— Мирза Улугбек едет, — тихо улыбаясь, сказал сундучник и поглядел вслед всадникам.
Он сидел под стеной бани, держа в руках лепешку и глиняную пиалу с пловом. Кусок лепешки с горкой риса он отдал присевшему рядом студенту медресе.
Тщательно обсосав острую косточку и вытерев жирные пальцы о засаленный синий халат, студент с сожалением посмотрел на свой хлеб. На ломте его лепешки осталось лишь немного риса с желтыми глазками моркови и разваренные волокна зеленой редьки. Мяса уже не было. Да и много ли мяса в базарном плове, что покупают сундучники? Смахнув рис с лепешки прямо в рот, студент спросил:
— Кто, вы говорите, едет?
— Мирза Улугбек только что проехал, — сказал сундучник. — Вон, поглядите. Там, в конце улицы…
Но только четкими силуэтами, словно вырезанными из черной бумаги, виднелись всадники, скакавшие прямо на вечернюю зарю.
— И это правитель всего Мавераннахра! — покачал головой студент, и конец его грязной чалмы согнал со стены разомлевшую муху. — Вай-вай, какой позор! Без свиты, без охраны, как купец или, извините, ремесленник. Разве так надлежит вести себя государю? Где пышность, величие, блеск? Где суровость, наконец, я вас спрашиваю?
— Говорят, он добрый человек, — вздохнул сундучник.
— Правитель не может быть добрым. При Тимуре вот люди рассказывают, народ в строгости держали. Ни воров, ни смутьянов, ни богохульников — никого не осталось, всех вывели подчистую. А теперь что? Если и казнят кого, то редко, притом без всякой пышности. Чик-чик, и готово. Словно это не казнь, не назидательное всенародное действо, не праздник, а так… что-то досадное, с чем лучше поскорее разделаться. Воры, разбойники всякие и обнаглели. Проходу от них нет. Вольнодумство опять поползло, всяк себя господином мнит, исчезло почтение к власти. Приказов, говорят, на местах не выполняют. А почему все? Бояться царя перестали! А нет боязни — и уважения нет, и послушания тоже! Вот вы говорите — добрый. Не добрый, просто никудышный государь.
— Вам виднее, вы человек ученый, — снова вздохнул сундучник и поставил пиалу.
— Учение учению рознь, — назидательно поднял палец студент и, словно по рассеянности, положил на свой ломоть еще горсть плова.
— Воды! Кому холодной воды? Чистой, сладкой, холодной воды! — прошел мимо, ведя за собой ослика с кувшинами, водонос.
— Есть учение богоугодное, — жуя, поучал студент, — такое, как, скажем, у нас в медресе, а есть богопротивное, что процветает в Бухаре, в медресе Улугбека. Говорят, он велел там высечь на дверях слова: «Стремление к знанию — обязанность каждого мусульманина и мусульманки». У мусульманина одна только обязанность: прославлять Аллаха. Остальное — от иблиса. Мусульманина и мусульманки, видите ли. Пророк учит, что «женщины вырастают в думах только о нарядах и бестолковых спорах».[22] Улугбек же хочет, чтобы они стремились к знанию. Он разрушил порядок, хочет веру разрушить, разрушит и государство. Попомните мои слова. Нет, при Тимуре было лучше.
— Но разве могли бы вы так отзываться о Тимуре, как говорите сейчас о мирзе? — улыбаясь, спросил сундучник.
— Тьфу, — плюнул студент и, сунув за пазуху кусок лепешки, взял с земли свою истрепанную книгу. — В том-то и беда, что порядка и строгости нет в государстве. О Тимуре даже думать плохо боялись. Не то что теперь. А все кто виноват? Улугбек!
Он поднялся, отряхнул себя сзади и собрался идти.
— Развратничает с иноземными танцовщицами у себя в саду, — сказал студент, уходя. — А гаремом пренебрегает. Он и мусульманскую семью уничтожит! Вот увидите. Вы знаете, что сегодня этот богоотступник не пожелал почтить гробницу святого Кусама?
— Да-да, — печально поцокав языком, согласился сундучник. — Народ об этом говорил после вечерней молитвы.
— О! — указуя перстом в небо, покачал головой студент. — Народ еще не знает всего. Если бы люди только знали, на что способен этот богохульник. Он… — Студент наклонился к самому уху сундучника и жарко зашептал: —…плюнул на священные камни и притом расхохотался.
