— Умение вышибить мозги ближнему своему бывает весьма полезно, — сказала Диамис, когда они остались наедине с Танеидой, — но есть и лучшие способы с ним поладить.
— Им я учусь тоже, — кратко ответила девушка.
«Как бы это не о принцессиной свите было сказано», — подумала про себя старуха. Но нет, пожалуй. Единственное утешение для Диамис в таковых ее скорбях: люди вокруг были серьезные, ни поросячества, ни обжимания по углам себе не позволяли. Танеида держала себя со своими мужчинами ровно, по-деловому и без малейшего кокетства. Не муза ученых, не фея революции — просто искатель знаний. «Клеймо носит», — непонятно подшучивали над ней. Впрочем, эту шуточку Диамис довелось разгадать в то роковое утро, когда она вернулась из поездки несколько раньше ожидаемого срока. Неслышной своей походкой, чтобы не разбудить старуху-прислугу, прошла в парадную спальню, где стоял гардероб с ее городской одеждой и бельем, и в центре своей широкой супружеской кровати увидела некую ожившую скульптурную группу.
Завидев ее, Картли вскочил, отряхнулся, как собака, и деликатно прикрыв ладошкой срам, побежал за ширму одеваться. Танеида натянула на себя простыню. После того, как он, облачившись и вежливо попрощавшись с обеими дамами, удалился, настала долгая пауза.
Танеида первая прервала ее, ляпнув:
— Мы ничего не испортили. Верховая езда, «большой шпагат», ритуальные танцы…
— И парные гимнастические выступления особого рода, понятно, — саркастически прибавила Диамис.
— Мы женаты со вчерашнего дня.
— С кем, этим-то боевичком? И, верно, по католическому закону. Ведь имущества у него, я полагаю, столько, что как на два ни дели, всё нуль будет. А в недалеком будущем и вообще получится по девять грамм свинца на каждого.
— Ина Диамис, я думала, вы добрее. Хотя мне и так нельзя здесь оставаться.
— Я тебя не гоню, дочка. Просто я уж такая старая чертовка всю жизнь… Ох, а учение твое? — спохватилась.
— Что поделаешь, не судьба, — Танеида совсем по-взрослому пожала плечами. — Отложить придется. В городе про дочку Эно Эле только глухой не слышал. Кстати, учиться ладить с мужем — тоже наука немалая.
— Муженек-то у тебя ненадежный. Слинял и оставил тебя мне на съедение.
— Положим, вы не очень-то страшная, верно?
Вдруг Диамис опустилась на пол, по-бабьи мотая головой от горя. И Танеида, как была, во всем великолепии природной своей оболочки, вскочила с постели, уселась рядом на ковер, обнимая и утешая.
Из сказанного и сделанного в прошлые времена, из мрачноватого пророчества Диамис вытекает нижеследующий разговор в ложе для прессы зала Верховного Военного Трибунала города Эрка.
— Слушай, Имран, что для тебя с Кергом интересного в этих нескончаемых процессах экстремистов и всякой прочей оппозиции? Ну, он хоть практикуется в своем ремесле, защищает других и заодно свою персону от тайных на нее покушений.
— Но твоя газета послала же тебя сделать репортаж?
— А, я старая, заезженная газетная кляча, а ведь тебя пускают по следу сенсаций.
— Нынче я сам пустился. Керг адвокат отличный, помимо всего прочего: с подковыркой. Один он стоит целой второй полосы. А в подсудной группе, ну которая своих соратников по эксу выводила с боем из централа, есть одна любопытная девчонка. Вместе со своим то ли мужем, то ли просто дружком прикрывала отступление, так ей почем зря шьют половину трупов. Вот, смотри — рядом с тем цыганом, это они оба и есть.
— Прехорошенькая. Однако на мой вкус бледновата.
— Если она не оправдает наших надежд, хоть полюбуюсь. Что бледновата, оно понятно. Ходят слухи, что была беременна, но это дело в тюрьме уж очень быстро рассосалось.
