле валялись раскисшие соломенные циновки. Когда глаза освоились с багровой мглой, Хо Ши Мин разглядел, что все заключенные были в исподнем. На многих белье истлело и превратилось в лохмотья.
Застенки Гонконга в сравнении с этой уездной ямой выглядели санаторием. Лишь через много месяцев, когда позади остались восемнадцать тюрем Нанкина, Гуйлина, Учжоу, Лунцзиня, Босе, Лючжоу и прочих уездов Гуанси, Хо Ши Мин понял, что есть места пострашнее вонючего склепа, метко прозванного «Кротовой норой». Кормили, впрочем, везде одинаково: миска вареной чумизы и кружка воды на весь день.
— Только тот, кто ест пресное, может посочувствовать кошке, — пошутил он, впервые отведав тюремного варева, и, чтобы товарищи по заключению поняли, объяснил: — У нас кошек кормят вареным рисом и овощами без соли.
— Рисом? — недоверчиво переспросил кто-то.
— О, кошки во Вьетнаме — ценные звери, — Хо Ши Мину было приятно рассказывать о родине. На короткое время забывались унизительные тяготы заключения, отступала неусыпная давящая тревога. — Их продают в специальных клетках, словно сказочных птиц. Купить кошку может только состоятельный человек. Бедняку она не очень-то и нужна. Крысам у него нечем поживиться.
В камере засмеялись. Даже рабочий с фарфорового завода, который отлеживался после пытки, перестал стонать.
— Если я когда-нибудь выйду отсюда, — прошептал он запекшимися губами, — то на все деньги, какие только заработаю, выкуплю птиц. Пусть не томятся в клетках.
— На-ка попей, — Хо Ши Мин отдал ему свою воду. — После побоев всегда жажда одолевает. По себе знаю. А насчет птичек я тебе вот что скажу. Любовь к живым существам начинается с любви к человеку. Сперва людей нужно из клеток выпустить, а потом птиц.
На другой день провокатор, которого по древнекитайской традиции подсадили в камеру, шепнул надзирателю, что новый заключенный ведет большевистскую агитацию. Хо Ши Мину дали десять палочных ударов по пяткам и перевели в другую тюрьму. Когда он шел под конвоем на вокзал, в небе льдисто поблескивали звезды. Было ветрено и прохладно. Он радовался ветру, прилетевшему, быть может, с далеких гоби, ночной свежести и этой вынужденной прогулке, прервавшей монотонное однообразие «Кротовой норы». Пыль душно царапала горло, а он все вдыхал полной грудью тревожный холодок ночи и никак не мог надышаться. Преследовало ощущение, будто в легких навечно застоялась тюремная гнусная вонь.
В тюрьме города Гуйлина, прозванной «Обителью небесной благодати», поскольку ее периодически заливало полыми водами реки Сицзян, Хо Ши Мин долго вспоминал этот сладкий лёссовый ветер, разбередивший душу призрачным предчувствием воли.
После бессмысленного допроса, на котором пальцы рук зажимали в бамбуковые тиски, он очутился в железной клетке, где нельзя было даже выпрямиться в полный рост. Так началось знакомство с «Обителью». Местная администрация, видимо, решила сломить его одиночным заключением. Китайцам было невдомек, что он привык к молчанию и сырости пещер, что его не пугают ни размеренный стук капель, ни шорохи одичалых изголодавшихся крыс. Угнетало другое: полное отсутствие вестей с воли и засаленное белье, которое не разрешали сменить. По его расчетам, со дня ареста прошло четыре месяца. Он вспоминал лица друзей, зажмурившись пытался представить себе горные долины, джунгли, перевалы, на которых спят облака. Тоска и постоянное ощущение беды — главные недруги заключенного. Он был бы счастлив разделить с друзьями самые горькие испытания, даже встретить смерть, но только бы с ними, только бы вместе. Все казалось, что без него им придется совсем плохо. Что мог он противопоставить подтачивающему силы влиянию безвестия?
Вера в конечную победу правого дела, убежденность в исторической неизбежности этой победы давали ему силы перенести физические тяготы: голод, боль, омерзительное ощущение пластами сползающей кожи. Лишь с нарастающим чувством тревоги день ото дня становилось труднее справляться. Отчаянно, до слепоты хотелось знать, что происходит в мире. Когда его арестовали, фашистские полчища подступили к Волге, а на юге Вьетнама ежедневно высаживались японские батальоны. Он удивительно слитно воспринимал трагические события, происходившие на родине, и ожесточенные бои на другом конце света, где, наверное, уже наступила зима и все утонуло в снегах. Здесь было не только ясное понимание расстановки сил, не только естественное для коммуниста чувство пролетарской принадлежности к первой на планете стране рабочих и крестьян. С присущей поэтам образностью мышления Хо Ши Мин почти физически и притом одновременно осязал холод заснеженных подмосковных полей и гниль трясин, куда каратели оттеснили патриотов Лангшона.
