Тациана Мудрая
Карнавальная месса
Пролог. Дети Марии
В доме Отца Моего обителей много.
Было три народа на земле: Бет, Лет и Хирья-Хай. Народ Бет жил в изобильных горах, чьи синие ели достигали неба и цепляли собой облака, среди веселых бурных реки кристальных озер, в лесах, полных ягод, цветов и птичьих песен. В год великой засухи от скудости трав ослабли его степные соседи; народ же Бет, напротив, усилился, и тесно стало его сердцу в горной броне.
Тогда люди Бет решили спуститься с вершин долу, чтобы покорить все живое своему мечу. Они гнали перед собой дикие степные роды, как стадо баранов, избивая противящихся ему и не щадя тех, кто униженно молил о пощаде. Но дети, и красивые женщины, и мудрые старики, и мастера, и горделивые храбрецы оставались в живых, пусть и в неволе. Всех их пока еще кормили горы — завоеватели везли с собой жареное зерно и муку, сухие ягоды и вяленое мясо, катышки коровьего молока и бурдюки сброженного кобыльего. Да и кони шли с ними, под седлом или в поводу: источник теплой крови и хмельного кумыса, сытного мяса и шкур с густым пахучим мехом. Неприхотливые лошадки не пренебрегали самым скудным кормом, негодным даже для овец, и умели добыть его даже из-под корки льда и мерзлого снега.
Войско и народ все дальше отходили от своей колыбели, все больше отрывались от истока и все глубже внедрялись в степь, нагую, безводную и полумертвую. Резали скот — и так и сяк ему пропадать — выкапывали съедобные корни, собирали поутру росу с остывших камней и кормились от одного котла и победители, и побежденные.
Но все больше и больше людей втягивали в свое непонятное уже для них самих движение люди Бет и все более по привычке отягощали себя добычей, драгоценной для сытых и никчемной для стоящих на пороге голода и жажды. За тугой сверток редкостного шелка, шкатулку с золотыми монетами или пригоршню блескучих камешков можно было купить целое стадо, но жизнь стоила дороже. И все тяжелей делался путь, и все больше мертвецов лежало по его закраинам вместе с брошенной цветной рухлядью.
Одним утром все люди остановились, сбились в круг и обратили свои лица к небу, стоя в самой сердцевине погибельной земли. Их шаманы зажгли костры, такие высокие, что чадный серый дым коптил синеву, — и стали изо всех сил бить в бубны, вознося их как можно выше. Потом они запели песнь богам, каких кто знал, моля их смилостивиться, и не стало в этом песнопении рабов и свободных, пленных и захватчиков, сильных и слабых, наменьших и набольших — так переплавила их судьба в своем огне и жару.
Видимо, боги людей Бет, в равной степени жестокие и милосердные, как и они сами, были с ними все это время. И вот на безжалостно сверкающее небо накатились валы туч, и полил дождь. Длился он семь дней и семь ночей, и иссохшие жилы рек набухли водой, а земля отяжелела от влаги. А когда снова появилось солнце, уже не гневное, а ласковое и робкое, как женщина под облачным покрывалом, — травы пошли в рост с небывалой скоростью, и существа всевозможной формы и цвета, прыгая, бегая, летая и ползая, показались из песчаных нор и укрывищ, редких зарослей и пологих холмов и наполнили собой пустынную землю.
— Вот, Синее Небо даровало нам благоволение свое и указало место для вечного пребывания! — сказали шаманы.
— Кок-Тенгри желает, чтобы мы подкрепились от щедрот его и шли дальше по пути, что он указал нам ранее! — возразил главный вождь — каган.
И они двинулись дальше — те, кто понял себя как людей Пути. Ибо так бывало всегда: для воина родина — его седло и судьба — вечное кочевье. Однако вначале каганы оставили покоренном народу своих наместников с указом править справедливо, не отличая уже людей Бет от иных прочих, потому что всех их объединили страдание и мольба. Рассказывают также, что на пепелище самого большого костра выросло дерево тута, как знак места средоточия: ягоды его были вначале белы, затем алы, под конец иссиня-черны и так, зрея, сочетали в себе все цвета неба.
