– Спокойной ночи.
6
Когда часам к десяти утра Соловьев и Зоя пришли на пляж, там уже было полно народу. Они осторожно переступали через раскинутые руки, заклеенные носы и блестящие от крема желеобразные попки. На этой ярмарке плоти уже не оставалось целых тел. Наведя потерянный было фокус, у стойки с висящим спасательным кругом Соловьев заметил свободное место. Его как раз хватало для двух полотенец. То, что это место располагалось возле спасательного круга, Соловьев счел несомненной удачей. В критическом для него случае средство спасения было под рукой.
Спасательный круг не потребовался. Совершенно неожиданно для Соловьева Зоя оказалась прирожденным инструктором по плаванию. Войдя с ним в воду, она приказала ему лечь животом на морскую поверхность. Когда непривычное к воде соловьевское тело стало медленно погружаться, Зоя мягко, но уверенно поддержала его обеими руками. Этого странного младенческого положения на руках у девушки он немного стеснялся, хотя не мог при этом не признать, что учеба оказалась делом приятным.
Выйдя из воды, они осторожно пробрались к своим полотенцам. Зоя легла на спину, вытянув одну руку вдоль тела, а другой закрыв глаза от солнца. Соловьев сидел, положив подбородок на колени. Эта эмбриональная поза представлялась идеальной для наблюдателя. Утренний пляж был для Соловьева вещью невиданной и вызывал его любопытство.
Ему были интересны татарки, разносившие на лотках пахлаву и чурчхелу. Они присаживались возле покупателей на корточки, вытаскивали из-за пояса целлофановый пакет и, запустив в него руку, как в перчатку, снимали с лотка свои восточные изделия. На их лицах блестели крупные капли пота. Рассчитавшись с любителями пахлавы, татарки легко, без признаков усталости, вставали и продолжали свой путь по раскаленной гальке. Их крики, слегка приглушенные прибоем, раздавались по всему пространству пляжа. Они смешивались с криками продавцов кваса, колы, пива, вяленых лещей и шашлыков из копченых рапанов.
Соловьев рассматривал человеческие тела. Освобожденные от одежды, почти ничем не стесняемые и никого не стесняющиеся. Он видел мускулистых молодцов того идеального темно-коричневого тона, который граничит со сменой расы. Который достигается неотлучным пребыванием на пляже. Ввиду этой черноты терялись даже татуировки, нанесенные ими в какую-то давнюю допляжную эпоху. Они двигались к воде особой походкой. Это была походка
Рядом с ними – и в этом заключалось великое пляжное равенство – топтались обладательницы вялых грудей, отважно освобожденных от купальников, безразмерных животов и бесформенных старушечьих ног – мочалообразных, простроченных фиолетовыми нитками вен. Всё то, что родило бы протест в любой другой обстановке, на пляже оказывалось допустимым и по большому счету возмущения не вызывало.
Соловьев откинулся назад и полулежал на локтях. Убедившись, что глаза Зои плотно прикрыты рукой, он стал смотреть на нее. С бритых Зоиных подмышек взгляд скользнул на ее бедра, соединенные тонкой линией бикини. Соловьев залюбовался едва заметным и каким-то безмятежным движением ее живота. Подняв глаза, он встретил Зоин взгляд и от неожиданности улыбнулся.
Когда они снова вошли в воду, Зоя велела ему перевернуться на живот и попытаться делать лягушачьи движения (они были показаны заблаговременно). Крепкие руки Зои, поддерживавшие Соловьева в его лягушачьем движении, скользили по шее, груди и животу обучаемого, касаясь порой – на глубине всё возможно – самых чувствительных точек его тела. Когда телодвижения Соловьева показались Зое недостаточно лягушачьими, она подплыла под него и, синхронизировав ритм обоих тел, показала, как это выглядит на самом деле. Стоявшие на берегу следили за обучением с неприкрытым интересом.
Нетрадиционные, даже, может быть, несколько экстравагантные методы[38] Зои не могли не дать плодов. В результате обоюдных усилий Соловьев проплыл несколько метров, испытывая сказочное ощущение
Такое ощущение он испытывал в своей жизни лишь дважды. Первый случай произошел с ним лет в семь, когда после утомительного обучения езде на двухколесном велосипеде (уставшая бегать за велосипедом бабушка случайно отпустила седло) он вдруг поехал. Соловьев навсегда запомнил внезапное обретение им равновесия. Плавное, парению родственное, движение на холостом ходу, хруст сосновых шишек под колесом.
Второе подобное ощущение он испытал по окончании своего следующего семилетия. Касалось это сферы, с бабушкиной помощью не связанной, куда более деликатной и совсем уже не велосипедной. Цензура Надежды Никифоровны вынужденно касалась лишь печатных источников, но у запретных сведений были и устные пути распространения. Одноклассники снабдили Соловьева кое-какими подробностями отношений между полами, но представлено всё было в самом грубом и механистическом виде. Образование Соловьева в этом направлении продвигалось столь однобоко и хаотически, что, имея уже представление о сути полового акта, он почему-то не догадывался о том, что в результате именно таких действий появляются дети.
