Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: «…Я не имею отношения к Серебряному веку…»: Письма И.В. Одоевцевой В.Ф. Маркову (1956-1975) - Ирина Владимировна Одоевцева на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

10

17 июня <1957 г.>

Дорогой душка и умница Владимир Федрович,

Большое спасибо за Ваше письмо и фотографию.

Я давно не видала такого прекрасного, человеческого лица, как у Вашей жены. Верю — сразу и безошибочно — в ее талант. У нее что-то общее с Элеонорой Дузе[101], какое-то скорей духовное, чем физическое сходство. Думаю, что и для нее, как и для Дузе, даже в самых трагических ролях, грим не очень необходим — так необычайно одухотворено и выразительно ее лицо.

Отвечаю Вам, как и Вы мне, в тот же день, вернее, «без промедленья, в тот же час»[102].

Я рада, что Вы не возмутились моими замечаниями. Насчет эклектичности раннего Георгия Иванова Вы совершенно правы[103].

И даже насчет «Распада» мы не так-то расходимся.

Полфразы, выпущенная Иваском, — и слава Богу — конечно, меняет смысл. Насчет того, что тема «Атома» — «невозможность жить в этом мире», тоже спорить нельзя — или можно «по-серьезному», без обиды.

Статья Гиппиус меня не восхищает. Религиозность тут явно притянута. Я всегда считала, что «Атома» она вовсе не поняла. Но послала я В<ам> ее, чтобы Вы увидели, что на «Атом» не только «плевали с омерзением» — как, впрочем, делало большинство.

О Henry Miller’e[104] мы узнали только после войны, и поэтому «Распад атома» произвел эффект еще сильнее атомной бомбы среди наших благонамеренных читателей. Подумайте, ведь до сих пор невинных «Темных аллей» не могут простить Бунину.

Теперь, если Вы меня спросите, как я отношусь к «возмутительной» части «Атома» — сознаюсь, что она почти вся меня отталкивает. Но, видя с какой страстью Г<еоргий> В<ладимирович> писал ее, я ни разу даже не сказала ему об этом. Я боялась хоть как-нибудь помешать выразить то, что ему необходимо.

Но тему бы эту я никогда не взяла бы или, взяв ее, пришла бы к совершенно другому выводу.

Но ведь дело не во мне, а в В<ас> и в Г<еоргии> В<ладимировиче>. Хотя что же это я «скромничаю»? И про меня в Вашем письме много приятного — и до чего! Но об этом после. Сначала историко-библиографическая справка — Вы ведь охотник до них.

«Лес» был написан мне и напечатан в альманахе Цеха «Дракон» с посвящением Ирине Одоевцевой[105]. Но тут не обошлось без осложнений и неприятностей. Как говорил Федор Сологуб — «Где люди, там скандал». Поэтическую amitie amoureuse[106] ко мне сочли за настоящую любовь, и это взволновало некоторых членов лит<ературного> круга — до сплетен и пародийных стихов. Гумилев Га pris de trop haut[107], и дело чуть было не дошло до третейского суда. (И даже до дуэли с Голлербахом[108]. Замешаны были Кузмин, Юркун и другие. Подумать, из-за какой ерунды!) Я же дрожала, как осиновый лист осенью, боясь, что все дойдет до ушей кого-нибудь из моей слишком строгой семьи и мне вообще запретят заниматься «этим вздором», т. е. поэзией. Но все, слава Богу, уладилось. Только жена Гумилева закатила истерику, когда он поехал к ней, требуя, чтобы он снял посвящение. Я, конечно, согласилась. Гумилев предлагал мне на выбор «Цыгане» или «Трамвай», т. к. и они — что, конечно, неправда — были якобы «навеяны мной». Но тут я решительно отказалась. Если не «Лес», то ничего.

Сознаюсь, что сейчас скорей жалею о такой гордой несговорчивости. Все-таки приятно и лестно было бы.

Но заметили ли Вы в «Лесе» две нелепых — до очаровательности — строчки —

И скончалась тихой смертью на заре, Перед тем как дал причастье ей кюре?

Это «перед тем» меня всегда трогает своей беспомощностью.

Раз я уже так расхвасталась — впрочем, для меня прошлое так безразлично, что чужое прошлое иногда мне ближе моего и о себе говорю безразлично — в прошлом, хотя очень люблю себя в настоящем и еще больше в будущем, — так вот, возвращаясь к хвастовству прошлым — остроумнейший М.Л. Лозинский сочинил на меня эпиграмму. Я, видите ли, картаво говорю — картаво, хотя в этих двух строчках ни одного р.

