Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Тиф - Алексей Николаевич Бежецкий на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

«Я серьезно нездоров, — говорил он про себя, — я, вероятно, простудился?.. Где я простудился? У себя в комнате… А может быть, я заразился тифом?»

И снег, скрипя под ногами, казалось, шептал; «Тиф, тиф!»

«Это уж не Вьюшин ли привез с собой заразу? черт его подери! Нет, нет! это пустяки! я не желаю болеть, не же-ла-ю…»

Мысли невольно перешли на Вьюшина и на покупки, которые он должен был сделать в Александрополе для офицеров. «Для Порошина десять фунтов свечей… И на что ему столько свечей? десять фунтов, десять фунтов? По полтиннику фунт, итого, итого… ах, боже мой, нехорошо…»

— Нехорошо! — сказал кто-то из-за угла, и какая-то прозрачная тень скользнула по поверхности снега и исчезла в воздухе.

Снег гораздо сильнее искрился теперь, чем тогда, когда он шел к священнику. Отдельные снежинки как будто вспыхивали то там, то здесь, в особенности когда их переносило ветром с места на место; тусклая мгла носилась кругом, и Иловлину чудилось, что он идет по огромной мрачной зале, освещенной блуждающими искрами. Черные следы от сапогов казались чернее и гораздо глубже… На половине пути Иловлин наткнулся на огромную стаю собак, которые заворчали, завидев огонь, и одна за другой извивающейся вереницей скрылись во тьме ночи.

Иловлин дошел до своих дверей. Изнутри доносилось тихое, заунывное пение: это пела Майро свою обычную песню.

Ты пряди, моя прялка, пряди, Сладкий сон на меня навевай! Но, я слышу, мой милый подходит: У ворот он стоит и стучит. Что мне делать: уснуть ли глубоко Или милому дверь отворить? Сон придет, и пройдет, и вернется, А мой милый уйдет навсегда…

В тихом пении Мариам слышались страстные, грудные ноты, а от оригинального восточного мотива веяло чем-то загадочным и волшебным. Странное чувство вспыхнуло в груди Иловлина, его сердце забилось скорее, и ему казалось, что он влюблен в какую-то волшебницу из арабских сказок.

Он открыл дверь и нервным голосом крикнул:

— Самойлов!

— Я не сплю, ваше благородие!

— Молчи, пожалуйста; не рассуждай! Давай спать ложиться; скорее давай!

— Да вы, ваше благородие, фонарь-то оставьте… Там свет есть наверху.

— Что? фонарь… возьми фонарь… Я, брат, болен, Самойлов.

— Спаси господи! К утру здоровы будете…

Вьюшин так крепко спал, что не слышал, как раздевался Иловлин и как он охал; как нарочно, только что последний улегся, он почмокал во сне губами, точно ел что-нибудь очень вкусное, и затем адски захрапел на всевозможные лады. Иловлину это показалось невыносимым, и он громко откашлялся.

Вьюшин проснулся и спросил:

— Что такое?

— Ты ужасно храпишь!

— Черт тебя возьми! разбудил на самом интересном месте…

И Вьюшин так неосторожно повернулся на своей постели, что она провалилась.

— Так! — раздражительно сказал он и сердито вскочил поправлять кровать…

У Иловлина быстро усиливался жар в голове…

— Ну, что вы там делали у попа? — спросил Вьюшин, снова укладываясь.

— Что?.. Заелов говорит, что при тифе за покупками надо с фонарем… А Майро я не могу так оставить; не могу…

— Что ты там такое городишь? — И Вьюшин, приподнявшись на локте, озабоченно взглянул на Иловлина.

— Заговоришь тут, — отвечал Иловлин, лениво поворачиваясь, — когда голова трещит и горит… Я болен…

— Что у тебя, голубчик?

— Голова болит… Постой, тс-с-с… кажется, стреляют? — И Иловлин насторожился: — Слышишь, слышишь?..

— Ничего не стреляют… Это внизу лошадь кашляет… Тебе кажется…

— Ей-богу, мне кажется… честное слово, мне кажется, что стреляют!.. Не поднять ли роты в ружье? А? Что ж ты молчишь? Господи! — И Иловлин тяжело откинулся назад и ударился головой о стену.