Шли и шли по степям и пустыням прежние и новые люди Бет, пока их конные разъезды не наткнулись на цепь застав, стороживших обильно заселенную страну. Народ ее ранее тоже кочевал: ведь все сыны Адама были когда-то странниками и путешественниками на просторной земле. Он был силен — его нельзя было покорить; горд — нельзя было согнуть; богат плодами своей земли и красотою детей своих — и за честь сочли пришельцы торговать с ним, брататься и заключать с ним брачные союзы в ознаменование мира.
Впрочем, мир был не так уж прочен. Роднились, и водили вместе караваны и суда, и чарками обменивались на пиру, но оставались беспокойными соседями, никогда до конца не понимавшими один другого. «Люди Ила», «Народ Палой Листвы», — так обыкновенно называли кочевники оседлых, что пали на свою землю, как волглый лист после бури, покрыли ее плодоносным слоем, точно после разлива великой реки, уходили вглубь нее, умирая, и давали семя, которое пускало в нее прочные корни. А вольный народ Бет вечно ходил по ковыльным своим, полынным степям, колючим пустыням, раздольным холмам; ходил со своими стадами и колесными домами из прутьев и войлока, и движение его по кругу подобно было змее, что кусает свой хвост, но не может уничтожить сама себя. Та же, но все-таки более густая или редкая вырастала трава на покинутых народом Бет местах, и те же струились потоки в землях, куда они откочевывали, но берега казались круче или, напротив, более пологи, чем в прошлом году. Ничего нового не было для них под солнцем, однако сам мир и само солнце казались зыбки и туманны, словно свое собственное отражение в озере, покрытом мелкой рябью.
Все ближе становились языки, одежды и обычаи двух народов — так всегда бывает, когда меняются женщинами. Нередко случалось, что Люди Листвы втягивали народ Бет в свои распри — какому из людских князей каким клочком земли владеть. Были такие каганы Бет, что отдали своих дочерей в оба враждующих дома (быть может, в тайной надежде примирить их) и потом не знали, какому родичу справедливее оказать поддержку. Такие, случались, гибли понапрасну от руки одного оседлого зятя, защищая другого, и победитель увозил тело, взлелеявши меж двух иноходцев, чтобы иметь возможность сказать супруге: «Смотри! Хоть я убил твоего отца, да в грудь, не в спину!»
Именно каганы, а не князья, богатели более всех в чужих усобицах, ибо не имели своих: земля их была широка, и путей хватало всем родам. Между собой люди Бет тоже ладили. Скот друг у друга угоняли, это верно, и девушек на выданье увозили из их кибиток, строго следя, чтобы кого напрасно не зашибить, а если и зашибут — так это ж не война, а молодечество! Ну, заплатишь виру родне или младенца отдашь из своего рода в другой, чтобы не иссякала тамошняя поросль. Война случается не из-за одной головы, скотской или человеческой — из-за серебра-золота, земли, или города, или иного какого крепкого владения, а степняк чем владеет и чем гордится? Песней, да ветром, да пылью дорог, да красотой женской быстролетной, да синим небом без конца и без края. Либо уходит это, либо пребывает, а нельзя поделить. Только что перед этим золото да жирные земли, хоть и идут они прямо в руки того, кто особо не добивается! Есть они — хорошо, нет — еще лучше: сон крепче и кочевье радостнее.
Но вот, наконец, Народу Ила надоели его своенравные родичи, и племена его объединились, решив, наконец, что не будут пока спорить и кликать Степь отомстить за свои обиды; и наполнили сердце свое богатствами людей Бет, в душе своей восклицая: «Кто на их привозную мягкую и шитую рухлядь льстился и кто с ними ради нее торговал, как не мы? Так все их богатство у нас же и своровано!»
Известны им были годичные круги, к которым были поневоле привязаны их давние родичи и названые враги, и истребляли князья род за родом, кочевье за кочевьем, пока все племена Бет не собрались против них тоже и не стали не широкой равнине, в излучине двух рек, золотой и голубой, — лицом к лицу. Один и тот же суховей вздымал два стяга: красная, с солнечным ликом хоругвь Народа Листвы тяжело покачивалась на древке, и реял, змеясь и сплетая свои девять хвостов, лазурный бунчук войска Степи с белым соколом посредине.
Была сила Бет нынче не столь велика, а их противники научились — и от них же — хорошо сражаться, и злость их была страшна, как у всех, кто неведомо для себя как решился на нечто.