Связь этих двух явлений оказалась для него полной неожиданностью, причем неожиданностью неприятной. Такое светлое и ожидаемое им событие, как появление ребенка, Соловьеву очень не хотелось соединять с отвратительными ритмичными движениями, которые с хохотом показывали его одноклассники. Не исключено, что в глубине души ему, платонически влюбленному в Надежду Никифоровну, в это просто не хотелось верить. Трезвый взгляд на вещи подсказывал учащемуся Соловьеву, что по этой линии им с Надеждой Никифоровной иметь детей не суждено.
Потрясенный своим открытием, на одном из школьных собраний Соловьев по очереди представил всех присутствовавших родителей за производством его одноклассников. Пойдя дальше, он представил таким же образом школьных учителей – вплоть до директрисы (
Исчерпав имевшиеся возможности, Соловьев покинул пределы своего непосредственного окружения. Его вниманием овладели лица, чьи портреты уже ряд лет смотрели на него с классных стен. Дитя позднесоветского времени, Соловьев располагал не столь уж большим выбором. Центральный и самый большой портрет в классе принадлежал В.И.Ульянову (Ленину). Именно он и привлек внимание подростка в первую очередь.
Чтобы соединить Ленина с его женой Н.К.Крупской, занимавшей в пантеоне скромное место между А.В.Луначарским и А.С.Макаренко, ему приходилось постоянно вертеть головой. То ли фантазия Соловьева успела отдохнуть, то ли это было оптическим эффектом при сведении удаленных изображений, но итоговая картина получилась куда выразительней директорской.
– Были ли у Ленина дети? – спросил как-то Соловьев на уроке биологии.
– Не было, – сказала учительница. – Но разве это вопрос по теме
– Да, – ответил Соловьев.
Базедовый профиль Крупской вкупе с мелкими злыми движениями ее партнера придавали паре вызывающе земноводный вид.[39] Ну, разумеется, у них не было детей: их просто тошнило друг от друга.
Заключительным объектом портретного периода оказался Карл Маркс. Как Соловьев ни бился, в его воображении тот соединялся только с Фридрихом Энгельсом. Не догадываясь еще о возможности и такого альянса, Соловьев оставил основоположников в покое.
Первый собственный опыт такого рода Соловьев приобрел на станции
Дом был довольно ветхим сооружением. Состоял он из сеней, кухни и примыкавших к ней двух небольших комнат. Окна комнат смотрели на поросшую травой железнодорожную насыпь, в этом месте невысокую. После смерти матери Соловьев, помещавшийся раньше в одной комнате с бабушкой, переселился в комнату покойницы. Он сделал это из безотчетного стремления восполнить пустоту, возникшую с уходом матери. Оттого, что он входил в опустевшую комнату, скрипел ее рассохшимися половицами и спал на материнской кровати, этот уход казался ему не таким безвозвратным. Наконец, пустота комнаты отчасти восполнялась и тем, что, помимо Соловьева и его бабушки, в ней стал бывать еще один человек – Лиза Ларионова.
Лиза и раньше бывала у Соловьевых. На всей станции
Лиза могла бы быть тем, что в прежние времена определялось как первая ученица. У нее была ясная голова, но для карьеры первой ученицы (как, впрочем, и любой карьеры) Лизе недоставало главного – честолюбия.
Их совместные походы в школу и из школы не были проявлением чего-то большего, чем обычные соседские отношения. По крайней мере, первоначально. Вдвоем они ходили с первого класса. Такого рода движение казалось их домашним более безопасным. В лишенных мужчин семьях (Лиза жила с матерью) слово
Ходить в школу с Лизой маленький Соловьев стеснялся. Самым огорчительным в этих обстоятельствах было определение его и Лизы как
Но особенно строго с Лизой он обходился в присутствии Надежды Никифоровны. Здесь, правда, не было ничего из того, что могло бы быть признано не
К четырнадцати годам Лиза превратилась в миловидную стройную девушку. Не став первой ученицей, она не стала и красавицей. Данная ей природой внешность – правильные неброские черты, пшеничные волосы и серые глаза – предоставляла широкие возможности в выборе стиля. Если бы Лиза решила стать красавицей, сдержанный рисунок черт придал бы ее облику тот легкий импрессионистический оттенок, которого не хватает
Сказать, что Лиза
Мысль об этих танцах мелькнула в голове у Соловьева, когда однажды, после выполнения домашней работы (занятия, возможно, не самого возбуждающего), он ощутил жгучую эрекцию и неожиданно для себя прижался к Лизе всем телом. Неожиданным это было не потому, что Соловьев не представлял себе подобной возможности. Как раз наоборот: по ночам, когда из соседней комнаты начинал раздаваться бабушкин храп, его фантазия рисовала этот случай во всех деталях. Прикосновения своих собственных рук он явственно ощущал как Лизины и, испытав древнюю, как взросление, смесь наслаждения и стыда, замирал на влажной простыне. Неожиданность заключалась в том, что всё предпринимавшееся им в фантазии никогда не мыслилось реально произошедшим и – однако же – произошло. Мог ли Соловьев справиться со своим возбуждением? При определенных обстоятельствах – да. Например, присутствуй в доме его бабушка. Но ее в тот момент не было.