Поклонники льстили на все мне лады И мне подносили «Леса» и «Сады».

«Сады»[109], как Вы, наверное, знаете, были тоже посвящены мне. Ну и довольно обо мне «в Аркадии». Перейдем к сегодняшнему дню. Ваше мнение — совсем неожиданное — о моих стихах меня чрезвычайно обрадовало. Я привыкла, что мои стихи проходят незаметно и если кто и говорит о них… так что-нибудь вроде «здорово Георгий Иванов стихи своей жены выправляет». Вот прозу и она иногда недурно пописывает, хотя тоже не без его помощи.

Так что не только Ваше, но и мнение Моршена доставило мне большое удовольствие. Кстати, обменяемся с ним любезностями — его стихи мне когда-то так понравились, что я даже присвоила себе его «Моржа»[110] — о чем в «Контрапункте», который я вышлю для прочтения Вам обоим — единственный экземпляр. Читать можете долго, но прошу вернуть, как и «Стихи во время болезни»[111].

«Контрапункт» Вам вряд ли понравится. Но, пожалуйста, пишите с ярой откровенностью, со всякими «стекляшками», «чего дурака валяет», ломакой-кривлякой, что только о себе не воображает. Вообще со всем, что будет Вами сказано. Очень и очень интересуюсь критикой поэтов. Адамович считает меня единственным русским сюрреалистическим поэтом[112]. Но «мне от этого не легче — вздор».

Теперь совсем о другом. Карточка, присланная Вами, произвела некий раскол среди нас с Г<еоргием> В<ладимировичем>. Ваша жена здесь ни при чем. О ней наши мнения сходятся. Но Бубка… вы уже знаете, что Фига играет большую роль в наших домашних спорах и что мы привыкли устрашать друг друга — «Ах так! Все Фиге отпишу!» А тут вдруг Бубка оказался так пышно-красив и мил, что авторитет Фиги явно поколеблен. Хотя Г<еоргий> В<ладимирович> и находит, что у Бубки менее интеллигентный вид, чем у Фиги. Но с этим я не согласна. Посоветуйте, как нам быть? Который лучше? Но, душка и умница, не сочтите эти строки за старушечье сюсюканье. До этого, слава Богу, еще не дошло. Зато несвойственную годам наклонность к игре нам изжить все еще не удалось. Ну, до свидания, голубчик. Я очень люблю все эти русские ласкательные слова. А Вы? Сердечный привет Вам всем. С Моршеном и Бубкой.

Ваша И. Одоевцева

<На полях:> Спасибо за марки. Графоманией никогда не страдала, но, судя по этому письму, начинаю ею страдать.

Хотелось бы еще о Вашей мнимой нечувствительности и жестокости. Но тоже до другого раза. Все таки — в те дни не читали ли Вы Ницше? Я и сама бывала — при всей моей жалостливости — жестока до необъяснимости. Вы же очень добры, и по-настоящему, что редкость. И в Вас много нежности, что еще реже.

Книги вышлю обыкновенной почтой — по библейской бедности. Пожалуйста, напишите Г<еоргию> В<ладимировичу>, не дожидаясь его письма. Ему вчера стало дурно за завтраком, и он лежит. Если <можете, пришлите?> Lederplex — тот уже вышел.

11

30 июля <1957 г.>

Дорогой Владимир Федрович,

Наконец-то от Вас полуписьмо. И совершенно неудовлетворительное. Раз Вы уже — по поводу собачьей семьи — заговорили о трудностях не только материальных (материальные вздор и придавать им значенья не надо, но другие, другие) — то уже невозможно оборвать и поставить точку. Дружба, высокий союз поэтов и все такое прочее этого не позволяют. Получается недолет-перелет, и я чувствую себя очень неуютно.

В чем дело? Если все вообще — то понятно. Но если детали — хочется знать, какие именно, что у Вас неблагополучно?