Боль неделима. Она заполняет целиком человеческое сердце. А человек всегда и везде остается человеком. Он может заставить себя претерпеть любые муки, но не ощущать их не в его власти. Ни убежденность, ни вера не могли защитить узника от самого высокого чувства — страдания. Судьба родины, судьба мировой революции решалась в эти дни за стенами «Обители». Он должен был выстоять ради дела, в которое столь безраздельно верил. Но чем ему было обуздать свое разрывающееся от неизвестности сердце? Человек, если он верит не в промысел божий, а в дело рук человеческих, обречен на страдание во имя любви. И тем выше, тем жертвеннее это страдание, чем сильнее любовь. На помощь приходили стихи. Когда нечем и не на чем стало записывать, он заучивал их наизусть.
Он не задумывался над тем, хороши или нет сочиненные им строки. Для него это было нечто гораздо большее, чем просто стихи. Всю глубину тревоги и смертельную горечь перелил он в слова. Они вылились в формулу веры и клятву любви. Так он боролся с отчаянием, выползающим из липкой настороженной тьмы, отражал натиск безумия, подстерегавший в тишине, наполненной звоном капель и сонным бормотанием нечистых вод.
Когда, исколотого иглами, с распухшими, вывороченными в изощренных пытках суставами, его швыряли назад в клетку, он чувствовал себя победителем. Высшей наградой для него стали бессильные проклятия палачей. Имена, которые ему называли, свидетельствовали о том, что друзья живы и продолжают бороться. Строка за строкой складывался «Тюремный дневник», ставший действенным оружием борьбы. Попав в сравнительно сносные условия, Хо Ши Мин поспешил записать сочиненные строки. За месяцы тюремных скитаний он окончательно поседел, зубы его без боли вывалились из кровоточащих десен. Только улыбка осталась прежней.
Он все стерпел, не уступил ни пяди, и дух его остался непоколебимым. Это, собственно, и вынуждало гоминьдановские власти переводить его из одной тюрьмы в другую. Но на вокзалах, во время коротких остановок на разъездах, в зарешеченном товарняке и в кузове полицейской машины Хо Ши Мин ухитрялся узнавать главное: Сталинград стоял.
В Китае, который присоединился к антигитлеровской коалиции, эту весть невозможно было бы скрыть.
От тюрьмы до тюрьмы, под строжайшим конвоем, скапливал Хо Ши Мин силу свою и волю несокрушимую. Китайские тюрьмы во многом были подобны японским, но одна существенная особенность обращала почти в ничто всю их тщательно продуманную бесчеловечную систему. Подкупить японского надзирателя было почти невозможно. Китайские же чиновники испокон веков славились своей продажностью.
Поэтому Хо Ши Мин не слишком удивился, когда его вызвали — событие в тюрьме неслыханное! — на свидание. Надзиратель, только что тиранивший узника мелкими притеснениями, которые в условиях изоляции превращались в бесконечную пытку, разительно переменился. Непрестанно улыбаясь и почтительно придыхая, он принес мыло, таз теплой воды, чистое белье и длиннополый китайский халат с широкими, косо обрезанными рукавами. Как хотелось продлить блаженные минуты мытья! Пусть скверное мыло обжигало изъязвленные плечи, а вода скоро остыла, все равно это было ни с чем не сравнимое наслаждение. Когда, запахнувшись в слишком просторный халат, Хо Ши Мин поднимался по железной загаженной лестнице к свету, его переполняла нетерпеливая бунтующая радость. Напрасно он убеждал себя в том, что за этим кратковременным взлетом неизбежно последует нисхождение в склеп, в котором предстоит пребывать неизвестное число месяцев или даже лет. Почти инстинктивно стараясь уберечь себя от горечи возвращения в клетку, он старался умерить опасную для заключенного вспышку восторга. Но тело не слушалось доводов рассудка; истомившись в тесном колодце, оно жадно тянулось к солнцу, воздуху, буйно рвалось на простор.
В комнате свиданий, разделенной надвое вертикальными стальными прутьями, Хо Ши Мина ожидал Лыонг. Увидев беловолосого высохшего старика, закутанного в непомернно широкий халат, он вздрогнул, но тотчас же, рванувшись вперед, вцепился в решетку.
— Что с вами сделали? — непослушными губами пролепетал он.
Только теперь Хо Ши Мин понял, насколько изменила тюрьма его облик.
— Ничего, брат, — стараясь говорить внятно, но не узнавал своего пришептывающего голоса. — Не смотри, что зелена кожура, — зато красная сердцевина.
— Зубы?! — Лицо Лыонга страдальчески исказилось, и он еще крепче сжал прутья.
— Возьмите себя в руки, — твердо остановил его Хо Ши Мин. — У нас нет времени на пустяки. — Глянув на надзирателя, присевшего в углу, он перешел на вьетнамский язык: — Давайте побыстрее о главном. Как наши? Что нового?