— Поскольку беременных нельзя приговаривать к расстрелу и даже выводить на суд, им чреватый, тюремная прислуга, так сказать, способствует. Ну, времена пошли! Доказать, ясное дело, ничего нельзя, и сами жертвы помалкивают. Слушай, ты, никак, их последние слова на диктофон собираешься записывать? Всё чушь. Кто отказывается, кто толкает свою идеологию, кому рот зажимают — как обычно. Противники у нашего президента не очень солидные.
— А вот и моя подопечная встает. Ну же!
И тут голос, не такой уж громкий, но совершенно необычного тембра и полетности, наполняет залу суда, отдаваясь во всех ушах:
— Я хочу только просить прощения. У убитых мною, если они слышат. У тех, кто родил их на свет и делил их ложе. У их детей. У моего сына, которому не дали родиться в камере сапоги моих охранников. Пусть все будет взвешено, измерено и признано тем, что оно есть в самом деле!
Слова, на первый взгляд, не такие уж значимые, но идущие вразрез с тем, что ожидалось в зале и ложах. И молчание, поглотившее все разнообразные чувства.
Имран с торжеством обернулся:
— Вот тебе и бомба, кляча газетная, жучок бумажный! Черт, вот умница ведь, скажи? Если бы она начала с самой сути, ей бы живо рот запечатали. Положим, у собак дяди Эйти есть, как всегда, хороший шанс отмыться…
— Да беги же ты отсюда, Имран, уноси свою бомбу в диктофоне вместе с башкой, пока обе целы! А я приговор еще послушаю. Надо же, с прощения начать, а кончить… Чего она добилась наверняка, так это расстрела за финальную дерзость.
Мелкий дождь липнет к лицу, губам, векам. И боль давит грудь всякий раз, когда вздохнешь. Старая сука — боль ждет у края земли. Картли велел: не удерживайся на ногах, когда выстрелят, сразу катись под откос, это твой шанс. Он был умный, Картли, и всегда ее учил, а она училась, ведь учиться — ее работа. Так она и упала, поэтому тяжело, невозможно теперь подняться. Глина. Липкое. Темно вокруг или это только в глазах, ведь через темноту она видит тех, кого заставляет сторониться: и старика, и молодых, и самого Картли. Холодно, хотя одежду им всем оставили. Надо бы взять и надеть пиджак Картли, как по вечерам, когда они разгуливали по городу, но духу не хватит.
Танеида встает, опираясь на правую руку; она откуда-то знает, что надо уходить к противоположному краю оврага. Пока землей не засыпали. Не сейчас, ладно? — спрашивает она кого-то невидимого, но ощутимо близкого. Утром, когда дождь перестанет… Хотя утром те как раз и придут, копатели… Там, в невообразимой дали, отчетливо белеет ствол березы. Ну ладно, вот сейчас дойду до нее — и конец.
Почему-то ей удается удерживаться на ногах без опоры. «То не я иду, то мной идут», — по-дурному вертится в голове. Мамушка Катерина, Кати, говорила так к концу дня, когда уставали ноги у обеих. Мы пробирались из Южного Лэна все ближе к северу и обменивали нитки, ленты, бусы и прочую мелочь на зерно и чистый хлеб, и к концу дня короба оттягивали спину, но тогда это было хорошо, это означало и еду, и ночлег. А сейчас спереди тянет — онемело, а чуть шевельнуть и то страшно. Спины вовсе нет. И лопается, булькает при вдохе и выдохе. Взяться руками за ствол и стоять. Опуститься на колени и ползти. Трава лезет в лицо, какая она соленая! Всё, я больше не могу. Еще немного. Она опирается на сжатые кулаки, пытаясь оторваться от земли — и проваливается в чьи-то объятия: теплые, надежные, огромные как мир.
И с дальнего конца этого мира слышится:
— Нет, ты смотри! Полкилометра ползти с глубокой раной. Это что, сердце?
— Что ты, тогда ей бы сразу конец. Скорее легкое — видишь, пена розовая. Пуля не разрывная, живой останется, вон какая упрямая.
— Если бы не двигалась и крови не теряла…
— Потому и останется. Ты представь: холодная осенняя, считай, почти зимняя ночь, и еще ей полчаса нас дожидаться. А ведь она, факт, о братьях не знает. Ладно, перетяни ее покрепче и неси к нашим, раз ты такой сильный, а я сбегаю, посмотрю, может быть, там есть кто еще живой… в овраге.