У нас Г<еоргий> В<ладимирович> — т. е. его здоровье, нервы и отвращение «к миру и его окрестностям». Ну и, конечно, «материальные трудности». Кстати, об этих трудностях. Е.П. Грот[113] прислала Г<еоргию> В<ладимировичу> 20 долларов в читателе-почитательском пресимпатичном письме. Это Вы о ней писали? Деньги он принял без обиды — обижаться не на что. Не ее вина, что Г<еоргий> В<ладимирович> в таком положении, что ему не до обиды и гордости. Но вот Иваск пишет, что там целая русская колония любителей поэзии, энтузиастов со средствами. И что там можно было бы устроить вечер стихов Георгия Иванова. И даже мой. Хотя я в письме вовсе не упоминаюсь и мне даже не шлется привета.

Напишите, как Вам кажется, стоит ли возбуждать вопрос насчет вечера через Иваска. Или, если Вы с этой дамой в переписке, идея могла бы исходить от Вас. Деньги, что скрываться от друзей, нам нужны до зареза — на питание и лечение Г<еоргия> В<ладимировича>.

Теперь ему прописали впрыскивание, стоящее 5 тысяч (т. е. 15 долларов) в неделю. И делать его надо в продолжение 6 недель. «Комментарии излишни», как вообще «Комментарии» Адамовича. Но непременно напишите ответ Адамовичу. Защитите Цветаеву[114]. Иваск не сумеет[115]. Он боготворит Адамовича и трепещет перед ним[116]. Не понимаю, как можно не любить Цветаеву и не восхищаться ей. Я чувствую какую-то вину перед ней, как будто я не сделала чего-то для нее, когда еще можно было ее спасти. Она жила в Париже, и очень трудно жила. Мучилась и материальными трудностями, которые тогда возможно было устранить. Не могу до сих пор равнодушно подумать о ней. И то, что Адамович оскорбил ее память, меня так оскорбило, что я не решаюсь даже ответить на его письмо. Не нахожу тона, чтобы писать ему дружески.

Поцелуйте от меня короля Бубку. А щенка как зовут? Конечно, его болезнь Вас привязала к нему— «Так любит только мать, и лишь больных детей»?[117] Но правда ли, что детей любят больше собак? В особенности те, у кого нет детей?

«Контрапункт», должно быть, уже прибыл к Вам. Жду Вашу критику, и Моршена тоже. Только не причесывайте и не приглаживайте выражений. Как есть. Что это за стихи Моршена в «Гранях» про трамвай?[118] Пришлите, пожалуйста. И пишите по-настоящему.

Посылаю Вам свои последние стихи для «Опытов». О них тоже, что думаете.

Всего, всего наилучшего Вам и всем Вашим. Пусть Вам всем будет хорошо и отлично.

Ваша И. О.

Ты говорил: На вечную разлуку Мою бесчувственную руку В последне-предпоследний раз… Слеза из заблестевших глаз Как синтетический алмаз… Твоя слеза — Моя слеза… Какие у тебя глаза? Такие же как были? Ты все такой же милый? Не знаю Если бы теперь В мою ты поскребешься дверь, Тебя я не узнаю — В преображении потерь Ты стал горбатый, лысый, Ты стал хвостатой крысой, Ты стал крапивой иль грибом… А прядка над высоким лбом? А складка на высоком лбу? Но ты давным-давно в гробу, На солнечном погосте И ты не ходишь в гости[119].

Простите за каракули — лежу в саду.

Кроме этих я написала 75 строк. Такое длинное, что трудно переписать.

12

Beau Sejour 29 августа <1957 г.>

Дорогой и милый Владимир Федрович,

Письмо Ваше я получила в день выхода из госпиталя — оттого что «Друг мой, я болен, Я очень болен»[120], как писал Есенин незадолго до смерти.

Вот и со мной случилось. И такая странная, почти непонятная болезнь. Слава Богу, не «алкоголь», но все же не многим лучше. У меня малокровие, осложненное еще и отсутствием белых кров<яных> шариков. Их, видите ли, надо иметь не меньше 5000. А у меня неполных 2000. И это чрезвычайно опасно. Попросту грозит смертью при малейшем инфекционном заболевании, напр<имер> гриппе. И почти не существует средств вылечиться (при нашем отсутствии средств в особенности). В госпитале лежала на исследовании. Пришлось и мне познакомиться с больничной койкой — О Господи, и это пережить, И сердце на клочки не разорвалось[121]. Но — passons. Письмо Ваше я читала «затуманенными глазами». У меня жар каждый вечер — 39. Читала не все, а урывками — ведь неясно без книг, что к чему. Увидела: «Не люблю взволнованно-синих вечеров. Не люблю детских профилей… (Tant pis pour moi[122].) Тоже больше бы остроты… Об этом писать роман — бульварный… Неинтересно, но конец не вышел… Истерика начинает надоедать… Это банально в самой сути…» И ainsi de suite[123] «я такого не люблю». «Не сердитесь». Нет, я совсем не рассердилась. Но со вздохом уронила письмо на одеяло. — Жоржик, Марков обложил меня по всем швам. И от грусти и слабости уснула, не дочитав. Когда же проснулась, Г<еоргий> В<ладимирович> мне сказал: «Неправда, ему очень нравятся твои стихи. Очень нравятся».