Затем он чувствовал, что ему кладут холодное полотенце на голову, кутают ему плечи, чувствовал, что это его освежило, и несколько минут как будто спал…

Но скоро полотенце согрелось, опять зашумело в ушах, мысли стали путаться, и шум быстро обратился в правильное музыкальное созвучие, как будто играли прелюдию к какой-то огромной драме, которую он давно, давно ждал, а может быть, и видел. Эти звуки были в одно время и торжественны, и печальны, и жалки, как будто играло множество маленьких дребезжащих труб…

X

Иловлин широко раскрыл глаза и увидел в блестящем розоватом тумане женскую фигуру. Это была Мариам, но не та молчаливая Мариам, которая пекла внизу лаваши и баранину, а совершенно преображенная, хотя определенно нельзя сказать, что в ней было нового. Первое, что в ней было удивительно, — это то, что она заговорила по-русски. Но сначала она говорила отрывисто, с большими промежутками и неправильно, потом все лучше и лучше и, наконец, совсем хорошо; только голос ее был металличен, звуки гортанные и страстные, южные…

— Что ж ты не подойдешь, Мариам? Милая Мариам, я люблю тебя! — сказал Иловлин.

— Я сама хочу подойти… я не могу… я нарисована и у меня красные глаза и нет ног… Я хочу к тебе подойти, но у меня нет ног; я нарисована…

Ему стало страшно оттого, что она нарисована: ведь это была злейшая казнь, какой не придумал бы сам Иван Грозный. Но вместе со страхом в его груди бушевала страсть. «Я тебе не верю, — говорил он, — глаза твои черные, а не красные… Подойди, Мариам! Подойди, Мариам!»

Чудно прекрасна была издали эта девушка — видение, потому что ничто не может с видением сравниться. Ее черные и извивающиеся волосы, то падавшие на плечи, то свивавшиеся в косы, имели сверкающий оттенок, и концы их сливались с мраком; матовое лицо освещалось блеском великолепных глаз, то диких от ужаса, то страдающих, то сладострастных; ноздри раздувались, а красные, как кровь, губы были полуоткрыты. Иловлин видел черты ее лица так ясно, как будто оно было у самых его глаз. От головы ее вниз, подобно хитону, падали легкие складки одежды и, волнуясь, принимали медленно мягкие формы. Как будто сверхъестественный огонь освещал изнутри голову Мариам. Чудно прекрасно было это лицо с его молящим и страдальчески страстным выражением!.. «Приди же!» Все потемнело и исчезло…

Опять озарилась комната слабо-голубоватым светом, который будто вливался из окна, подобно бешеному потоку, и все ярче заполнял комнату. В круговороте этого странного света носились отдельные, тонкие и легкие, как эфир, то лоб с глазами, то розовые щеки и глаза, то нос, один глаз и густые волосы, стоящие дыбом. Жара была невыносимая. Из-под пола подымались горячие ароматы. Около постели стояло что-то высокое, белое. Складки зашевелились, и упругое, стройное колено, точно покрытое нежно-золотистым атласом, оперлось на постель. У Иловлина страшно ныли ноги, руки и грудь, будто из нее тянули все ребра, и знойный жар жег ему кожу.

— Вот я и пришла, — шептала Мариам, — я больше не нарисована… Это ты меня вызвал… Ты сказал такое слово, которое меня освободило… Я тебя люблю, мой милый!.. Ты мой, и я твоя, потому что ты и я — это одно и то же. У меня теперь есть ноги… Ужасно красивые ноги…

Она поднялась на воздух, и он увидал стройное, точно изваянное великим художником, обнаженное тело Мариам. Иловлин смотрел и не мог шевельнуться. Потом вдруг ее голова наклонилась, и она впилась губами в его шею…

— Мне душно… мне жарко… — сказал он.

Тогда она положила ему холодную руку на голову. Сладостное чувство пробежало по всем его членам, и он закрыл глаза.

— Что ж ты не смотришь? — со стоном говорила Мартам, — вся сила в твоем взгляде… смотри же!..

Но Иловлин, как ни силился, не мог поднять век…

— Открой глаза! — говорил умирающий голос Мариам… «Открой!» — доносилось откуда-то издалека. «Смотри», — шептало что-то, и все тише и тише. «Смотри… три… три…» — и все затихло совершенно, все исчезло и все забылось.

XI

Товарищи Иловлина были очень озабочены его болезнью и все искренне его жалели. Вьюшин, хотя и торопился в Александрополь и вовсе не желал последовать примеру своего приятеля, тем не менее решил прождать до приезда доктора. Самойлов ухаживал за своим барином как настоящая сиделка, спал очень мало и поспевал в то же время готовить обед. На другой день, вечером, к больному пришла Мариам. Она вошла в комнату робко и нерешительно. На столе горела свеча, прикрытая чем-то от глаз больного, а на полу, примостившись кое-как, дремал Самойлов. Доски скрипнули, и Самойлов встрепенулся.

— Что, черноглазая? Пришла за нашим командиром ходить? Сиди, сиди! дело доброе.