— Вот они, эти князья, блестят своей броней впереди войска, а броню эту харалужную, заморскую мы им продали. Этот женат на моей невестке, тот — на сестре твоей матери, за сына вон того я сговорил свою племянницу, а на дочери набольшего из них, редкостной красавице, сам наш каган каганов женил своего младшего, и тот принял ее веру, — переговаривались военачальники.
— О чем это вы? — оборвал их старший каган.
— Мы говорим, что родичи поднялись на родичей и брат пошел на брата, и одинаковая кровь падет на землю, за кем бы ни осталась победа. Хочешь — только повели! — любой из нас выедет из рядов и крикнет им в лицо то, что мы называли тихо, — имена их жен и наших дочерей, их мужей и сынов наших, — чтобы разъярить и пристыдить их?
— Нет, — покачал головой старик. — Сейчас они нарочно о том забыли, и не ляжет на них грех, если они нас всех убьют — а случится это, я вижу, неминуемо. А только напомни мы им — это встанет не только между ними и их Светлым Богом, но и между нами и Кок-Тенгри, как беззаконие и неправедность.
И когда он промолвил такое — сокол с голубого струящегося знамени сорвался в небо, а само знамя обратилось в туман или облако и ниспало на войско и всех людей Бет, окутав их и сделав невидимыми для противника. Однако и они сами ничего не видели — только зарницы от крыльев сокола, время от времени освещавшие туман.
— Кок-Тенгри берет нас под свою руку, — говорили люди со страхом, благоговением и надеждой.
Долго ли так продолжалось — они не запомнили: будто бы само время стало, и не было кругом ничего, кроме зарниц, тумана и ветра. Наконец, ветер утих, облако рассеялось — и народ увидал себя посреди обширной луговины, поросшей яркими травами, как в разгар короткой степной весны. Воздух пахнул водой, кругом копошилась мелкая живность, вдали ходили стада онагров и косуль, а замыкали этот мир горы, и были они мощнее старых крепостных валов.
— Хей! — крикнул старый каган. — Вот Синее Небо дает нам землю для заповедной охоты!
Что было с племенами Народа Палой Листвы? Мы не знаем. Только для них было даром и благом удержаться на своей земле, уцепиться за нее всеми корнями, мертвыми и живыми, — должно быть, так и стало. Скучно рассказывать о тех, кто не умеет слушать поутру голос ковыля, по весне — звон бегучей воды. Узнай лучше об их дальней северной родне, называющей себя Лет, о людях светловолосых и стойких. Этот народ был мирным и сражался только с лесом: люди валили его деревья, корчевали пни, выжигали поросль — и выдерживали его напор, сколь хватало сил. Лес был изобилен, не то что степь; и сочился молоком и медом, соком ягод и древесной смолой. Был насквозь пронизан жизнью, как его почва грибницей, трепетал множеством мелких жизней — птицы порхали в нем по ветвям, белки прыгали с вершины на вершину, барсуки и лисы закапывались под его корни. Проламывался через саженной вышины ягодник медведь или его матка — они были почти что родня народу Лет, то же лоси и детные лосихи с густым, лакомым молоком в вымени: их можно было и убить, но только в крайней нужде и то прося прощения. Бобры, что селились у ручьев, строили дома и плотины, — они и совсем были свои, деревенские.
Все-таки лес беднел. Но если в степи легко можно было уйти с тощей земли на многоплодную, то лесным жителям мешал их тяжелый быт, их обустроенность — свой дом, свой клочок расчищенной земли, немудрящий скарб, какой-никакой, а все же часть тебя. Так и сидели, доколе почва на засеках не бессилела, а зверь не переставал показываться охотнику. И голод стучался в двери и слюдяные оконца.
Что делать — уходить и снова выжигать лес, снова губить своего кормильца? Раз за разом они решались на это все с большим трудом.
И вот однажды они рискнули отказаться…
Ранним летом, когда только еще появлялись первые грибы и ягоды, трава наливалась соком, а тощие и бойкие звери, перезимовав под снегом вместе с травой или пробродив зиму в кустарнике, чуть нагуливали жирок, — леты уходили по еле заметным тропам. Строили шалаши, заимки и похожие на гнезда дома на ветвях. Легка стала их поступь по земле, и на ветви они взлетали, подобно соболю или кунице. Земля, которую они оберегали своим бродяжничеством, была к ним щедра и ласкова. Не трогали их сытые лесные волки, не кусали змеи в мрачных лесных распадках и не наводила лихорадку ледяная вода из подземных ключей. Путь их вел все вперед и вперед, и все чаще зима заставала их совсем в иных местах, может быть, в чужой, такой же брошенной соплеменниками деревне. Только теперь не было чужих деревень и чужих домов, и стало обычаем, уходя, оставлять хозяйство для пришлеца и гостя — того, кто придет следом.