— Аллах акбар! — ужаснулся сундучник.
— Да, почтеннейший. Плюнул и расхохотался. Но тут раздался замогильный голос нашего вечно живого царя: «Не быть кафиру правителем в Самарканде!»
— Ой, что творится в нашем городе! — закатил глаза сундучник.
— Тише, тише, почтеннейший, — зашипел студент. — Не привлекайте внимания. Послушайте лучше, что было дальше. Все это собственными глазами видел и слышал своими ушами один калантар из братства молчаливых и постигающих. Этот благочестивый человек видел, как пошатнулся и побелел Улугбек, услышав голос из каменного склепа. Сломя голову кинулся он прочь от гробниц Шахи-Зинда. А калантар узрел тень самого святого Кусама. «Поведай все, что видел здесь, людям, — велел ему святой, — и пусть каждый, кто узнает об этом, расскажет остальным. Тогда только забуду я оскорбление, которое нанес мне Самарканд в лице своего правителя». И еще сказал калантару святой, что не будет счастья самаркандцам, пока не смыто оскорбление святынь Шахи-Зинда.
— Что же будет теперь? — затосковал простодушный мастер. — Чем кончится?
— Не удивительно, что вы не продали сегодня ни одного сундука. Завтра тоже, верно, так будет. Пока все самаркандцы не узнают правду о посещении Улугбеком мавзолеев Афрасиаба, не будет удачи ни в торговле, ни в ремесле. Так что торопитесь, почтеннейший, исполнить волю святого Кусама. Спасибо вам за угощение.
Глава пятая
Один только враг — это много, беда,
А сотни друзей — это мало всегда.
Звезды уже заблестели на небе, и месяц набрал полную силу, когда Улугбек и верный его Али-Кушчи подъезжали к подножию холма Кухек. Здесь, на этом знаменитом холме, по велению Улугбека, в год хиджры 832-й была построена обсерватория, равной которой не было в то время ни на Западе, ни на Востоке.
«У подошвы Кухека мирза Улугбек воздвиг огромной высоты трехэтажное здание обсерватории для составления астрономических таблиц», — писал потом Захириддин Бабур, государь и поэт, автор великолепной «Бабур-Наме», где есть, в частности, и такие, тоской исполненные, строки:
На скальном грунте, у самого арыка Абирахмат, построил Улугбек громадную круглую башню и покрыл ее самыми лучшими изразцами, на изготовление которых ушло много золота, серебра и бычьей крови. И так чиста, так глубока и прекрасна вышла глазурь, что даже при свете звезд, когда голубая нить неотличима от белой, был виден цветной узор.
Современник Улугбека, великий историк Абу-ар-Раззак Самарканди писал:
«К северу от Самарканда, с отклонением к востоку, было назначено подходящее место. По выбору прославленных астрологов была определена счастливая звезда, соответствующая этому делу. Здание было заложено так же прочно, как основы могущества и базис величия. Укрепление фундамента и возведение опор были уподоблены основанию гор, которые до дня Страшного Суда обеспечены от падения и предохранены от смещения. Образ девяти небес и изображение семи небесных кругов с градусами, минутами, секундами и десятыми долями секунд, небесный свод с кругами семи подвижных светил, изображения неподвижных звезд, климаты, горы, моря, пустыни и все, что к этому относится, было изображено в рисунках восхитительных и начертаниях несравненных внутри помещений возвышенного здания, высоко воздвигнутого. Так воздвигнут был высокий замок, круглый, с семью мукарнасами. Затем было приказано приступить к регистрации и записям и производить наблюдения за движением Солнца и планет. Были произведены исправления в новых астрономических таблицах Ильхани, составленных высокоученым господином Ходжой Насир-ад-дином Туси, чем увеличились их полезность и достоинства…»
Резвый ахалтекинец мирзы уже почуял прохладу арыка и, прядая чуткими ушами, уловил далекий звон тугой струи в кувшине, а хозяин его различил в ночи белое покрывало красавицы, изогнувшейся над быстрой водой. Али-Кушчи на соловом своем карабаире еле поспевал за Улугбеком. В клубах удушливой пыли летели всадники, высекая искры подковами сытых нетерпеливых коней.