Мариам грустно улыбнулась, сверкнув своими белыми зубами, и осторожно протянула свою узкую, смуглую руку к голове Иловлина. Затем между денщиком и девушкой произошел разговор на непонятных для каждого в отдельности языках, и Самойлов, одобрительно погладив ее по плечу, прибавил: «Смотри, примочку почаще меняй и не спи… А я пойду с горя-веселья выпью; и туда, и сюда… вар бельмес?» [16]

Заключив, таким образом, двумя иноземными словами свою речь, Самойлов вздохнул и спустился вниз. «Ежели, чего боже оборони, барин мой скончается, — говорил он, крутя цигарку из бумаги, — так меня сейчас из командирских денщиков в рядовые разжалуют… Вот тебе и коврижка!..»

— Да-а! — сказал, зевая, денщик Вьюшина, — а мы с барином в Рассею едем за провизией…

— Дураки вы оба, как погляжу я на вас, — с презрением сказал писарь-поэт. — На войне находитесь не для того, чтобы в Россию кататься, а чтобы в человеческой крови быть. Нет в вас проку, нет и толку; вам уже начешут холку!

Оставшись одна, Мариам села у изголовья Иловлина и устремила свой загадочный взгляд в его исхудалое лицо, Иловлин тяжело и быстро дышал, разбрасывал иногда в стороны руками и бредил, а Мариам, склонившись к его лицу, продолжала на него смотреть своим глубоким взглядом.

В О* не было доктора, и только дня через два приехал молодой врач из расположенного по соседству казачьего полка.

Первый, кто его встретил, был Вьюшин. Доктор вышел из фургона и, притронувшись к козырьку, рекомендовался: «Доктор Гусенков!» Голос у него звучал как надтреснутая винная бочка, и это сходство казалось еще более поразительным вследствие того, что от Гусенкова даже на морозе пахло спиртом. По странной игре случая, в таком положении находился и Вьюшин.

— Что, господа, и вас забирать начало? — сказал доктор, — а у нас, в казачьем полку, так косит, что мое почтение…

— Капитан Иловлин у нас болен, так вот мы за вами и послали… Пожалуйте с визитом!

— И визит сделаем, и больного посмотрим… — возразил доктор и потом стыдливо шепнул на ухо Вьюшину: — Спиритус вини водится?

— Найдем, дяденька! Вчера целое ведро достали… Вот насчет закусу — швах!

Гусенков повеселел и заметил, что в такое печальное время не до еды.

Затем, войдя в комнату и взглянув на Иловлина, он воскликнул:

— Хорош! нечего сказать… э-э-э!.. да я этого капитана знаю… Я его перевязывал… перевязывал; позвольте, дай бог память… когда?.. Он куда ранен?

— В ногу… — отвечал Вьюшин.

— Так, так… Именно в ногу… Пониже колена? В икру, не правда ли?

— Ну, нет! — И Вьюшин засмеялся: — Подымайте выше.

— Так, так… теперь я помню… В наружно-бедренную часть; я ему и повязку накладывал.

Вьюшин отлично помнил, что Гусенков никогда не перевязывал Иловлина, но не хотел его лишать удовольствия соврать лишний раз и промолчал.

Между тем доктор, подойдя к больному, откинул ему одеяло, пощупал пульс, измерил температуру и, отвернув рубашку, подавил в нескольких местах тело.

— Ну, что у него?

— Конечно, тиф… typhus exanthematicus[17].

— Это что за птица такая?

— Пятнистый тиф.

— Вроде попугая, значит… А какие еще тифы бывают?..

— Мало ли какие бывают: бывают — typhus abdominalis, то есть брюшной, амбулаторная форма, как теперь везде распространена; наконец — typhus recurrens…[18]

— Так-с… А чем же этот сорт, что у Иловлина, лечить прикажете?

— Лед на голову кладите и температуру измеряйте… Если жар будет, мозговые явления заметите — лед; ванны недурно бы… А если пульс упадет, коньяку давайте…

— Этого льду у нас сколько угодно… Целую арбу на голову положим… Ну, а насчет измерения температуры — это, я думаю, лишнее… Не все ли равно? Допустим, что у него под мышками яйца сварить можно; температура, значит, высокая… Чем же мы-то тут поможем? Денщика на помощь звать? «Опускай температуру! Морозь его благородие!..» Вот вы нам лучше лекарств каких-нибудь пришлите… Олеум рицини или там ацидум муриатикум и разных этих «умов»; а мы ему и начнем в рот пихать для спасения души. Ведь у вас, чай, в кухмистерской-то вашей этих отрав достаточно?

— Пустяки вы, сударь мой, говорите… Вы вот лучше мне перехватить что-нибудь дайте! Заеду в ваш лазарет, да и домой спешить надо.

После этого разговора новые знакомые пошли закусывать, и Гусенков только на следующий день уехал в свое селение в фургоне Вьюшина, который направился в Александрополь выполнять предположенную им программу развлечений.