Когда первые из них дошли до моря, оно тоже было чужое, чуждое — и, однако, открытое всем. Оно шумело и ударяло в берег, а вокруг него было иное море, почти неподвижное, из белого песка с узором волн — дюны. И почти такое же коварное: зыбучие пески могли затянуть в себя неотвратимее, чем вода или моховые болота, которые народ Лет знал слишком хорошо.
Оба моря были полны опасностей — и богатств. Дети, играя, первые нашли в песке удивительные камни: непрозрачно-желтые или истемна золотые и лучистые, в грубой, как земля, корке или обкатанные морской водой. От обыкновенного камня они отличались те, что плавились и горели в огне, но благодаря своей тленности казались еще прекрасней. Рыба в соленой воде была крупнее, неповоротливей и сочнее той, что ловили они в лесных речушках. Женщины плели на нее сети, мужчины строили лодки, чтобы плавать за ней, и умели справляться с волной не хуже, чем с буйным речным течением.
Так прожили они полуоседло не один век, борясь с морем, то побеждая, то терпя поражение (гибли рыбаки, тонули дети), — когда именно с моря нашла на них пущая беда.
То были черные рыцари на черных лодках невиданной величины: страшный белый крест, похожий на паука с обрубленными лапами, был намалеван на доспехах и вышит на парусах, и резной человеческий лик с огромными глазами — наверное, чтобы корабль зорче видел морскую дорогу, — украшал нос флагмана. Чужие пленники со странным, почти янтарным цветом кожи и волос, и легконогие нездешние кони, и всякие сказочной красоты вещи, награбленные неведомо в каких краях, наполняли бездонную утробу их трюмов. И вот они ринулись, и захватили, и пожгли дотла прибрежные поселения; однако зайти в лес и оторваться от своих лодок боялись. А прибрежные жители только по видимости были робки: оправившись от первого удара, они сумели, заглубившись в лес, подманить рыцарей к себе то ли мехами, то ли сказочкой о блеске золотых чешуек в речном песке, кое-кого утопить в болотах и зыбучих песках, кой-кого одурманить тем зельем, которым смазывались их стрелы на пушного зверя, и к тому же пожечь пару-тройку больших лодок, на которых почти не осталось стражи. Воины леты были неважные, да в гневе упрямы, как бес, и неотступны. И вот, наконец, они отрезали всех рыцарей от их кораблей и обложили, как волки стадо, но опасались пока подойти вплотную — грозна, как и прежде, была сила их врагов, и кони их были так же свирепы, как хозяева. А случилось это на границе двух царств — дюны и леса.
Тогда рыцари, сбившись сами в комок, вытолкнули из своих рядов вовне чужеземных пленников, низкорослых, желтокожих и темноволосых; женщин с детьми на руках, мужчин, кривобоких и сутулых от сидения на веслах, скореженных непомерной работой стариков. Уже не на людей походили они, а на загнанных и отчаявшихся зверей, и пахло от них зверем и болезнью.
Увидя их, леты заколебались. Никак нельзя было достать рыцарей мечом или стрелой, минуя живое заграждение.
— Мы им же сделаем лучше, если убьем: они и так уже не живут, а мучаются, — стали говорить некоторые. — Да что говорить, сами хозяева их прикончат, едва поймут, что не удается их уловка.
— Нет закона убивать безвинных! — сказала в ответ старшая из Матерей. На ней была такая же куртка из бычьей кожи и на долгих седых волосах — такой же шлем, как у всех, и копье в руке; ибо жены летов воевали рядом со своими мужчинами. — Это стыд куда больший, чем пощадить врага и отпустить виноватого.
— Рыцари, уходя, ударят нам в спину, — сказал один из Отцов.
— Мертвые стыда не примут. Или ты боишься умереть?
— Больше того я боюсь, что они пойдут убивать и разорять других, и многие обольются из-за нашей доброты слезами и кровью.
— Тогда убей ты первый. Сначала свою душу, потом чужого ребенка, потом рыцаря, Этого ты хочешь?
