В голове погромыхивал чей-то густой бас, ему отвечал мягкий баритон.
Комната была проходная, без окон, здесь стоял приятный полумрак, но Зунгалла видел всё до мелочей. В глаза его точно вставили прожектора, куда бы он ни посмотрел — всё высвечивалось.
— …Ну так что же, что плоть восстаёт? — говорил баритон. — На то она и плоть, чтобы восставать. А ты борись. Негоже уподобляться животному.
— Ты, Варвасил, изъясняешься так, точно не мужик, — гудел бас. — Зачем же терпеть-то, когда всё уже на блюдечке подано?
— Ох, Хрум, Хрум, — отвечал баритон. — Раз согрешишь, потом не отмоешься. Плоть — она всегда к минусу тянет. К негативу. Посмотри, до чего себя аборигены довели. По миллиону раз на Землю возвращаются, никак прошлые грехи отмыть не могут. Хочешь уподобиться?
— Не обобщай, дружище, — говорил бас. — Знаю, что ты продвинут и в вопросах тонкой материи соображаешь больше, но, прошу тебя, не обобщай. Мы же изначально не кусок мяса, к нам это не должно прилипнуть.
— Как знать, приятель, как знать, — отзывался баритон. — Адам тоже замышлялся не как кусок мяса, однако же вот прилипло. И что из этого вышло?
— Нам не должно отличаться от аборигенов, — парировал бас. — Это вызовет подозрение…
— Что, брат, загрустил? — спросил Ковалек, вплывая в комнату с подносом, заставленным бутылками, бокалами и тарелками.
Вот так проза жизни убивает самое интересное. Собираешься, понимаешь, подслушать, подсмотреть, а тут кто-нибудь вломится со стаканом и пирожком — и прощай волнующая неизвестность.
— Чем больше живу, тем больше уясняю, — задумчиво сказал Зунгалла. — Что мы не просто обезьяны, а жрущие, пьющие, похотливые обезьяны. Здоровенные такие вонючие обезьяны. И мозгов у нас не больше, чем у кровососущего клопа.
— Это ты хватил, дружище, — возразил Ковалек, деловито разливая джин. — Перегнул палку. Это бывает, когда долго от людей оторван. От этого, брат, звереешь. На-ка, выпей.
— Чего-то мы, Ян, не понимаем, — сказал Зунгалла, взяв бокал. — Вокруг что-то такое происходит, от чего мы привязываемся друг к другу или наоборот вышибаем друг другу последние зубы. Мы не видим этого, а потому уверены, что так и должно быть. Но почему?
— Не напрягайся, Джим, — посоветовал Ковалек, жуя копченую куриную грудку. Он, оказывается, и курятиной разжился. — Тебе пока вредно напрягаться.
— Я не напрягаюсь, — сказал Зунгалла. — Только мне почему-то всё больше кажется, что всё вокруг ненастоящее. Кто-то дергает за ниточки, и мы начинаем двигаться. Начинаем глушить наркотики и стрелять друг в друга. Страшное дело, старик.
Ковалек пожал плечами.
Зунгалла выпил и сказал:
— Не подумай, что я псих. Наша беда в том, что мы не видим истинных причин. Хватаем то, что на поверхности. Но я докопаюсь. Помяни мое слово.
Ковалек снова пожал плечами. Что спорить с человеком, у которого недавно еще ковырялись в кумполе? Не заднее место всё же, гораздо более ответственное.
Глава 16. Ватага
Калачев гнал на служебном Жигуленке по гладкому шоссе в родную Шептуновку, весь горя от ярости. Раскаленный июль добавлял жара. Асфальт, прилипая, шелестел под колесами, воздух над ним дрожал, переливался.
«Сволочи, — думал Калачев. — Втянули в аферу. Век бы этого колдуна не знать. Учили же тебя, козла: не трогай дерьмо, пока не воняет. Нет, поживиться захотел».
Было около 16. В 17 с очередным докладом должен явиться этот провокатор Серопузо. Вот именно что провокатор, без него бы, без гада, каша не заварилась.
Калачев сжал большие кулаки и почувствовал, что еще чуть-чуть, и сломает руль.
«Ну, держись, паскуда, — подумал он, ослабляя хватку. — Получишь ты у меня сегодня. Будет у тебя не серое пузо, а красное пузо. Еще этого надобно пригласить, Кешу этого вонючего».