В последнем усилии Танеида разлепляет веки, видит над собою — как бы через щель в двойной тьме — удлиненные, как лист ивы, глаза, подернутые влагой. И с испугом и восторгом догадывается, что на нее смотрят через прорезь в круглом капюшоне, закрывающем голову.
Катрин — имя тяготы
…Маленькая комната — вся голубая, и голубые плоские лампы в низком потолке. Танеида чуть стонет, пытаясь приподняться. Атта плотно обхватывает ей плечи сзади, сажает в кровати.
— Ну чего взбулгачилась, пить хочешь или сон дурной опять снился?
Атта — медсестра: ясноглазая, крепенькая, уютная и поперек себя шире. Как игрушечный медвежонок: ее и дразнят «Атта Тролль», по имени персонажа Генриха Гейне.
— Здесь потолок низкий, неправильный.
— Это у тебя в голове неправильно. Контузия мозгов и ретроградная амнезия. Вообще-то ты везучая, Катринка. Доктор еще все удивлялся: как тебе скверно — мигом отключаешься. Есть-пить понимаешь, по именам нас всех зовешь, а боли не помнишь. Тебе ведь пять пластических операций сделали, не считая перевязок.
— Пластических? Зачем?
— Боже ж мой! Ты ведь вся обожженная. Шрамы тоже — старые, пулевой над грудью, от ланцета на спине. И новые, эти помельче. Первых мы и не трогали, недосуг было. Туберкулез в верхушке левого легкого, но это, считай, обошлось. Главное — волосы тебе что ни день частым гребнем чешу, а там и мысли причешутся.
Она становится на постель тугим коленом — знакомая и в то же время чужая, не ее поза — и вдруг, мгновенно, соединяются разомкнутые времена, Танеиду относит к давним годам и далеким берегам, и память о них стоит в горле комком.
— Атта, я помню. Я правда все помню.
…Потолок шатром сходится в необозримой вышине, и там, под стрехой и на стропилах, висят пучки трав. Густой теплый запах лета идет оттуда волной, раскачивает ее широченную кровать, зачем-то повернутую к стене не боком, а изголовьем; и сладко дремать, и терять, и снова находить себя. От окна с опущенными шторами из реек радужные полосы по стенам. И пахнет чем-то нестерпимо вкусным, перебивая запах лекарств и мокрой шерсти.
Тетушка Глакия ловко лезет по стремянке под самый верх, шевелит свои веники, иногда обрывает с них веточку или листик. Она вся в сером, короткие волосы под платочком тоже серы — юркий мышонок с бойкими глазками.
— Ну чего ты, дева, на меня смотришь, как на икону? А ты вот улыбнись. Живая осталась, красивая. Ой, не ворохайся, болесть свою разбередишь. Сейчас-то ничего, а сразу как приехала, бредила так, что ото всех стен звенело.
— А чем была больна?
— Гонконгским гриппом по причине огнестрельного легочного ранения, — тетушка звонко фыркает. — Еще спасибо, тебе швы уже наложили и рубцеваться начало, а все равно я кучу кровавых бинтов в плите сожгла. Стирать боязно было.
— А и заразная ты оказалась — все врачи были в темных масках, что тебя ночью привезли, — невинно добавляет она. — Ну, обошлось, не видал никто. А что до прочего, здесь привыкли, что я вечно какую-нибудь живность выхаживаю. Нищий ногу вывихнул — тоже здесь отлеживался. У кошки трудные роды были. Восемь котяток, и все живые, всех к делу пристроили. Теперь щенок лапу поранил, правую переднюю. Сейчас я вам обоим супчику налью. Того, Того, кушать!
Груда бурой шерсти в дальнем углу встряхнулась и оборотилась полуторагодовалым кобелем северолэнской «волчьей» породы: тупомордым, короткоухим, с глазами в черных обводах. Прихрамывал он уже несильно. Тетушка налила ему в мисищу на полу, миску поменьше поставила на грудь девушке — посадила ее, взбив подушки — и став коленкой на низкую кровать, стала кормить с ложечки.