Все войско летов прислушивалось к их спору. И всё чаще люди повторяли:
— Убить душу, дитя и только потом — панцирника. Нет, лучше самим погибнуть, а что до тех, кто не здесь — на то высшая воля. Разомкнем кольцо — и будь что будет!
Так бы они, верно, и сделали. Потому что вдруг из леса показался огромный змей, зелено-черный и с золотым венцом на голове. Глаза его мерцали, как вечерние лампады, и были окаймлены ресницами, а ход легок, силен и быстр, будто полет стрелы в сорок человеческих ростов. Перед его грудью песок тихо расступался, а за хвостом тянулась борозда, такая глубокая, что со дна ее были видны звезды небесные.
— Вот наш божественный прародитель шлет нам путь, по которому можно идти без стыда! — сказали Матери и первыми спустились в борозду.
Рыцари смотрели на них будто зачарованные, а леты почему-то были без страха, может быть, потому что издревле служили благой Змее в своих домах. Увидя, как они шагают вниз по сыпучему склону, пленники, решась, тоже попрыгали вниз — и священная дорога вместе с ее людьми исчезла навсегда из глаз тех, кто остался на этой земле.
Впрочем, и ступившие на нее первое время видели немногое. Идя за Змеем, они видели сверху небо очень яркого цвета, то зеленоватого, то сине-алого, и звезды на нем были много крупнее обыкновенного. Потом оно потемнело, омрачилось, и люди с некоторым замешательством увидели над собою как бы живот гигантской рыбины.
— Мы на дне моря, — говорили они.
Что то было за дальнее море, если их собственное лежало рядом с местом последнего сражения? Что они ели на протяжении всего пути? Чем дышали? Об этом молчит легенда.
Спустя некоторое время толща вод посветлела, затем Змей вышел на поверхность и поплыл, рассекая волну, а люди спешили за ним, держась за его шкуру и неся детей высоко перед собой на руках. Потом он вывел всех на мелкую воду и исчез.
Яркое солнце и теплый ветер сушили одежду и слезы людей народа Лет. А вокруг белел тонкий волнистый песок бледно-бирюзовых дюн и высились древние сосновые рощи с калеными звонкими стволами: ветер играл в них, как на гуслях.
— Прекрасней этой страны нет. Вот она — земля нашей души! — сказали Отцы летов. — Здесь мы останемся навсегда.
Теперь настал черед говорить о кочевых людях племени Хирья-Хай. Давным-давно, уже никто не помнит когда, на отчую их землю вторгся неприятель, такой могущественный, что самые храбрые из мужей вынуждены были отступить перед ним, и не стало у них более места для того, чтобы вкопать сваи дома и шест для привязи скота. Так вышли хирья на все дороги мира. Мужчины хранили себя для защиты племени, и не было у них иной заботы и иного ремесла, кроме воинского: ковать железо и владеть им, укрощать диких жеребцов и объезжать укрощенных, учить собаку охранять и медведя — оберегать. Желание украсить меч или кинжал сделало из них прекрасных ювелиров, привычка ладить со своими младшими — братьев всему живому на земле. А женщины их, держательницы семейного огня и устроительницы родовой судьбы, пели и плясали, гадали по руке, по донцу чаши и по бараньей лопатке, разводили на кофейной гуще и чаровали глазами и голосом — и как никто знали людей, ибо через многие людские толпы прогнала их темная звезда. Оттого не родилось на широкой земле никого свободнее, красивей и добрее хирья!
Их обзывали ворами и еретиками, пытали, рубили им руки и клеймили тело железом, потому что на душу их нельзя было наложить рабского клейма и не было их уму запрета для любой мысли, а сердцу — для любви и животворного смеха надо всей лживостью мира. Не было у них иного бога и иного служения, кроме Пути, по которому они шли под дождем и снегом, ветром и солнцем, проклятиями и поношением, не спрашивая, куда он приведет.
Так гнали их по свету до самых крайних каменных столбов, которыми кончается земля живущих — Симплегадами звал их в старину один народ и Вратами Мелькарта — другой. Между скалами, что отвесно обрывались в соленую воду, клокотала вода во время прилива, а дальше расстилался бескрайний океан.