…Иловлин находился в полузабытьи, когда к нему подходил доктор, и слышал только некоторые слова, которые раздавались около него. Впрочем, он не давал себе отчета в значении этих слов, не знал, из какого мира они доносятся до его слуха, и оставался к ним безучастен. Он даже открыл глаза после ухода врача и видел не только комнату, в которой лежал, но и коридор, и часть следующей за ним темной комнаты. Но все эти помещения утратили в его глазах определенные размеры и казались то меньше и ниже, то, наоборот, гораздо больше. Тех, кто входил и уходил из его комнаты, он скорее угадывал, чем видел. Казалось, то были не люди, а блуждающие тени. Он отчетливо видел только Мариам, склонившуюся у его изголовья; это продолжалось всего несколько мгновений, но он успел уловить озабоченный и как будто суровый взгляд девушки и…

XII

…Он встал и подошел к окну. Окно было необыкновенно широкое, с одним огромным стеклом, до того тонким и прозрачным, что через него не только все было слышно и видно, но даже свободно проникал воздух. Иловлин чувствовал страшную жажду, тяжесть во всем теле и глубокую сердечную тоску. Это понятно, потому что он столько пережил; в недавнем прошлом произошло столько драм, и еще каких драм! Он жил, увлекался, забывался, свершал разные хорошие и дурные дела, стремился к добру и славе, но вдруг встретился с ней и влюбился… Все то, что было до того, не было настоящим чувством: то были обманы крови и воображения. Было суждено, что он встретит на таинственном пути жизни свою собственную мечту, тот идеал, который с первым сознательным взглядом на божий свет, с первым вздохом зарождается в душе и чувствах наших. Можно отогнать мечту, но если она воплощается перед вами, тогда никакие силы не могут противиться ее могуществу… Отказаться от нее — значит погибнуть… Но он не отказался и полюбил. Что такое затем произошло? Он никак не мог вспомнить. Не объяснит ли кто-нибудь, что такое произошло?

Окно выходило на пустынную улицу, покрытую снегом, ярко залитым светом, и было непонятно, откуда падал этот свет, потому что небо было черное. По ту сторону улицы стоял довольно высокий одноэтажный дом с закрытыми ставнями и плоской крышей. Цвет всего дома был темно-бурый, как будто его сделали из старого, прогнившего дерева. Над домом свешивались толстые потолочные бревна, от которых падали продолговатые тени. Кругом ничего не было и висел серый, густой туман, закрывавший все остальное от взоров. Как между цветами предметов, так и между светом и тенью все время сохранялся резкий, неприятный контраст, и тени ни на волос не изменяли свою темноту, а свет ни капли не слабел, не усиливался; туман не колыхался, точно был нарисован, и вообще все отличалось мертвенным отсутствием какого-либо движения и жизни. Ах, как скучно и тяжело было стоять у окна и смотреть на этот дом! В то же время Иловлин чувствовал, что на него направлены отовсюду невидимые взоры, озлобленно-ликующие взоры, как бы застывшие в ожидании того, что должно было свершиться.

Но вот вдоль крыши прошла человеческая фигура — медленно, беззвучно и осторожно, как будто бы боясь нарушить неподвижность света и тени; человеческая фигура прошла и села на одну из свешивавшихся над домом балок. На ней был надет длинный красный плащ, складки которого так быстро колебались, что казалось, были одарены жизнью и дрожали от страха. На голове у неизвестного был надет черный глухой капор, имевший со стороны лица форму маски. В стороне от красного плаща, верхом на бревне, сидел майор Порошин, притворявшийся совсем другим, чем он был, хотя было очевидно, что это он. Лицо его было сурово, и во время всего последующего он упорно молчал. Затем явилась еще какая-то личность, но ее трудно было разобрать: она говорила глухим и крайне неприятным голосом, точно из большой пустой бочки.

— Ну, подойди, преступник!.. подойди, арестант!.. — сказал третий судья.

— Разве я арестант? — спросил Иловлин.

Третий судья захохотал и сказал иронически:

— Он не арестант? ха, ха, ха!

— Арестант! преступник! — сказало несколько озлобленных голосов. — Страшный преступник!

У Иловлина похолодело на сердце.

— Ты бежал в Алексапдрополь… В А-лек-сан-дро-поль! Украл деньги, которые тебе дали на покупки, и растратил… Украл и растратил… Растратил, украл! Что? тысяча восемьсот семьдесят восемь рублей…

«Господи! — подумал Иловлин, — эдакая сумма! Ведь это от Рождества Христова прошло столько лет!»

— Я возвращу деньги, — сказал он вслух.

— Возвращу… ха, ха! Он возвратит?! Нет, брат! Тут уже возврата нет!

— Нет возврата! Нет возврата! — воскликнули те же голоса.

Он подумал, что все это дело затеяно майором Порошиным, которому он должен был купить десять фунтов свечей…

— Я возвращу свечи…



Поделиться книгой:

На главную
Назад