Запахом свежей листвы и мокрой земли повеяла на всадников ночь, когда подъехали они к подножию холма. На излуке арыка под старым карагачем приютилась убогая чайхана. На коврах возлежали богатые дехкане из окрестных кишлаков, мелкие ремесленники и мастера, состоявшие при обсерватории, молодые математики и астрономы. Ароматный кок-чай, свежую лепешку, зимнюю дыню с твердой, цвета обожженной глины кожурой да кувшин мусаляса — густого вина Самарканда — вот все, что мог предложить чайханщик Али своим постоянным клиентам. Зато каждый знал, что после первой молитвы у Али уже готова горячая похлебка из требухи, жирная и клейкая, сулящая здоровье и бодрость до глубокой старости, а сытость — до следующего утра, когда ни свет ни заря на заднем дворе чайханы разведут огонь под котлом и станут толочь чеснок в ступе для соуса, которого каждый кладет в похлебку по вкусу, кто сколько хочет.
Сам мирза Улугбек любил отдохнуть здесь в тени. Он ложился на простую кошму и прихлебывал чай или своими руками резал огромный арбуз, который чайханщик охлаждал прямо в арыке. И вдруг смолкала беседа на ковровых настилах, остывал неразлитый чай, а люди неловко перешептывались, пытаясь не глядеть на мирзу и вести себя как ни в чем не бывало. Улугбек все видел. Но не мог понять, почему это люди так резко преображались. Мирза угощал учеников и шутил над пузом Али, что с каждым годом толстело все больше. И смеялась с ним вся чайхана, но… чуточку громче и чуточку дольше, чем обычно смеялись над пузом Али. Улугбек это чувствовал.
Он покидал чайхану озабоченный, разочарованный, с тайной какой-то тоскою. Но всякий раз, проезжая мимо древнего карагача, придерживал коня, чтобы перекинуться словом с Али, а то и зайти к нему в гости. Может, надеялся правитель, что все будет иначе, чем всегда, или просто старался не помнить о чувстве недоумения, даже обиды, которое уносил из чайханы.
Али, как всегда, поджидал у дороги. Кланяясь и сопя от натуги, руками зазывал он в свою чайхану. Но сегодня Улугбек Гурагон проскакал мимо, только мелкие камешки брызнули из-под копыт ахалтекинца да клубы удушливой пыли тонкой мучицей легли на одежду Али. Амир потому и амир, что, если угодно ему, он может попросту не заметить любого из подданных. И спокойно вернулся Али к своему очагу. Проскакал властитель. Не придержал коня, не одарил мимолетным взглядом. Если бы даже чайханщик распростерся в пыли на дороге, и тогда бы его не заметил мирза. Железные подковы благородного коня ударили бы по телу простертого раба… Но и это бы было как надо. Так и должно вести себя тем, над которыми только Аллах. Посещение же властителем убогой чайханы было просто капризом, странной причудой, от которой всегда становилось неловко. А разве может неловкость испытывать раб за амира!..
Улугбек видел Али, освещенного красной полоской из окна чайханы. Видел он, как огромный сопящий чайханщик пригибался к земле и махал руками, словно перевернутая на спину черепаха. И странная мысль вдруг пришла ему в голову. Он подумал, что жалкая та чайхана переживет и Али, и его, Улугбека, и, наверное, даже далеких потомков его. Время разрушит обсерваторию, пески занесут гордые мраморные дуги звездного инструмента, а эта харчевня так и будет стоять у арыка. Подновляясь время от времени, вечно будет стоять она здесь, потому как нет вокруг более удобного места. Что бы ни случилось с народами и городами, люди будут стремиться всегда к тени дерева и прохладе бегущей воды. Значит, будут стремиться сюда, в чайхану. Разве только арык Абирахмат обмелеет…
Не бог весть какой глубокой была эта мысль, но почему-то остро кольнула она сердце мирзы, глухое обычно к таким исконным человеческим чувствам, как зависть, мелочность и жажда славы. Никому не завидовал Улугбек, был широк душой, неподозрителен, славы хотел, но не загробной, а такой, какая дается при жизни мудрому среди мудрых. И была у него эта слава. В чем же дело? С поворота дороги он видел уже свою башню. Блестела она под луной глянцевитым молочным огнем. Очень прочной казалась, неподвластной превратностям мира, построенной на века.