Когда уже не стало места для всех хирья и народ столпился на вершинах столбов (вот как мало их стало теперь), седой жрец-вайда, борода которого ниспадала на грудь серебряным руном, достал из ковровой своей сумы круглое бронзовое зеркало. Древней работы было оно: сначала дано было это искусство хирья, от хирья научились ей суны, а спустя еще столетия — весь мир. Два рогатых змея-дракона держали сияющий диск, на его обороте изображена была юная Мать Всего Живого с ореолом из звезд над головой, солнцем в косе и полумесяцем над ногами. Старинное хитроумие состояло в том, что если осветить зеркало спереди неким особенным образом, изображение на нем вставало между светом и бронзой, как живое.
Старик обмахнул зеркало пуком ароматной травы, зажег тонкую коричневую свечу со сладким запахом и прикрепил ее так, чтобы низкое вечернее солнце, падающее на ту сторону моря, вместе с нею отразилось в диске. И так сказал:
— Пресветлое Солнце-Кгаморо! Вот, изгнали твоих детей отовсюду и запретили им все пути земные. Просим тебя, дай им свой путь, верный путь, как всегда давало!
Солнце зажгло свечу, ударило ее лучом в середину зеркала, и в это самое мгновение широкая, золотая с алым полоса легла на волны, Конец ее стлался хирья под ноги, как ковер. Свеча догорела и погасла, но в ответ солнцу засветилось изображение на зеркале и поднялось из него.
И все хирья, как были — с конями в поводу или впряженными в повозки, крытые холстом; верхом в седле или в колыбели из платка, натуго примотанного к материнской груди; цепляясь за юбку матери или опираясь на посох, — все сошли со скал на золотую царскую дорогу и пошли по воде, аки по суху.
Рассказывают доподлинно, что на этом пути никто из них не испытывал голода или жажды, не снашивалась их одежда и не стаптывалась их обувь. «Значит, этот путь и взаправду наш, если оберегает нас, пока мы на нем», — думали все. Толща воды была подернута маслянистым шелковым блеском, и волны перекатывались под ним, как мышцы огромного, доброго зверя. Временами на горизонте появлялся парус или целая флотилия; однако хирья оставались невидимы для мореходов.
Многоцветные дива морские открывались им в глубине, когда ясный день просвечивал ее насквозь: среди ветвистых коралловых садов расцветали полупрозрачные хризантемы, рыбки шныряли между них, как ожившие пестрые листья, дельфины перекидывались в лапту морским ежом, то и дело вылетая с ним на поверхность; стороной неслась меч-рыба, пропарывая морскую ткань зубчатым носом, и поспешала за ней рыба-игла, штопая океан двойным стебельчатым швом — чтобы красивее было. Русалка, завесивши лицо зелеными волосами, доила морскую корову, а рядом осьминог то собирался в щепоть и несся в воде, нанизав себя на ее же струю, то извивался всеми своими восемью руками, в каждой из который был кусок коралла иного цвета: видно, хотел понравиться русалке.
Однажды хирья заметили темное пятнышко на самой дороге, которое все росло и, наконец, оборотилось молоденькой беременной девушкой нездешнего вида, которая шла по дороге в ту же сторону, что и они.
— Кто ты и как твое имя? — спрашивали у нее, но она, казалось, не понимала и только улыбалась послушно: улыбка на розовых губах была такая же светлая, как ее кожа и волосы.
— Верно, понесла от парня, и отец-мать запретили появляться в дому, — сразу решили молодухи. — Видали мы такое не раз.
— А если без дома и двора, так, выходит, нам родня, — весело прибавили сами юноши.
— Что же, судя по всему, она тоже часть нашего пути, — сказал таборный, самый старый и властный изо всех стариков. — Пускай лезет в повозку и едет со всеми женщинами.
А через недолгое время увидели они под собою остров, круглый как блюдо. Горы лежали поперек него драгоценным поясом; на запад от них простиралась сухая степь, на востоке еле виднелся густой лес, а прямо у ног и копыт лежала веселая зеленая земля, и была она обряжена в цветы, кудрявилась рощами и перелесками, смеялась глазами синих и голубых озер.
— Эта земля — для наших странствий, — сказали они и спустились на нее.
В первую же ночь настало время светлой девушки, и родила она женщинам хирья на руки крепкого, звонкоголосого мальчишку, на удивление всем черноволосого и зубастого. Была во всем этом и еще одна странность: мать его, казалось, имела в себе его близнеца и не собиралась выпускать его на свет следом за братом.