Не знаю, кто прав. Но знаю, что Вы меня поразили, Вас удивляет «скучно», Вас, петербуржца? Невероятно. У нас даже старшая горничная говорила про поломойку: «Деревенщина, барышня, эта Паша. Скушно ей, да скушно. По-столичному и выражаться не научилась». А когда я, в защиту этой Паши, объяснила ей, что в Московском худож<ественном> театре на сцене говорят «скушно», она только пожала плечами; «И пускай их в Москве, а у нас в Питере лошади засмеют». Что совершенно, в сущности, правильно. В «нашем» Петербурге говорили скучно. Скушно было абсолютно невозможно и неприлично.

В первый раз увидела бездну между нами — Вашим и нашим поколением, на которой Вы настаивали и которая ускользает от моего взора. «Все чисто для чистого взора»[124]. Ан не все… вижу, что ошибалась. Споткнулась о «скушно». И таких «скушно», наверное, еще не мало, хотя я их и не замечаю.

Когда, наконец, придут мои книжки, займусь серьезной сверкой «наших взглядов на женский долг и мужскую честь» (Веселкова-Кильштет[125], чтобы Вы не ломали головы). А пока могу только сказать, что Г<еоргий> В<ладимирович> никогда ни малейшего влияния на мои стихи не имел. Влияние же мое на его стихи было «потрясающе-огромное», до невероятия. О чем он Вам как-нибудь и сам поведает. И об Ахматовой тоже вспоминать не стоит. Гумилев и Чуковский приводили меня в пример, что и «поэтесса» может расцвести абсолютно самостоятельно, вне Ахматовой, и ничем не быть ей обязанной — суметь быть ее антиподом.

Впрочем, я очень люблю Ахматову, несмотря на творческое отталкивание от ее тем и интонаций.

Так вот, милый друг. Спасибо за разбор. Жду с нетерпением книжки. Все сличу и кое в чем уличу себя — или Вас.

Бедный Г<еоргий> В<ладимирович> совсем потерял голову от страха за меня. Мне очень грустно за него. Вы, так любящий Вашу жену, наверное, посочувствуете ему и пожалеете его. Только не пишите ему об этом. Я и так верю, что Вам нас обоих жаль.

Но Г<еоргий> В<ладимирович>, несмотря на всю тоску, написал несколько отличных стихотворений. А Вы? У него больна жена — у Вас черный щенок. Как это отражается на творчестве?

Теперь о помощи Г<еоргию> В<ладимировичу> — т. е. о сборе, предпринятом Вами[126]. Спасибо. Увы! деньги нам нужны еще острее, чем прежде, с тех пор, как я заболела. Не только для него, но и для меня. Мне пришлось оборвать все мои заработки, и получилась зияющая дыра в бюджете. К тому же меня, хоть слегка, подлечивать необходимо. О настоящем лечении, конечно, не может быть и речи — о поездке в горы и проч. Но все-таки надо получше питаться и покупать кой-какие лекарства. Так что еще и еще спасибо Вам. Когда будете посылать деньги, то, пожалуйста, пришлите чек такой, как расплачиваются между собой американцы в Америке — в письме. Не делайте переводов ни в какой форме — ни по почте, ни чеком на Францию (даже на американский банк). А то мы теряем по 100 фр<анков> на доллар. Американский же чек меняется, как наличные доллары.

Желаю Вам удачи в продаже В<ашего> дома.

Сердечный привет Вам и В<ашей> жене и всем В<ашим> собакам. Пусть Вам всем будет хорошо.

И.О.

<На полях:> Г<еоргий> В<ладимирович> грозится написать Вам. Но когда?

13

Beau Sejour 10 сентября <1957 г.>

Дорогой Владимир Федрович,

Ну как могло случиться, что Вам показалось, будто бы Вы меня огорчили и обидели? Как?