В Шептуновку на своей железной коняге он влетел, как разъяренный бык, только пыль столбом. Пересчитал сгоряча пару выбоин на главной улице и со скрежетом затормозил у своего одноэтажного офиса. Промчался мимо дежурившего в предбаннике разморенного пенсионера Егорыча в камуфляже, который всё никак не мог пристроиться за столом поудобнее, чтобы никто не мог придраться, что он не сидит, а уже лежит, пересек коридор, затянутый паласом, приглушающим скрип половиц, и нырнул в кабинет, в котором в любую жару было сумрачно и прохладно, а в холод тепло. Этот бы кабинет, с жалюзи, шторами, кондиционером, да на Лубянку. Да с генеральскими лампасами.
Калачев позвонил на КВК и велел молодой дуре, хапнувшей трубку, найти Иннокентия. Чтоб к 17.00 был у него, у Калачева…
В 17.0 °Cеропузо с Иннокентием с унылыми рожами, ибо заранее чувствовали свою вину (всяк виноват уже тем, что живет, а если кто думает иначе, тот виноват втройне), втиснулись в дверь…
Калачев сразу взял с места в карьер. Его мат взбодрил дремлющего Егорыча, заставил навострить уши.
Давненько шеф не был так возбужден.
Вот кто-то, похоже Иннокентий, что-то слабенько проблеял, и Калачев отпустил тормоза. Густой его баритон, порою противоестественно срывающийся на фальцет, заполнил длинный коридор, заставил выглянуть из своих кабинетов Гвоздодырова и Митрохина — двух молоденьких лейтенантиков, которые наивно полагали, что если будешь честно отсиживать до конца рабочего дня, то быстро получишь очередное звание. Святая простота. Разве этим зарабатывают очередное звание? Оное зарабатывают личной преданностью, нетерпимостью к недостаткам и просчетам в работе, хлебосольством. Иными словами: умением ловко лизать начальственный зад, постоянной готовностью заложить товарища, неуемным желанием от пуза накормить и напоить шефа.
Егорыч всю жизнь был наивен, поэтому теперь имел маленькую пенсию, но с годами взялся за ум, пару раз основательно угодил Калачеву, и потому дежурил сейчас в калачевском офисе. А не подсуетился бы — сидел бы сейчас на обезжиренном кефире.
— Кто у него? — спросил Гвоздодыров, подходя.
— Да так, — уклончиво ответил Егорыч. — Ничего серьезного.
— Так орет — и ничего серьезного? — усмехнулся Гвоздодыров и перемигнулся с вставшим рядом Митрохиным.
— Не орет, а кричит, — поправил Егорыч, на которого распространялось калачевское благорасположение. — А раз кричит — значит, так надо. Мой вам совет, господа: шли бы вы, нафиг, домой. Время уже.
— Разрешаешь? — осклабился Гвоздодыров.
В эту минуту, распахнув лбом дверь, из калачевского кабинета вылетел некто Иннокентий, которого все в Шептуновке знали, как проныру и шустряка. Проехавшись пузом по паласу, Иннокентий вскочил с пола, пробормотал непонятное: «А что, генералы не люди?», — и уковылял, отряхиваясь.
Через распахнутую дверь донесся тенорок Серопузо:
— Колдуном займусь лично. Не извольте беспо…
Дверь захлопнулась, и ничего больше не было слышно.
Вскоре Серопузо, смиренно опустив глаза, прошмыгнул по коридору на выход. Лейтенантики к этому времени, видя такой оборот, отчалили, и когда грузный Калачев выплыл из своего кабинета, в пустом здании за своим столом дремал единственный Егорыч.
— Всё, Егорыч, закругляйся, — сказал Калачев. — Будет на сегодня…
Серопузо был не просто кладовщик при церковном приходе. И не просто стукач при местном ФСБ. Он, прохиндей этакий, имел собственное дело, держа штат из пяти громил. Дело было нелегальное, не зарегистрированное в налоговой службе, но протежируемое Калачевым. Дело это было самоокупаемое, поскольку из клиента, которого брал за жабры Серопузо, начинали самопроизвольно сыпаться денежки. В клиентах Серопузо, сами понимаете, числились крутые предприниматели, которым просадить за вечер в рулетку 10 тысяч зеленых было раз плюнуть.
Иными словами, это была крыша. Надежная, крепкая крыша, занавесившая глаза даже ушлым ребятам из МВД. На занавеску Калачев отстегивал лично.
Всё было по честному. Крутяки раскошеливались, Серопузо сдавал выручку Калачеву, а тот уже делил по справедливости.