Чувствуя, как его бьет дрожь, Соловьев взял Лизину ладонь и прижал к своим оттопырившимся спортивным штанам. От запретности происходящего, от соединения начал столь противоположных (ему казалось, что высшая степень противоположности и рождала высшую степень запрета) он почти терял сознание. В тех остатках сознания, которые всё еще не были потеряны, пульсировала мысль о прикосновении Лизы к самому тайному, что только бывает на свете. Никогда впоследствии его так не будоражила разность полов: такого рода соединение противоположностей оказалось во взрослой жизни делом обыденным, а подходя диалектически – и неизбежным. То же, что некогда казалось ему таким скрываемым и недоступным, оказалось на поверку объектом едва ли не самым востребованным. Вручая его Лизе столь настойчиво, будущий исследователь еще не знал о его роли в истории культуры, да и истории в целом. Он действовал без оглядки на предшественников.
Стоя к Соловьеву вплотную, Лиза смотрела на него спокойным и слегка удивленным взглядом. Как и в случае с домашним заданием, только она, казалось, знает правильное решение. И она его действительно знала. Лиза легонько коснулась губами его губ и положила ему голову на плечо. Осмелев, он запустил руку ей под блузку. Он касался ее спины, живота и того, что ниже.
Из скрытых под блузкой крючков он не смог расстегнуть ни одного. Это сделала сама Лиза. Сама Лиза сняла всю остальную одежду и, ведомая Соловьевым за руку, послушно легла на кровать. В продолжение всей сцены он не произнес ни слова. Соловьева натуральным образом трясло, и лишь по его судорожным движениям (единственное, что он сумел выполнить до конца, – это раздеться) Лиза догадывалась, чего в том или ином случае от нее ждут. В целом же особой догадливости здесь не требовалось.
Сопровождаемый отчаянным скрипом пружин (этот скрип в точности передавал состояние его тела), он кое-как взгромоздился на Лизу и замер. Не сумев соединить оба тела сразу же, он уже не понимал, каким именно образом действовать дальше. Лиза и здесь всё взяла в свои руки. Он почувствовал, как его направляют, и с неутомимостью физкультурника стал выполнять те движения, которые так отвратительно показывали его одноклассники. Через несколько мгновений он испытал оргазм. Это был его
Соловьева удивило отсутствие крови. Когда после Лизиного ухода он рассматривал пятна на простыне, ничего похожего на кровь им обнаружено не было. Он не допускал и мысли, что к моменту их отношений Лиза уже не была девушкой. То, как она проводила свое время, было известно Соловьеву с точностью до минут. Круг общения Лизы был ему также хорошо знаком. Собственно говоря, он и был этим кругом.
О том, что должна быть кровь, на станции
К успокоению жаждавшего крови Соловьева, при одном из последовавших занятий любовью простыня заалела. Это произошло в третью или четвертую их встречу в отсутствие бабушки. В предыдущие разы – Соловьев этого, очевидно, не понимал по неопытности – контакт их был слишком судорожным и хаотичным. Когда же неизбежное в конце концов случилось, крови было так много, что простыню пришлось срочно стирать. Соловьев носил из колодца ледяную воду, а Лиза стирала простыню, периодически дуя на окоченевшие пальцы: времени согреть воду уже не оставалось. Сушить простыню также не было никакой легальной возможности, поэтому после стирки ее пришлось вновь застелить. Лишь ночью, когда раздался бабушкин храп, Соловьев развесил простыню на двух стульях, сам же спал поверх одеяла, укрывшись курткой.
Их любовные игры стали регулярными. Бабушкины уходы были вещью довольно редкой, и поэтому время от времени им приходилось переходить в дом Лизы – разумеется, когда он бывал пуст. Сложность в этом случае заключалась в том, что появление Лизиной матери, путевой обходчицы, было непредсказуемым. Длительность обходов была на удивление разной и зависела от степени усталости этой женщины, от ее настроения и каких-то высших производственных соображений, суть которых была известна лишь посвященным.[40] Ни Лиза, ни тем более Соловьев к их числу не принадлежали, и предприятие их несколько раз оказывалось на грани провала. Несколько раз их спасал звон пустого ведра, неприметно установленного ими у калитки, но полагаться на такое ненадежное, а главное – привлекающее внимание средство было невозможно. Они вновь вернулись в соловьевский дом.
Дети железнодорожников, Соловьев и Лиза решили в полной мере использовать возможности железной дороги – в современной жизни, кстати, часто недооцениваемые. Безукоризненно владея расписанием пассажирских и товарных поездов, они без труда обнаружили, что несколько раз в день движение составов мимо станции
К вопросу о звуках. Информированность Соловьева о женской составляющей секса
Более того. Временами у Соловьева возникала мысль, что в тех запретных и уж по крайней мере преждевременных отношениях, в которые они вступили, Лиза испытывала гораздо меньшую потребность, чем он. Дело было даже не в том, что маленькие их безумства ею никогда не инициировались (это можно было бы списать на женскую стеснительность), – само ее отношение к соитию было в каком-то смысле бесстрастным. Лизу никогда не приходилось уговаривать, и она уступала сразу же, но – именно уступала, спокойно, доброжелательно, без соловьевского нетерпения и дрожи. Казалось, что и в этой сфере, как и во многих других, она не хотела его огорчать. Вообще говоря, безотказность Лизы казалась безграничной. Порой, когда Соловьеву особенно не терпелось, а возможности уединиться не представлялось, они занимались любовью без особой подготовки и раздеваний. Лиза шла и на это.