Но тем сильнее кольнуло в сердце сопоставление ее с жалкой чайханой, что казалось оно нелепым и что где-то в тайне сознания Улугбек увидел вдруг поверженной изразцовую башню и почему-то желтые тыквы на тростниковой крыше чайханы.
Улугбек чуть сильнее сжал чуткие бока коня, и ахалтекинец пронесся мимо согнувшегося чайханщика, высекая песчинки и искры ему в лицо.
У ворот обсерватории встретили Улугбека друзья. Помогли слезть с коня, приняли повод. За оградой заливался соловей и среди черной зелени благоухали цветы. В раскрытых чашечках переливались капли нектара. Мохнатые бабочки носились, гудя, с цветка на цветок, касаясь на лету лепестков хищными изогнутыми хоботками. После душного дня разгоряченному телу особенно приятна была ночная прохлада и эта почти неожиданная свежесть. В лунном неистовом свете, хотя до полной луны оставалось еще шесть дней, лица людей, и дорога, и цветы за оградой казались белыми.
Улугбек оглядел их всех, все еще находясь во власти той мысли. Он почувствовал вдруг, что стал стар, и эти люди его, которых давно знал и любил, тоже постарели вместе с ним. Тоскливо и смутно стало ему. Недавний подъем, лихорадочное какое-то нетерпение, с которым скакал он сюда, сменились усталостью и разочарованием. И еще охватила его щемящая жалость ко всем этим людям и, в этом он не хотел сознаваться, к себе. Часто, очень часто, во время ночных бдений он ощущал величие и недостижимость той высокой цели, к которой стремился. Теперь он познал и тщету ее. Разве звезды хоть что-то изменили в жизни людей? Гончары шлифуют на своем кругу горшки, а медники выбивают чекан на кувшинах, дехкане терзают кетменями сухую глину и мираб обходит арыки, проверяя, высоко ли стоит вода. Что им до звезд? Если исчезнет эта обсерватория у подножия холма, разве хоть что-то изменится в повседневной их жизни? Зачем же это сверхчеловеческое напряжение, зачем эти бессонные, до рези в веках, ночи? Неужели только для себя?
Он видел над собой эти звезды среди чужих равнин ребенком в далеких походах Тимура. Звезды Индии, Армении, Афганистана, холодные звезды Отрары, под которыми умер в последнем походе на Китай дед Тимур. Сколько он помнит себя, желание знать было самым сильным его желанием. Разгадка неведомого всегда была для него самоцелью, независимо от того, что проистекало потом. Значит, все, что он сделал, было подчинено одному — снедающей его ненасытной жажде? Выходит, что высокое стремление его мало чем отличалось от Тимуровой жажды завоеваний, от любви отца его Шахруха к редким книгам, от фанатизма накшбенди, обжорства чайханщика Али, сластолюбия похотливого Ала-ад-дауля? Что же тогда вообще есть жизнь человека на Земле? Или прав бессмертный Омар Хайям:
И вспомнил Улугбек день, когда закончилось строительство его медресе в Самарканде. С желтизной тигрового глаза сравнил поэт оттенок обливных глазурованных плит, которыми облицевали стены и все четыре минарета. Как в зеркале, отражались в них проходящие мимо люди. Синева четырех ребристых куполов затмила синеву весеннего неба, а роспись квадратная портала превзошла даже роспись на Белом Дворце, построенном в Шахрисабзе Тимуром.
«О, чудо! — восхищался Бабур. — Громада его, подобная горе, твердо стоит, представляя остов, поддерживающий небеса. Величественный фасад его — по высоте двойня небесам. От тяжести его хребет земли приходит в содрогание. Могущественный мастер карнизы высочайшей степени высоты соединил в один образец со сталактитовой работой небесного свода».
Тридцать лет минуло с тех пор… Как один день пролетели они. Куда все это делось, куда ушло безвозвратно? Молодой и стройный стоял тогда он среди мастеров. Каменные блоки, груды битого кирпича, засыпанная щебнем земля. И, словно окошки в облачной завесе, сверкали среди сора и щебня густо — синие осколки глазури.
Стараясь не выпачкать праздничные чекмени и богато расшитые халаты, важно неся среди строительной разрухи белые шелковые чалмы, один за другим подходили к нему придворные мудрецы. Всеми владела одна только мысль — кого назначит мирза главным преподавателем своего медресе, кого сделает мударрисом. Но они не смели его спросить, лишь источали потоки лести, до небес превозносили красоту медресе и мудрость строителя. Наконец кто-то не удержался и все же спросил.