Надо сказать, что с крышей Калачев подсуетился раньше прочих, объехав на повороте главного мента Шептуновки Ваську Сигаева. Тот крякнул, хрюкнул, но возражать не стал, даже посчитал за выгоду, что самому не придется жать соки из крутых. А если честно, то просто побоялся связываться с ломами из ФСБ, которые запросто могли наступить на горло. Ну, может, не запросто, может и вовсе не смогли бы, однако осталось какое-то опасение из советских времен.
Серопузо с предприятия имел семьсот баксов в месяц, его гаврики по пятьсот. Деньги по российским меркам немалые, у станка такие не заработаешь, тем более, что там по восемь часов в день, в грязи, в смраде, а тут по три часа и на свежем воздухе, так что все были довольны и за работу держались крепко.
Громилы у Серопузо были как на подбор — жилистые, с гнилыми зубами, небритые, кривоногие. Пещерные люди, одним словом. Разумеется, попивали, дулись в картишки, из языков предпочитали матерный. Урки да и только. Дома ходили кто в чем, в конторе, которая располагалась на площадях котельной, были одеты чуть получше, а вот на дело уже принаряжались. К крутякам приходили в пиджачках и начищенных штиблетах, зимой — в дубленках, чтоб не подумали, что имеют дело со шпаной.
Помимо мытарских функций на громил была возложена обязанность чистильщиков, санитаров калачевских угодий.
Именно это имел в виду Серопузо, сказав, что колдуном займется лично. То есть, лично проконтролирует, чтобы этого гадского странника скрутили, а заодно и звездюлей навешали.
Чтоб не получилось как в тот раз, когда странник раскидал троих серопузовских гавриков точно котят, на операцию пошли всей ватагой.
Ночь по счастью выдалась безлунная. Серопузо, сменивший рясу на футболку и джинсы, шел впереди всех заросшей лопухами тропинкой вдоль кривых заборчиков, посвечивая себе фонариком. Было тихо, одуряюще пахло петуньями да с соседней фермы остро тянуло навозом. Потом оказалось, что тянуло не с фермы, это один местный орел завез машину коровьего свежака и свалил перед своей изгородью. Прямо на тропинку, так что не пройти.
Серопузо, не будь дурак, скомандовал, чтоб его взяли на руки. Гаврики взяли, перенесли. А куда денешься? Сами перемазались, теперь от них смердело.
— Это ж теперь к Мишке близко не подойдешь, — догадался Серопузо. — Учует, гад. Беда, ребятки. Придется портки снять, обувку тоже и босичком, босичком. Ничего, ночь теплая.
Разулись, разделись. Серопузо вновь стал впереди, пошел по тропинке, бдительно посвечивая фонариком.
В окнах странника, там, где горница, теплился свет — то ли керосинка горела, то ли настольная лампа.
Серопузо подошел, заглянул сквозь стекло.
На покрытом клеенкой столе ровно горела свеча, в вазочке стояли полевые цветы. На топчане, привалившись спиной к бревенчатой стене, полулежал и что-то тихо, не разберешь, говорил отец Михаил, а за столом на древнем стуле сидела принаряженная красавица Фрося и, подперев щеку рукой, слушала.
Глава 17. Не ошиблись, господин хороший?
Директор З., крупный упитанный баварец шестидесяти лет от роду, всего лишь навсего моргнул. Эффект от этого моргания оказался совершенно неожиданным — перед ним на столе возник вдруг конверт.
Конверт был из плотной желтой бумаги, без марки и каких-либо оттисков. От него приятно пахло духами.
Директор похлопал глазами и заглянул внутрь. Вынул письмо, прочитал: «Привет, хапуга», — и почувствовал, как тревожно забилось сердце. Вот оно. Вот он, знак беды. Но, может, это чья-то шутка, невинный розыгрыш? Хотя, кто осмелится? Не дети уже.
— Читай дальше, — сказал кто-то за спиной.
Директор, голова которого давно уже утратила эластичную способность поворачиваться в разные стороны, крутнулся вместе с креслом. Нет, сзади никого. Сзади, как и положено, стена, убранная панелью из красного дерева, на стене в разворот национальный флаг, чтоб знали — перед ними патриот отечества. Все чтоб знали. Больше ничего. Говорить нечему и некому.
— Давай, давай, дядя, — сказали совсем рядом.