Когда рожденному мальчику исполнился месяц — а рос он с быстротой поистине чудесной — со стороны сухой степи вышли дикие воины и окружили табор, размахивая саблями и потрясая дротиками над своей головой. Предводитель их был рыжебород, а свирепые глаза его были почти того же цвета, что и седые волосы под расшитой круглой шапочкой.
Все хирья, кто успел, вскочили в седло, их женщины спрятались в повозках, и вряд ли хоть один из них думал в то время, что зеленая страна ниспослана им Богом.
И тогда чужая девушка со своим ребенком на руках выступила вперед, и люди хирья впервые услышали ее голос, низкий и чистый.
— Вот, смотри! — сказала она предводителю, протягивая ему на седло своего мальчика. — Одних дочерей родили тебе твои жены, я же дарю сына, И выкупа за молоко, которым вскормила, я от тебя не потребую — бери его во имя Синего Неба и Бога Единого!
Ее первенец тем временем успел плотно усесться на седло впереди вождя и, смеясь, ухватил того за бороду, а другую ручонку протянул к его сабле, рукоять которой попеременно мерцала искрами смарагдов и лалов.
— Какой смелый! — улыбнулся предводитель. — Настоящий батур и к тому же красив, как полная луна. Эй, я беру его, женщина, а за твое молоко дарю твоему племени вечный мир. Не воевать же, в самом деле, мне с родичами?
Всадники повернули коней и ускакали. Больше их никто из хирья не видел и не слышал о них.
Спустя некое время чужачка снова слегла в родовых муках. Уже то, что второе ее дитя медлило появиться на свет, вызывало женские пересуды, да и родилось оно в пору между ночью и днем, когда смешиваются времена и не знаешь, доброе ли, злое явится на землю. А к тому же был второй сын весь в рыже-бурой шерсти с ног до головы и сразу же начал прытко ползать, опираясь на колени и ладошки, будто звереныш. Все это вызвало такой суеверный ужас у всех, что если бы не услуга, которую пришелица оказала раньше племени, ее с приплодом сразу бы прогнали, и хорошо если не камнями… Но таборный воспротивился этому и сказал:
— Уже сказано было, что женщина эта — часть нашей судьбы и нашего пути. Она останется. Дитя же пусть пребывает с собаками, на которых оно так похоже, и с лошадьми, что не впряжены и не подседланы, чтобы его судьба решилась помимо нас.
Говорят, что никто не мешал чужачке кормить свое отродье, а уходя, она привязывала его к спине одной из собак, что шли за табором. Собаки — лучшие няньки, чем о них думают: не раз люди замечали, как то одна, то другая поспешают в голову каравана, держа отвязавшегося младенца зубами за опояску. Скоро люди стали замечать, что и сами собаки, и лошади, которых они стерегли и выпасали в ночном вместо людей, глядят бойко и весело, как никогда прежде, и нагуляли тело.
Раз как-то ближе к вечеру сошли с гор и окружили табор волки — такие огромные и страшные, каких не видали и самые старые старцы. Были они почти белые, с черной полосой по хребту и ростом с доброго телка; вожак их был крупнее всех и без единого темного волоса, зубы его сверкали как лед, а в зеленых глазах стоял рдяный огонь.
Лошади сбились в круг — жеребята внутри, копыта жеребцов и кобыл наружу; собаки вздыбили холки и прилегли к земле для прыжка, скаля зубы. Люди похватали кто что успел: палки, оглобли, утварь поувесистей. Все были в великом страхе: одни волки застыли невозмутимо, будто знали про людей больше, чем сами люди.
И тут неведомый звереныш выбежал прямо под волчьи морды и, привстав на задних ногах, что-то то ли тявкнул, то ли пискнул. Поросшая волосом мордаха была дружелюбна, а в голосе не слышалось ни злобы, ни страха, ни дурного бахвальства. Будто на игру напрашивался или своих признал, вспоминали потом.
Старый волк, приблизившись, наклонился и облизал малыша с ног до головы, а потом отступил, пятясь задом. То же по очереди сделал каждый из стаи. Это походило на ритуал, церемонный, величественный и самую малость комический — только вот хирья было не до смеха. После того волки ушли к дальнему лесу и скрылись на самой его опушке.