Вспоминая впоследствии эти сумбурные и – невзирая на взрослое содержание, – по сути своей, детские отношения, Соловьев не уставал удивляться, что Лиза не забеременела. Единственное, что им было известно в сфере предохранения, – это опасные и неопасные в смысле зачатия дни. Будучи победительницей математической олимпиады, эти дни рассчитывала Лиза. Что до противозачаточных средств, то покупать их в местности, где молодых людей знали все, не было никакой возможности. Соловьев несколько раз ездил в районный центр и, покрываясь от смущения по́том, покупал презервативы. Презервативы быстро заканчивались, а на поездку в районный центр требовался целый день. Единственным противозачаточным средством, которое всегда имелось в наличии, было умение вовремя разомкнуть объятия. Оно требовало немалых усилий воли и несколько раз давало сбой. Отсутствие последствий Соловьев относил к их исключительному везению: на станции
То, что везение подростков было и в самом деле исключительным, не вызывает никаких сомнений. Любовью они занимались постоянно – не только в помещении, но и на открытом воздухе. По дороге из школы Соловьев и Лиза иногда заходили в лес и предавались любви на только что пройденных по биологии мхах и лишайниках. Когда, отряхиваясь, Лиза вставала с земли, контуры этой растительности отпечатывались на ее розовой попке. Не раз они занимались
Он почувствовал эрекцию, не связанную с железнодорожным влиянием. Открыв глаза, Соловьев понял, что проснулся. Первое, что он увидел, был направленный на него немигающий взгляд Зои. Соловьев перевернулся на живот. Движением крокодила подгреб к себе горячей гальки и снова зажмурился. Он осознал, что на этот раз проснулся человеком, умеющим плавать. Зоя ему определенно нравилась.
7
Вечером она пригласила Соловьева к себе. Он пришел с букетом цветов, но уже с порога понял, что происходить будет вовсе не то, что он предполагал. Помимо Соловьева в Зоиной комнате находился виденный им вчера старомодный господин, а также худенькая старушка. На ней была черная шляпка с откинутой вуалью и черные же перчатки в сеточку. Через несколько минут позвонили, и в комнату вошел человек богатырского вида. На вид ему было за шестьдесят. Несмотря на возраст, под хлопковой, пенсионерского вида рубашкой навыпуск обнаруживались значительного размера бицепсы. Группа показалась Соловьеву живописной. В первый момент он так и не мог понять, что именно собрало здесь людей, столь непохожих друг на друга.
Их собрал генерал Ларионов. Это выяснилось, когда Зоя представила собравшихся друг другу. В первое мгновение Соловьев подумал, что ослышался. Старушка оказалась княжной Мещерской, хотя и – в голосе Зои послышался как бы оттенок извинения – родившейся уже после революции.
– Это никогда не мешало мне быть княжной, – сказала старушка и подала Соловьеву руку.
Он склонился над протянутой рукой и ощутил на губах сетчатую фактуру перчатки. Руку княжны (как, впрочем, дамскую руку вообще) он целовал впервые в жизни. Как и в случае с пляжем, ни в Петербурге, ни – тем более – на станции
Два присутствовавших господина были детьми белогвардейцев, каким-то образом спасенных генералом от смерти. Последнее обстоятельство им позволило, по их выражению, не только глубоко почитать генерала, но и вообще родиться. Из нескольких произнесенных этими людьми фраз Соловьев заключил, что любовь и преданность генералу они перенесли на Зою, бывшую для покойного своего рода приемной – пусть и не увиденной им – дочерью. Это отрадное вроде бы обстоятельство Соловьева насторожило. Вспомнив о вчерашней встрече с Шульгиным (так его, оказывается, звали), он окончательно расстроился. В условиях опеки, понятой столь серьезно, шансов на развитие отношений с Зоей оставалось немного.
Готовясь подать чай, Зоя попросила Соловьева помочь ей, и они вышли на кухню. Там стоял лысоватый человек, лет на пять – семь постарше Соловьева. Его нельзя было назвать в строгом смысле толстяком – он был скорее рыхлым. Расслабленным. Грозящим то ли обрушиться, то ли сдуться. Он и стоял как-то не в полной мере, наискось, привалившись к твердой опоре у себя за спиной. Зоя едва заметно ему кивнула и включила под чайником газ. Чтобы избежать неловкости, Соловьев поздоровался. С ответным «здрасте» (оно было тихим и, пожалуй, даже стеснительным) неизвестный скрылся в своей комнате. Не будучи с ним знаком, Соловьев тем не менее узнал его сразу же: это был Тарас Козаченко.
Пока чайник закипал, Соловьев с интересом рассматривал просторную кухню, на которой ежедневно, в течение более чем полувека, появлялся легендарный генерал.