— Где-нибудь, пусть даже в дальних странах, сыщется человек, сведущий во всех науках. Его-то и сделаю я, мударрисом, — лукаво ответил тогда Улугбек. — Я найду этого мудреца, даже если придется обойти полсвета.
— Зачем далеко искать, мирза? — поднялся вдруг человек из-за груды битого кирпича, из тени влажной еще стены, которую рабочие собрались только протереть опилками. Был он грязен и бос, весь закапан известкой, халат его казался рыжим от кирпичной пыли. — Я тот человек, который вам нужен!
Придворные мудрецы расхохотались и осыпали оборванца насмешками.
— Зачем вы смеетесь надо мной? — спокойно и просто спросил он их. — Разве виновато железо, что сырость оставляет на нем красные пятна своих слез? Разве не огнем проявляется его сверкающая сущность? Испытайте меня огнем словесной битвы, потому что я заявляю о своем праве быть мударрисом этого медресе.
— Подойдите ко мне, достойный человек, — обратился к нему Улугбек. — И докажите ваше право.
Молодой мирза задал оборванцу добрую сотню вопросов. Он спросил о звездах неподвижных и путях, по которым идут светила подвижные, о тайной природе семи планет и влиянии четырех стихий на жизнь человека, о дальних странах и живущих там народах, об искусстве лечить болезни и варить цветное стекло. И убедился Улугбек, что перед ним человек высочайшей мудрости и великих знаний. Тогда велел он отвести его в баню и облачить в дорогие одежды. Так пришел к Улугбеку мауляна Мухаммед. А в день открытия медресе он читал уже лекцию в качестве мударриса. Историк записал тогда в своей книге, что никто из присутствовавших на открытии девяноста ученых ничего не понял из лекции мауляны, кроме «самого Улугбека и Казы-заде Руми».
Где теперь мауляна Мухаммед? И где несравненный Казы-заде Руми? Где этот непревзойденный астролог и математик, один из первых преподавателей медресе? Где тот, кого все называли не иначе как «Афлотуни замон» — «Платон своей эпохи»? Где он?
Он спит теперь в глине Афрасиаба, в мавзолее, который велел воздвигнуть Улугбек вблизи самого Шахи-Зинда. Но что с того бедному Руми? Все лишь для живых, не для мертвых…
— Я рад, что опять с вами, — приложив руку к сердцу, низко кланяется мирза, не как властитель, как путник, после долгого отсутствия возвратившийся домой.
— Вы чем-то опечалены, господин? — целует руку ему юный Мерием Челеби.
— Ничего, все пройдет когда-нибудь, мальчик. Ты поймешь это, когда станешь таким же, как твой дед. — И, кивая головой, грустно улыбается мирза этому деду — Казы-заде, любимому ученику.
Вот все они тут, живые и полные сил, пусть постаревшие, но разве в том дело? Тем и славен человек, что в поте лица, с душою, израненной скорбями и потерями, делает свое дело. Живет, пока живется. Будто и вправду он бессмертен, будто и вправду дано ему увидеть когда-нибудь плоды на воткнутом в землю черенке.
Вот рядом с ним верный Али-Кушчи. Слуги только что увели в конюшню его могучего карабаира. И вдруг Улугбек улыбается не грустной и мудрой улыбкой, а по-детски широко и открыто, и морщины под узкими глазами веселеют, бородка взлетает вверх. Он просто вдруг вспомнил, что его Али-Кушчи пышно именуют «Птолемеем своей эпохи». Почему это вдруг рассмешило мирзу? Кто это может знать? И не знает никто, чему вообще он смеется. Но если смеется, значит, ему хорошо. И словно гнетущая тяжесть, висевшая над всеми, вдруг пропадает неведомо куда. Всем становится весело. Тут только придворные замечают, что пришли с факелами поэты Хэялийи-Бухари и Дурбек, в прошлый раз всех растрогавший чтением из поэмы своей «Юсуф и Зулейка».
— Будет пир, господин? — Дурбек крутит факел над головой, и смоляные брызги летят светляками. — Все уже для веселья готово в вашем Баги-Мейдане.
Улугбек огорченно разводит руками и кивает, притворно зевая, на Мансура-Каши и Мухаммеда Бирджанди.