— Чуешь, какое от пола тепло идет? Внизу ой какой важный человек обретается, в ноябре, еще до снега, печи топит.
— А кто?
— Скажу — не забоишься?
Танеида, наконец-то улыбнувшись, мотает головой.
— Сам градоначальник эркский, высокий господин Лассель. Я у него главной кухаркой.
— Да ну. Вот уж точно — нет места темнее, чем под светильником.
— Не в нем одном дело. С твоими врачами тоже никто не захочет ссориться без нужды. А вообще сюда, ко мне, не захаживают, а вниз тебе ходить не потребуется, не то что собаке. Плита здесь, вода тоже, и ватерклозет имеется. Так что…
И тетушка Глакия без обиняков разъяснила, что они обе будут делать на голову высокому господину Ласселю.
Став в кровати, где спали они обе, на колени, Танеида рассматривала картинку на синей эмали, повешенную в изголовье: томный розовато-белый Христос, склонив голову и смежив глаза, возлежит на цветущем древе любви, как бы сам в него превращаясь. Ни следов от гвоздей, ни крови.
— Вот это распятие. Сколько их перевидала, а такое чудное — впервые.
— Ты католичка?
— Вроде бы так. Крестили в миссии.
— Это мне мой святой отец подарил. Тебе, говорит, непочетница, только такой Бог и простит, что людей и скотов равно жалкуешь.
Чердак, помимо лестницы, ведущей к домашним службам, имел особый выход в маленький парк за домом, и окрепшая Танеида, укутавшись в старое тряпье тетушки Глакии, спускалась вниз за компанию с Того. Пес охранял ее бдительно, как свою самую любимую кость (с весьма, однако, жалким количеством мяса). Позже осмеливалась и на вылазки: тетушка, вооружившись корзиной, прихватывала новоявленную родственницу с собой на рынок. Мало кто обращал внимание на двух «мирских монашек» — бегинок, накрытых темными платками.
В городе кончалась осень: звонкий холодный ветер царапал по земле бурыми листьями, скрюченными от старости. Дома и деревья стояли нагие и беззащитные. Зато улицы ощетинились людьми. Как никогда, много стало полиции. Прибывали наемники из Северного Лэна. Кэлангами прозвали их южане в одной из минувших средневековых битв, то есть не-лэнцами, выродками: за фанатизм в вере и самодовлеющую жестокость в бою. Имя это прижилось и распространилось по всему Динану, когда Эйтельред сделал их опорой своей диктатуры.
— Знаешь, в чем дело? — сказала как-то ей тетушка. — В красных плащах. А это, если иначе сказать, самые что ни на есть военные спецы из Эдинской Академии и их приданные части. Они идут сюда из гор и лесов и уже скоро станут под городом. Ведет их Марэм Гальден, который приехал аж из самой Британии, а Лон Эгр, по слухам, в скорой скорости высадится в Гэдойне и тоже к нему приткнется. Вот здесь и побесились все эти…
Оба этих имени Танеида помнила, но смутно, как детскую сказку. Даже со своим Картли в откровенные разговоры не вдавалась. Подумаешь, в детстве колыбель твою качали…
Их вылазки приносили теперь мало. Чаще всего тетушка покупала мешочек крупы и варила вместе с особыми травками, чтобы дух казался вроде мясного.
— Время такое, дева. И провизия у людей есть пока, да в предвиденье плохих времен уже сейчас задницей на закромах сидят. У самого градоначальника и то ничего не утянешь: продукты на кухню выдают по записи. Вот доиграется, что самому будут подавать жареный лопух на фарфоровой тарелочке!
Но и смеялась она уже не так заразительно. Наконец, набралась духу и сказала Танеиде:
— Вот что. Ты не думай, что мне с тобой плохо, осаду бы выдержали как-нибудь. Только если хочешь к своим, уходить надо не сегодня-завтра, слово мне такое сказали. Пока из города еще легко выйти, а войти нельзя: но когда красные всадники подтянутся, все станет наоборот. Как бы тогда кэланги эти не вспомнили о тебе снова.
Кто бы ни ворожил ей в последующую ночь: то ли тетушка, то ли те, что в масках, то ли просто темно было, — но через рубеж Танеида перешла, будто и не было ее, этой границы.