– Это был
Зоя указала на покрытое клеенкой деревянное сооружение, к которому прислонялся Тарас. Клеенка была мелко изрублена (крошили овощи) и обагрена засохшим соусом. У стакана с увядшим укропом лежал неправдоподобных размеров точильный камень, за ним – как иллюстрация его возможностей – два ножа с месяцеобразно сточенными лезвиями. В самом углу стола, перевязанная марлей, размещалась банка с чайным грибом. Это был
Соловьев осторожно отогнул липкую клеенку и коснулся поверхности стола. Он попытался представить генерала протирающим этот стол тряпкой. Регулирующим пламя примуса, на котором потрескивает яичница-глазунья.
– Генерал почти никогда не готовил, – сообщила Зоя.
По ее словам, во всех бытовых делах генералу помогала Варвара Петровна Нежданова, подселенная в его квартиру в 1922 году. Это была тихая, немногословная девушка, приехавшая в Ялту из Москвы, да так в Ялте и оставшаяся. Устроившись машинисткой в горсовете, она получила комнату в генеральском доме.
– Я могу для вас готовить, – сказала однажды Варвара Петровна.
– Готовьте, – коротко ответил генерал.
Через два года они обвенчались.
За чаем Зоя рассказала присутствующим о Соловьеве. Оказалось, что товарищ Шульгина – его фамилия была Нестеренко – Соловьева уже знал. Будучи по делам в Петербурге, он посетил конференцию в Институте русской истории и слышал там доклад Соловьева
Говоря на научные темы, вспомнили и о конференции
Беседа еще более оживилась, когда присутствующие узнали, что Соловьев собирается на этой конференции выступать. Поскольку не все (в частности, Зоя) имели возможность в дни конференции покинуть Ялту, Соловьева попросили прочесть свой доклад в этом доме. Соловьев – он так резко подвинул чашку, что немного чая выплеснулось на скатерть, – был, конечно же, не против. Читать доклад в таком обществе, а главное – в
Что касается потенциальных соловьевских слушателей, то им и самим было о чем порассказать. За исключением Зои все они хорошо знали генерала лично. Впрочем, среда, в которой Зоя воспитывалась, снабдила ее сведениями о генерале в такой степени, что во время последовавших за чаем воспоминаний о генерале она позволяла себе дополнять и даже поправлять высказывания гостей. Отсутствие личного опыта сотрудница чеховского музея восполняла прекрасной памятью. Из рассказа лиц, собравшихся в доме генерала августовским вечером, послереволюционная его судьба представала в следующем виде.
Приход красных генерал встретил в стенах своей ялтинской дачи (указывая на стены, княжна Мещерская сделала круговое движение рукой). Во время, свободное от пребывания в бронепоезде, он жил именно там. Удивительным образом генерал не только избежал смерти, но даже не был выселен из дома. Генерал был подвергнут
На первом этаже его дачи расположилась местная комсомольская ячейка. Прежде никто и подумать не мог, что это помещение способно вместить такое количество лиц в буденовках. Встречаясь у крыльца, они оправляли гимнастерки и отдавали друг другу честь. На втором этаже комната была отведена уже упоминавшейся Варваре Петровне, комнату дали революционному матросу К.И.Серегину, и одна комната досталась генералу. Ввиду отсутствия на втором этаже кухни под нее была переоборудована размещавшаяся там зала.
Дом с готическими окнами семейством Ларионовых был построен в середине девяностых годов девятнадцатого века. Несмотря на богатые армейские связи семьи, дача строилась усилиями штатских рабочих, оплачивавшихся к тому же из собственных денег Ларионовых.[42] Подобно большинству ялтинских дач, имела она всего два этажа, но каждый из них был высоким. Будущий генерал переступил порог дома уже в том возрасте, когда волшебные слова
Незнаком был этот стиль и К.И.Серегину, въехавшему в генеральский дом в 1921 году. Впечатление, произведенное модерном на представителя флота, оказалось удручающим. Первые два дня своего пребывания в доме Серегин, бросив все дела (он входил в краснофлотскую расстрельную команду), занимался переоборудованием доставшейся ему комнаты. Отвергнув замысловатую лепнину как буржуазное излишество, он сбил ее с потолка зубилом. Дубовые панели он закрасил жирной зеленой краской и, найдя такой цвет интересным, прошелся им по дубовому же паркету. За борьбой стилей генерал наблюдал спокойно и не сделал расстрельных дел мастеру ни единого замечания. В сравнении со всероссийскими переменами события в его собственном доме уже не могли его взволновать по-настоящему.
Будучи по натуре своей буяном, генерала Серегин, однако же, побаивался. Для него он был явлением не менее, а, может быть, даже более чуждым, чем модерн, но поступить с ним так же, как с потолочной лепниной, он не мог. Несмотря на революционное сознание и пристрастие к кокаину, в своем соседе матрос видел прежде всего генерала.