— Видишь, ждут астрологи, поэт? Мы идем на свидание с Зухрой, так не прельщай нас своею Зулейкой. — И он идет за ограду.
Все его пропускают и идут за ним шумной толпой.
— Не слепи меня факелом, — улыбается он огорченному Дурбеку, освещающему дорожку в саду. — Я вижу в темноте, как камышовый кот.
— Для господина приготовлено столько подарков, — притворно вздыхает Дурбек.
— И один неожиданный! — быстро вставляет Бухари.
— Наверное, твои касыды, — решает мирза. — Хотя, видит Аллах, что после божественного Низами только глупец способен пойти в поэты.
— Низами, конечно, превзойти трудно, — возразил Бухари, — но каждому времени — свой светоч. Иначе некому будет прославлять деяния государей.
— Я вот велю есаулу отвесить тебе плетей, — то ли шутит, то ли гневается вдруг Улугбек. — До завтра, друзья, — прощается он у дверей своей башни.
Все послушно расходятся, а он еще долго стоит и смотрит, как по темным аллеям мелькают огни уходящих. Он не спешит на свидание с утренней и самой яркой звездой.
Есть еще время. Его астрологи и математики уже поднялись по винтовой лестнице и ожидают на плоской крыше, где в огромных горшках цветут померанцы, благоухая на весь этот сад и на всю эту ночь.
Может быть, ожидание, предвкушение того, что только сбыться должно, когда неясно еще, каким оно будет, и есть то главное, для чего мы живем? Жизнь подобна погоне за всегда убегающей дичью.
Он досадует на себя. Только что было в груди предчувствие истины. Сердцем своим он уже понимал, вернее, чувствовал то, что зовут смыслом жизни. Но лишь попытался излить это чувство в словах, как все исчезло. Осталось недоумение и досада. А тут еще Бухари так некстати подвернулся. Он, кажется, обидел его, но не беда: несправедливость к подданным — добродетель государя… А чувство то странное даже вспомнить нельзя. Все прогнало нелепое уподобление жизни убегающей дичи. Так всегда убиваем мы сущность словами. Слова — это мертвые тени вещей. Еще сильнее досадует он. Вспомнил о дичи и тут же припомнил потерю. Недавно пропал его список, который он вел аккуратно, наверное, лет с десяти. Пропал этот список им лично подстреленной дичи. Пропали все тигры, газели, олени, коты камышовые, рыси, фазаны и цапли, болотные вепри, лебеди и каракалы — все безвозвратно пропали, хотя жили давно лишь на бумаге, жили, как тени, в словах. Как будто не столь тяжела потеря. Он многое в жизни терял, а сколько еще суждено потерять! Даже себя мы ежедневно, нет, ежесекундно теряем, превращаясь в других, никому неизвестных людей. Только медлительность внешней формы позволяет узнавать друг друга и не видеть тех изменений, которые время постоянно приносит. Мы едва узнаем друзей, которых не видели с детства, а часто даже не узнаем. И немудрено. Это совершенно чужие нам люди. Чужие не только по внешнему виду. С ними вновь предстоит познакомиться, попытаться проникнуть в их души. Но зачем? Чтобы вновь и терять и знакомиться, борясь с постоянной утратой? Да, борьба с постоянной утратой — это больше похоже на жизнь, чем охота за дичью… Снова о дичи. Как будто и вправду потеря невелика. Но почему так жаль ему список? Так жаль его первой строки? Он писал ее, макая тростинку в китайскую тушь под бдительным оком строгой бабушки Сарай-Мульк-ханым. Как давно это было!..
Дед часто хвалил его память. А что, если вправду попробовать вспомнить тот список? Припомнить все эти ловитвы, погони в лесах, скачки в степи, стрельбу из лука, собачью травлю, засады у водопоя, охоту с соколом и беркутом, когтящим рукавицу, нахохлившимся под черным колпачком? Если все это припомнить? Увидеть вновь, какая и кого стрела настигла, кого достал беркут…
И, твердо надумав возобновить утраченный список, Улугбек решительно входит в башню. Уединяется в своем кабинете на втором этаже, где достает из индийского перламутрового ларца бумагу и пенал с писчими принадлежностями.