В ставке людей Гальдена на нее смотрели очень даже искоса, однако с вежливой улыбкой препроводили к офицеру, который знал и ее, и Картли. Бывший студент, Рони Ди, курчавый и смешливый, в картинно потертой и засаленной замшевой куртке обрадовался, что она жива, но тут же вздохнул:
— Ну куда тебя деть, такую доходягу? Нам здесь военные нужны. Разве что, знаешь, просят у меня молодых, что обучены хорошим манерам, для особых заданий. Учить будут месяца два-три, за это время хоть отъешься, а потом… «Потома» ни у кого из наших нет. Война!
Разведшкола показалась ей, вопреки былым представлениям, внушенным Картли, учреждением довольно-таки нудным. Никакой романтики, одна зубрежка и физические упражнения, что выматывали тело и душу. Большинство дисциплин вели «новые военные» Марэма, даже в помещении не снимавшие даже своих знаменитых плащей, по которым были названы: короткие, чтобы не мешали садиться в седло, они защищали от дождя и снега и в темноте маскировали лучше, чем черная одежда. Капюшонов на них не было никаких, ни с прорезями, ни без.
Две отдушины Танеида для себя все же обнаружила. Пожилого учителя дзю-до и каратэ, чьи тренировки легко ложились поверх ее специфических танцевальных навыков. Он и медитации потихоньку обучал, видя, что она к этому тянется: это тоже было сходно с древней наукой предгорий. А еще она встретила здесь девушку.
Как-то, проходя мимо одной из полуоткрытых дверей, Танеида услышала, что за ней стучат на ключе будто бы в ритме ее любимого «Мимолетного вальса», и тут хрупкий девичий голосок в самом деле пропел:
— закончила Танеида полустрофу. Девушка поднялась из-за рации и подошла к ней. Движения были так легки, будто она ничего не весила.
— Тебя зовут Танеида Эле, а еще Катрин, да? А меня — Маэа Ди, я чужого имени не брала, нас таких в Эрке тьма-тьмущая. Мне брат о тебе говорил. Он и меня сюда рекомендовал. Говорят, мы вместе отсюда выйдем?
— Ой, и говорят тебе много, — улыбнулась Танеида, а у самой будто сердце опустили в теплую воду: так ему стала мила эта Маэа, малорослая, тонкая, с певучими руками. Каштановые, легкие как пух волосы закрывали лоб, лицо сияло, а глаза будто впервые видели мир.
И действительно, в город Эдин они были посланы вдвоем: Танеида, по легенде, — секретарем-референтом в одно из министерств, Маэа — гувернанткой в хороший дом и ее личным радистом. Дружбы своей они почти не скрывали, так казалось удобнее тем, кто их послал.
И «легендарная», и настоящая работа, которую выполняла Танеида в Эдине, была рутинной почти до ужаса: там машинистка, здесь — среднее между резидентом и живым почтовым ящиком. Кому-то наверху понадобилось, чтобы она сводила те данные, какие ей удавалось добыть, с донесениями из «народных бригад» — своеобразных и глубоко законспирированных партизанских соединений, которые сотрудничали с красноплащниками. Поскольку это были не совсем свои люди и беречь их не было особой нужды, ей вменялось в обязанность встречаться со своими информаторами лично и знать их не только по внешности, но и поименно, чтобы контролировать.
Только ли неопытно было ее руководство (а к тому же еще небрежно), то ли просто желало быстрейшей и наиболее эффективной отдачи, не заботясь о последствиях, но конечный провал их с Маэой деятельности вытекал изо всех служебных и личных обстоятельств почти неизбежно. Агенты на час.
Всё же то, как и когда произошел этот провал, было делом случая. Танеиде приходилось записывать свои донесения, чтобы ужать их и перевести на шифр. Маэа этого сделать не умела. По столбцам цифр, найденным у радистки, которую засекли во время передачи, неожиданно для всех легко угадали руку, что их написала.
…Ее вбросили в железную дверь, норовя, чтобы она упала ничком. Детина, который почему-то оказался тут же в камере, неторопливо присел на корточки, перевернул вверх лицом.