Холопский его рефлекс был усилен еще и тем, что однажды, предприняв попытку рукопашного боя с генералом, краснофлотец был немедленно сбит с ног, стащен к крыльцу и окунут в бадью с дождевой водой. Некоторое время он отыгрывался на Варваре Петровне как свидетельнице происшедшего, но, увидев благосклонность к ней генерала, бросил и это. Прежде чем окончательно успокоиться, по месту службы он потихоньку выяснил, каковы перспективы генерала на предмет расстрела. Чтобы не обременять товарищей лишней работой, он предлагал выполнить ее самостоятельно – так сказать, на дому. Получив категорический отказ, он по-настоящему удивился и зауважал генерала еще больше. Кстати говоря, именно Серегин был первым, кто задал ключевой для биографии генерала вопрос: почему его не расстреляли?
В генеральском доме Серегин прожил семь лет. Будучи однажды захвачен вихрем революции, этот человек так и не смог вернуться к мирной жизни. Революционное сознание, усугубленное потреблением кокаина, толкало его к действиям и словам (а слова – это тоже действия, как сказал член тройки ОГПУ Л.Б.Уманский), для молодой советской власти неприемлемым. Приговор тройки в отношении Серегина К.И. в исполнение привела его же собственная расстрельная команда. По воспоминаниям товарищей, для него это стало единственным утешением.[43]
В комнату Серегина въехал Л.Б.Уманский, в котором генерал узнал человека, командовавшего красноармейцами при аресте Серегина. Пока красноармейцы скручивали сопротивлявшегося квартиросъемщика, Уманский проверил состояние рам и дверей и уточнил у Варвары Петровны площадь освобождаемой комнаты. Как выяснилось впоследствии, Уманский, у которого в Ялте пока не было жилья, проделывал это при каждом проводимом им аресте. Не приходится сомневаться, что жилплощадь его устроила, поскольку Серегин был расстрелян в самые короткие сроки.
От Серегина Уманский выгодно отличался тем, что не устраивал ночных дебошей. Если порой он и приводил с собой дам, то заставлял их снимать обувь, выдавая специально приготовленные тапочки. Первое время это были комсомолки, умыкавшиеся Уманским из ячейки на первом этаже. Переспавшие с ним считали, что как честный человек Уманский Л.Б. должен на них жениться. Не вдаваясь в обсуждение своей честности, тот резонно заявлял, что при всем желании сразу на всех жениться он не может.
Руководство ячейки, привлеченное регулярными скандалами на втором этаже, начало было рассматривать вопрос об
С этого дня в комнату Уманского не ступала нога комсомолки. С одной стороны, девушки из ячейки были слишком обижены, чтобы вновь подниматься на второй этаж. С другой, сам Уманский по зрелом размышлении решил обходиться дамами с набережной – идеологически, может быть, менее близкими, но в смысле владения техникой секса предпочтительными. Марксистское мировоззрение не мешало им в необходимых случаях становиться на колени[44] – в отличие от комсомолок, чья несгибаемость Уманского порядком раздражала.
Собственно говоря, из всех, кого довелось увидеть генералу в коммуналке, он был не самым плохим соседом. В годы соседства Уманского из туалета исчез ядреный запах мочи, появившийся там со вселением в квартиру Серегина. Уманский (обычно в лице одной из посещавших его дам) неизменно принимал участие в поочередном мытье пола на кухне и в местах общего пользования. С точки зрения генерала, внутренняя его нечистоплотность в какой-то степени компенсировалась стремлением к внешней чистоте и упорядоченности.
Генерал считал его прохвостом и особенно этого не скрывал. Вместе с тем в его отношении к Уманскому был и своего рода сентиментальный оттенок. В полной мере этот оттенок проявился впоследствии, когда генерал выразил сожаление в связи с преждевременным освобождением соседской комнаты. Что касается Уманского, то ему льстило, что он живет в одной квартире с лицом столь знаменитым. В какой-то момент, правда, у него возникло искушение расширить свою жилплощадь путем ареста генерала и его жены, но, к чести сотрудника ОГПУ, вкус к хорошей компании возобладал в его душе над сугубо меркантильными интересами.
Спустя годы, впрочем, выяснилось, что до победы лучших чувств Уманского над его худшими чувствами попытку освободить квартиру он все-таки предпринял. Но – некая таинственная сила воспрепятствовала аресту генерала и на этот раз. Более того, в ходе этой попытки Уманский выяснил также, что казавшийся ему безработным Ларионов числится консультантом в Музее истории города и даже получает за это зарплату.
Зная как никто другой, что генерал почти не покидает квартиры (исключение составляли его прогулки по молу), Уманский не поленился направить в Музей истории города запрос о трудовой деятельности бывшего генерала и о характере даваемых им консультаций.[45] Ответ неожиданно пришел из ведомства самого Уманского и, судя по его тону, дальнейших вопросов не предполагал. Прагматик Л.Б.Уманский, не принадлежавший, в сущности, к категории кровопийц по призванию, на этом остановился. Он решил, что квартиру, в конце концов, можно будет найти и в другом месте; другого же генерала ему найти не удастся.