При свете бронзовой лампы, изображающей дракона, — подарок деда — он вспоминает и записывает, вспоминает и записывает, пока не настает время подняться на крышу наблюдать противостояние колдовской зеленой звезды.
И ночь та навсегда останется в памяти людей, хотя узнают они о ней лишь от комментатора ученых трудов Улугбека, молодого Мериема Челеби.
«В ночь святой пятницы седьмого дня месяца раби ас-сани в год хиджры… когда Зухра…»
Но что, собственно, случилось в ту ночь? Мирза Улугбек по памяти восстановил список убитых им птиц и зверей — он вел его с самого детства, — а потом наблюдал противостояние яркой звезды, которую все народы отождествляют с богиней любви и материнской силой природы. Вот и все. Больше ничего не случилось в ту ночь накануне седьмого дня месяца раби ас-сани.
Глава шестая
Смертным ядом из розовой чаши ладоней твоих Я, как сладким гулабом, как чистым вином, упоен
Когда красавицу Шираза своим кумиром изберу, За родинку ее отдам я и Самарканд и Бухару
А ежели что и случилось, об этом не сказано в комментариях Мериема Челеби, поскольку писал тот лишь об ученых трудах Улугбека. О личной же жизни мирзы писали другие историки. Но даже у государей личная жизнь не всегда протекает на людских глазах.
Сразу, как сделалось небо зеленым, но еще до зари и до первой молитвы ас-субх, которой встречают зарю, Улугбек покинул башню. Его астрологи разбрелись по кельям, чтоб хоть немного соснуть, а он, никому не сказавшись, спустился по лестнице и скрылся в саду. Он шел по тяжелому после ночи песку, раздвигая росистые, приятно холодные ветви.
Все твари ночные давно возвратились домой, а птицы еще не проснулись, и было так тихо, что гулким казался скрипящий песок под ногами. А шелест змеи показался мирзе свистом ветра. Она проскользнула в траве, оставляя серебряный след. Ночные цветы еще не закрылись, и запах их, свежий и горький, казался разлитым в росе. Он долго чудился Улугбеку, пока не вышла дорожка к воде. Здесь пахло травой, знобким молочным туманом и еще, конечно, темной бегущей водой.
За арыком дорога пошла по холму среди кольев, к которым были подвязаны старые лозы. Улугбек пересек виноградник и свернул к небольшой, хорошо защищенной от ветра ложбине, где стоял одинокий шалаш. Над черным отверстием входа сушились долбленые желтые тыквочки с грубым узором. На базарах они продаются десяток за грош. Их задумал Аллах специально для наса. Ядовито-зеленые горы этою зелья, что всегда продается у входа, такая же непременная принадлежность базара, как и тыквы. Но вряд ли о тыквах он думал. Точно такие же желтые тыквы мелькнули вдруг прошлым вечером на тростниковой крыше чайханы, когда внутренним оком увидел ту чайхану невредимой через многие тысячи лет. Но утро прогоняет и тени, и страхи, и думы ночные. Мирза рассмеялся теперь, когда тыквы увидел. И, тут же забыв о них, влез осторожно в шалаш.
— Я пришел к тебе, любимая, как только расстался с небесным твоим двойником, — прошептал Улугбек, опускаясь на вялые влажные листья.
— У меня есть двойник, государь? — еле слышно спросили из душной тьмы шалаша.
— Только самая красивая звезда в небе. Так же, как и ты, она приходит лишь вечером или утром, потому что ночи ее принадлежат другим. Ее, как и тебя, зовут Зухрою.
— Но у меня другое имя, государь!
— Ах, оставь мне хоть имя! Пусть другие зовут тебя, как им угодно. Для меня ты Зухра — яркая и недостижимая звезда, чей путь в небе с тоской и восторгом следят астрологи.
— Но на земле для государя нет недостижимых звезд.
— Потому и люблю тебя столь жадно и горько, что ты так же недостижима, как и она.
— О, государь, если бы только ты пожелал…
— Нет, Зухра, нет! Правитель может любую девушку взять к себе в дом, он может даже возвысить ее и сделать женой, не слушая людских пересудов. Несправедливый, жестокий правитель забирает жену у любого из своих подданных. Но только слепой тиран способен отнять жену у друга. Потому-то надзвездные бездны нас разделяют, Зухра! Мухаммед-Тарагай не может того, что, наверное, сделал бы амир Улугбек, будь он слепым, неразумным тираном.