Кто-то при этом хихикнул — явно не тот, кто говорил, так как получилось наложение: один говорит — другой тем временем хихикает. Два шутника.
Директор повернулся вместе с креслом, попробовал встать и не смог. Что-то удерживало.
Попытался снять телефонную трубку — та была, как приклеенная. Нажал кнопку вызова секретарши — та не вдавливалась.
Вновь кто-то захихикал, а голос сказал:
— Читай письмо, дядя. Внимательно читай. Потом раздай работягам всё, что у них награбил, осчастливь плебс. Сам поживи в шкуре голодранца, прочувствуй — насколько это унизительно. Глядишь, часть долгов-то Боженька и спишет. Да в сумасшедший дом не забудь отстегнуть, там тоже люди живут.
Письмо само собой приподнялось над столешницей и резко сунулось в руки директору. Читай, мол.
Несчастного пробил озноб. Он уже видел что-то подобное в каком-то ужастике. Дальше должен отсыреть потолок, и с него закапает кровища.
— А-а, — закричал толстяк, выдираясь из кресла и опрометью бросаясь к дверям. — Ва-ва-ва.
С треском выскочил в коридор, где кроме секретарши находились два представителя сторонней компании.
— Говорящее письмо, — сказал бедняга, дико вращая глазами. — Где мои пилюли? Няня, утку.
— Ай-яй-яй, — тихонечко пробормотал кто-то тоненьким голоском, и все подумали друг на друга, что это он пробормотал. Секретарша на представителей, а представители на секретаршу…
Дустер-Завоеватель сидел на скамейке в сквере, что неподалеку от строительной фирмы, руководимой господином З., и дремал. На самом деле он вовсе не дремал, а пребывал в глубоком сосредоточении, позволяющем его астральному двойнику находиться в кабинете директора З. и говорить голосом Дустера. Двойник, поскольку астральный, виден не был, голос же был внушен, господин З. слышал его внутренним слухом. Между прочим, чтобы не было недомолвок, от неосторожного «ай-яй-яй» в приемной не удержался Уцуйка. Увидел, что сделалось с директором З., и не удержался. Дустер здесь был ни при чем.
— Гм-хм, — сказал Уцуйка из аккуратно постриженных кустов, что росли за скамейкой. — Ку-ку.
Дело в том, что на скамейке в метре от Дустера устроился молодой небритый тип в нестиранной одежонке и мешал говорить. Мало того — от него несло клопами.
Дустеру это ничуть не мешало, он в своем дурдоме приучился и не к таким ароматам.
— Ку-ку, — ответил Дустер. — Как мы его?
— Тише ты, — прошипел из кустов Уцуйка. — Услышат.
Тип, от которого, разумеется, несло не только клопами, всем телом повернулся к Дустеру. Он уже привык сидеть один, набаловался. Привык к тому, что как только он куда-нибудь приходит, другие дружно уходят. А этот, тудыть его, сидит. И с кем-то связь держит, кто прячется в кустах. Ненормальный какой-то, надо бы его потрясти. Глядишь, если при деньгах, и отвалит малость.
— Здорово, приятель, — произнес тип. — Думаешь, я глухой? Но не боись, я никому не скажу.
— Чего не скажешь? — осведомился Дустер.
— Что в кустах сидит шпион, а ты с ним ведешь переговоры.
— Ну и что, что сидит?
— Как же — шпион ведь. А может, и того хуже, террорист.
— Ты что — глупый? — сказал Дустер. — Какой же Уцуйка террорист? Какой шпион? Спятил, что ли? Это ж гном.
— Вот поросенок, — прошипел из кустов Уцуйка. — С потрохами выдал. Ну кто за язык тянет, кто тянет?
— Да ладно, — сказал Дустер. — Кто его слушать-то будет? От него как от помойки воняет.
— Щас по шее, — пообещал тип.
— Не верещи, — сказал Дустер, который был крупнее и наверняка сильнее бомжа. — Жрать хочешь?
— Хочу.
— Тогда не верещи. Где живешь-то?
— Нигде.
— Я так и знал, — сказал Дустер. — Эх ты, бедолага. Ладно, в четыре будь на этом же месте.
— Утра? — спросил захваченный врасплох бомж. Экая удача подвалила.
— Дня, дурик, — сказал Дустер. — У нас с Уцуйкой неотложное дело, к четырем должны обернуться. Пристроим тебя в одно заведение, где светло, тепло и мухи не кусают. На-ка вот, жратвы себе купишь.