Движимый этими соображениями, он даже попытался расположить к себе генерала. Интересно, что и генерал, сведший круг своего общения к совершенному минимуму, порой с Уманским беседовал. Будучи людьми полярных темпераментов и убеждений, они, вне всякого сомнения, интересовали друг друга. Они обсуждали тактику ближнего боя и допустимость Брестского мира, целесообразность службы в армии женщин и работу передвижных кухонь в осенне-зимний период, а в минуты философского настроения генерала – и нравственную проблематику
Жизнь вблизи генерала показалась Уманскому столь познавательной, что на некоторое время даже отвлекла его от квартирного вопроса. Когда же по случаю ему представилась возможность переехать в отдельную и весьма благоустроенную квартиру, сотрудник ОГПУ поначалу даже сомневался. После того как его начальник, Г.Г.Пискун, сообщил ему, что для улучшения условий подчиненного был расстрелян целый этаж, не въезжать в освобожденную квартиру Уманский счел уже неловким. Получив ордер, по прежнему месту жительства он устроил прощальный банкет, для которого не пожалел умопомрачительного огэпэушного спецпайка.
Банкет превзошел все ожидания – и по количеству угощений, и по степени своей, так сказать, прощальности. Когда мероприятие близилось к концу, в дверь неожиданно позвонили, и квартира заполнилась людьми в кожаных куртках. Узнав в вошедших своих сослуживцев, виновник торжества счел это остроумной и соответствующей ведомству формой поздравления, растрогался и предложил вошедшим выпить. Будучи повален на пол и уложен лицом вниз, он заметил присутствующим, что шутка зашла слишком далеко, но в ответ никто не рассмеялся. Вопреки ожиданиям Уманского, вывод его из квартиры также не сопровождался весельем – как, впрочем, и расстрел, произведенный самым серьезным образом через неделю после ареста.
Позже стало известно, что непосредственной причиной ареста Уманского Л.Б. оказались приводимые им с набережной дамы. Об этих посещениях сигнализировали бдительные комсомолки, в свое время отвергнутые подследственным. После первой же очной ставки с указанными дамами (а также с комсомолками) он признал свои половые связи беспорядочными и чистосердечно в них раскаялся. В протокол допроса было также внесено его заявление о том, что, несмотря на обилие случайных связей, единственным органом, которому он, Уманский, был предан по-настоящему, являлось ОГПУ.
Проблема, собственно, была не в дамах с набережной. Она состояла в том, что в одно из редких посещений Ялты иностранными судами эти дамы успели пообщаться с сошедшим на берег экипажем и предположительно передать за границу сведения государственной важности. Было также установлено, что задуманные в качестве прикрытия беспорядочные половые связи были фиктивными, а посещавшие Л.Б.Уманского гражданки на самом деле являлись не более чем передаточным звеном между ним и одиннадцатью[46] иностранными разведками.
Уманский возразил было, что связи его были беспорядочными, но не фиктивными (это, кстати, подтверждалось всеми одиннадцатью фигурантками), что единственным, что до него дошло путем передаточного звена, оказался триппер[47], но это не помогло. Раздавленный тяжестью улик, подследственный в скором времени сознался во всем, что ему инкриминировали, и, к приятному удивлению следствия, даже добавил несколько не известных ранее эпизодов.
Генерал Ларионов и Варвара Петровна в эти дни также ждали ареста: факт соседства генерала в глазах следователей сам по себе должен был бы стать одним из важнейших доказательств вины Уманского. Но этого не случилось. Всё объяснялось тем, что начальник Уманского, Пискун Г.Г., первоначально к нему благоволивший и даже освободивший для него большую благоустроенную квартиру, в какой-то момент был раскритикован собственной женой. Она указала на тот факт, что жилищные условия его подчиненного Уманского Л.Б. теперь превосходят соответствующие условия самого Г.Г.Пискуна. Потрясенный этим фактом, Пискун стал искать выход из создавшегося положения. Поскольку кодекс чести учреждения прямого перераспределения жилплощади не предполагал (лодочка плыла, подарок Тимофею не отдала, как заметил член РСДРП с 1903 года В.И.Твердохлеб), Пискун решил Уманского расстрелять. Только после этого, ввиду бесполезности для расстрелянного столь большой площади, он считал возможным въехать в данную тому квартиру. В этих условиях Г.Г.Пискуна не заинтересовали ни принадлежащая генералу комната, ни даже сам генерал.
Вскоре после расстрела Уманского в Ялту приезжала его мать – как ни странно, именно из Умани. Она упаковала вещи сына в три парусиновых чемодана, а то, что не поместилось, сложила в огромную бархатную скатерть, попарно связав ее концы. Добраться до автовокзала ей помог генерал. Неся в руке один из чемоданов, он толкал перед собой детскую коляску соседей с положенным на нее бархатным узлом. Два других чемодана (те, что полегче) несла мать Уманского. Солнечным октябрьским утром 1934 года, осыпаемые листьями тополей, они шли по Московской улице. Мать Уманского время от времени ставила чемоданы на землю и передыхала. В одну из таких передышек женщина сказала, что никогда не одобряла принадлежности своего сына к ГПУ, и с нежностью вспомнила время, когда он был известным в городе Умань карточным шулером. Такой род занятий казался ей более доходным и – несмотря на регулярные побои – не столь опасным.