Все бы стало хорошо для чужой девушки с тех пор, если бы она не вознамерилась родить в третий раз — уже когда кочевье шло на границе леса и степи. Был разгар лета, и на ее беду началась гроза, охватившая всю равнину с одного конца до другого. Сизое небо раскалывалось от молний, похожих на мощное дерево, обратившееся вверх корнями, на огненных змеев сунского дела, на текучую реку белого пламени. Гром делал всех глухими и повергал ниц. Во время одной из коротких передышек старшие мужчины приступили к таборному и вынудили его поклясться, что уж теперь-то он выгонит девку с ее последним ублюдком, каким бы он ни был, — иначе смерть и им обоим, и ему…
Так вот; в то самое время, как он клялся, родилась девочка, светлая, как утро, со стройными и соразмерными членами, белым лицом и сияющими глазами. Как только она издала первый звук, гром прекратился, молнии убрались в тучи, тучи растаяли, и с умытой синевы ясного неба в мир спустилась великая тишина.
— Пусть будет имя ей Хрейя-Серена, Радость-и-Покой! — воскликнули женщины, что обступили ложе родильницы.
Сокрушился таборный, и пожалел о своей клятве, и стал думать в сердце своем, как бы эту клятву обойти.
— Не думай и не печалься, да будет благословение на тебе и твоем народе! — сказала чужачка, поднимаясь и беря его за руку. Стан ее, наконец, был строен, как в девичестве. — Мне и так нужно было уходить: ведь третье дитя мое — для Леса. А не поклявшись, ты бы нипочем не отпустил бы нас обеих, признайся?
Смирился таборный и склонил белую голову перед женщиной, и все хирья смотрели, как она легкой поступью уходит от них, неся свое дитя на плече.
Оставшись одни, стали старшие крепко думать: в чем смысл того дара, что был предназначен для них? (А что это именно дар, дошло, наконец, и до самых упрямых голов.) Решили они тайно подсмотреть за собачьим перевертышем.
И вот в самое глухое ночное время, когда тьма уже готова перейти в утро, но медлит и робеет перед рассветом, в такое же почти время, когда родился второй сын девы, поднялся он из круга собак, что грели его своим телом, обтряхнулся и стал человеком, чудесным мальчиком, смуглым, стройным и темнокудрым, как все хирья, только глаза его в темноте сияли, будто огромные светляки. Тонкими пальцами он расчесывал свалявшуюся собачью шерсть, и она тоже начинала слегка светиться. Он подходил к лошадям, сосал кобылье молоко и заплетал гривы жеребцов в косицы, и целовал их всех в ноздри. И распутал путы на их ногах, вскочил на самого сильного и яростного коня и поскакал; остальные за ним, сперва только лошади, затем и псы припустили следом. В звоне копыт, в шелесте грив чудилась старикам какая-то нездешняя музыка, диковинный лад и ритм, а животные шли кругом, точно в хороводе, и от них исходил как бы лунный, но более теплый и ласковый свет. Поняли старшие, что так повторяется каждую ночь и что именно потому их младший народ так щедро одарен животной жизнью.
И заплакал тогда таборный слезами счастья, и воскликнул, смеясь сквозь слезы:
— Это будет первейший среди хирья конокрад, клянусь Пресветлым Солнцем!
Книга Джошуа Вар-Равван
Любопытно мне, зачем я все это сочиняю? Все закреплено и отточено в изустном предании, куда более торжественном, чем могу придумать я сам. Все пришло к своему архиблистательному завершению, и никому, строго говоря, не интересно, как скромненько и неслышно это начиналось. Вдобавок истинное знание об этом уже никогда и никуда не уйдет, как и любое другое, а сочинения о нем и, опять-таки, о любом другом актуальны лишь как произведения беллетристики и прочих изящных искусств. Мастер же художественной прозы из меня никакой. Так что следует? Тщеславие и еще раз тщеславие, как говаривал, бывало, мой братишка, и больше нету ничего. Или нет, не так. Вся соль в том, что мне надо как-то привычно, на прежний свой лад, завершить себя, прежде чем подняться на новую ступень (а конца им не предвидится, этим ступенькам, хотя номинальное и вербальное выражение там, говорят, отсутствуют напрочь). Но какой смысл рефлектировать, то бишь пускать одну мысль по следу другой, чтобы изловить, если мой путь горит во мне, он звучит во мне, как невидимая тугая струна, и бесконечно близок к завершению, увенчанию, коронованию и так без конца… veni amata ubi coronabitur, как распевал наш коллежский латинист…