В начале семидесятых эти осенние проводы слились в памяти генерала с другими, тоже осенними, но происходившими много позже и ставшими типичным случаем дежавю (что, в сущности, и позволило этим событиям слиться). Удивительным образом генерал называл год этих проводов – 1958-й, но сопутствующих им обстоятельств припомнить не мог. Он приводил даже имя провожаемой им дамы: ее звали Софией Христофоровной Посполитаки. Генерал и тогда нес чемодан и толкал коляску – на этот раз с ребенком. На фоне полнейшего молчания ребенка пружины коляски издавали пронзительный, почти истерический визг. София Христофоровна стеснялась этого неприятного, пусть и не ею производимого звука. С растерянной улыбкой она вжимала голову в плечи. Порой, вопреки хронологии, генералу казалось, что и во втором случае он сопровождал мать Уманского, от греха подальше увозившую из Ялты своего маленького и еще не расстрелянного сына.
Чей это был ребенок? По воспоминаниям генерала, вряд ли он мог принадлежать Посполитаки ввиду ее возраста. С достоверностью генерал способен был лишь утверждать, что ребенок этот был не его. На улице Московской на них так же падали тополиные листья. Порывом ветра несколько листьев задуло Софии Христофоровне за воротник демисезонного пальто. Остановившись, генерал извлек листья из-за воротника, и София Христофоровна благодарила его – неожиданно долго и горячо. Кем была эта дама и в связи с чем он ее провожал, генерал сказать затруднялся.
Это обстоятельство навело его на мысль о том, что большинство событий его долгой жизни успело повториться – и не по одному разу. Для того чтобы не дать им слиться окончательно, генерал решил вернуться к брошенному им было труду историка.
– Именно тогда, – сказала Зоя, – он начал диктовать маме продолжение своих мемуаров.
После расстрела Уманского его комната стояла незанятой. Действия Г.Г.Пискуна в отношении своего коллеги были столь стремительны, что последнего просто не успели снять с учета. Вносимая ответственным квартиросъемщиком Ларионовым квартплата заслонила от работников жилконторы кровавую, поистине шекспировскую драму, разыгравшуюся между двумя чекистами. О смерти уроженца города Умань в жилконторе просто не узнали. Большой поклонник Н.В.Гоголя при жизни, расстрелянный Уманский по странному стечению обстоятельств обратился в
В свободной от соседей квартире у генерала родился сын. Факт ли освобождения квартиры вдохновил генерала на рождение ребенка, были ли это обстоятельства более личного характера (по слухам, до 30 лет Варвара Петровна была бесплодна), – узнать уже, видимо, не удастся. По мнению княжны Мещерской, не будучи уверен в том, что останется жив, ранее генерал просто не хотел заводить ребенка. Мысль о возможном аресте сидела в его голове так прочно, что, даже обвенчавшись с Варварой Петровной в 1924 году (это было сделано тайно), генерал не стал регистрировать их отношения в советских органах, чтобы не подвергать ее опасности. С другой стороны, – и здесь точка зрения княжны была фактически опровергнута Шульгиным – почему бы именно в середине тридцатых взгляды генерала на собственное будущее должны были измениться? Беспристрастный анализ общественно-политической обстановки не давал к этому ни малейшего повода.
Как бы то ни было, ребенок появился. Встречая Варвару Петровну в холле роддома, генерал с отвращением рассматривал грязно-желтый кафель пола. Мелкий квадрат этого кафеля вкупе с запахом хлорки нес в себе что-то невыносимо советское, лишенное человеческих черт. Генерал пытался вспомнить, чем пахло в виденных им военных госпиталях – там ведь тоже мыли хлоркой, чем же им было еще мыть? – но такого гнетущего запаха почему-то не было. От кровати к кровати неслышно ходили сестры милосердия, волосы их были убраны под белые с красными крестами посередине платки.
Стеклянные, но (разнонаправленные мазки белилами) потерявшие прозрачность двери открылись. Первой из них вышла толстая медсестра со свертком, перевязанным голубой лентой. Из-за ее спины на мужа стеснительно смотрела Варвара Петровна. Генерал взял у сестры сверток и заглянул в него. Он смотрел долго и внимательно, словно в сморщенном, почти уродливом лице новорожденного пытался прочесть его дальнейшую судьбу.
– Похож, – поняла его взгляд по-своему сестра. – Похожей не бывает.
Генерал молча протянул ей пятьдесят рублей. Накануне ему было сказано, что медперсонал благодарят: за мальчика – пятьдесят рублей, за девочку – тридцать. О равноправии полов в 1936 году еще не могло быть и речи.
Нет, мальчик не был на него похож. Точнее сказать, черты его – форма носа, линия губ, разрез глаз – вполне отражали генеральские, но это внешнее подобие лишь подчеркивало всю степень их общего несходства. Так восковые двойники великих не имеют со своими оригиналами ничего общего как раз потому, что не передают в них самого главного – их необъятного силового поля. Когда годы спустя восковая фигура генерала была выставлена в музее мадам Тюссо, он не проявил к этому никакого интереса. Рассеянно взглянув на присланную ему фотографию, генерал вложил ее в какую-то книгу и забыл о ней навсегда. Восковая копия не могла его удивить. Долгие годы он видел ее в своем собственном сыне.