Я прекрасно поняла и только в шутку прикинулась огорченной. Огорчила меня всего лишь невозможность узнать, что Вы хвалите, что нет. Да и чуть-чуть-чуточку «Не люблю детских профилей». Ау меня как раз был таковой — большой лоб и слишком короткий нос. Но я опять шучу. Впрочем, Вы бы лучше подцепили меня за встречающийся в следующей строке такой затрепанный «детский рот». А «детских профилей» и в стихах, и в жизни не так уж много. Илия ошибаюсь?

Но вот в чем я не ошибаюсь, так это в «И скучно, и грустно». Но, друг мой, как Вы можете? Ведь для нас это просто святотатство, а для Вас — «по-приказчишьи». Нет, нет и нет. От актерского «скушно» меня только в пьесах Островского не коробит. Значит, правда Ваша — кое в чем нам друг друга не понять. Мне за Лермонтова больно. Но Вы, кстати, и не так его любите.

Возвращаясь к Вашей критике — Вы мне ею доставили большое удовольствие. Когда придет «Контрапункт», проштудирую его с Вашим письмом. Мне очень интересно, что Вы находите в моих стихах — иногда обратное тому, что я. И за влияние Ахматовой как бы я могла обижаться? Я ее страшно ценю. Но, к моему сожалению, я не умею поддаваться влияниям, а как бы иногда хотелось. В прозе еще кое-что удается «стащить», а в стихах никак. Вот только у Моршена тюленя похитила, но и он превратился в чайку[127]. А насчет интонаций и ритмов… Я иногда нарочно читаю вслух Тютчева — а когда же, о Господи, я на него похожа?.. Это не от самостоятельности совсем, напротив — я чужие поправки с удовольствием присваиваю — если случается! Вот Г<еоргий> В<ладимирович> сочинил «Печальнее печального, Банальнее банального»[128] — всю первую строфу. И еще «Разбиваются души о счастье, Разбиваются птицы о снасти». Но самое замечательное — но это даже Моршену не говорите — он целиком сочинил «В этом мире любила ли что-нибудь ты?» и только потом мне подарил за ненадобностью. А я взяла. С благодарностью. И даже в антологии[129] оно имеется, что уже напрасно.

Теперь я хочу Вам сказать, как я Вам соболезную и как мне жаль бедного маленького Блэки. Я так хорошо Вас понимаю. Я и сейчас еще, через столько лет, не могу равнодушно вспомнить о своем Орлике. Но Вам все— таки легче — он был у меня один, а у Вас все-таки отличное собачье семейство — и Фига, и Бубка, и еще третья, имя которой я не знаю. Впрочем, утешение идиотское, вроде — у вас еще трое других детей! Но желающий утешить беспомощно хватается за соломинку — Соломинка, Соломка, Саломея[130] — и распахивается дверь и открывается путь поэзии, на который Вы так упрямо отказываетесь снова ступить. Впрочем, путей у Вас много. Я сейчас очень больна и говорю немного как из au de la[131]. Я, лежа в постели, перечла Вашего «Моцарта» и наново восхитилась им. Вполне и до конца.

Жаль только, что невежественный читатель не всегда создает себе правильное впечатление. Так о «Noces de Figaro»[132] он не узнает, что музыканты, ошалев от восторга, ломали свои скрипки и проч., аплодируя и крича во всю глотку: «Viva, viva il grande Mozart!»[133] — на репетиции, и что премьера была триумфом, и что «Noces» были сняты с репертуара происками Сальери[134] и кабалы, чтобы «не утомлять певцов вызовами и бисированием арий». И жаль, что Вы не отметили чудесного месяца в Праге[135] у графа Туна, где Моцарт захлебывался славой и признанием — и где не только в театре труппой Bondini, но в каждой кофейной и харчевне ежедневно распевались «Noces».

Раз Вы отметили «пинок гр. Арко», то как не вспомнить и о триумфах. Впрочем, Вы, может быть, правы — всего все равно не расскажешь. А вот о его собаке, похороненной с ним, я узнала от Вас. Я знала, что она следовала за гробом, но что она умерла от горя и ее сбросили в его могилу — за это Вам спасибо.

Как видите — я со всем согласна в В<ашей> статье. Кроме, пожалуй, того, что Моцарта в России не знали[136]. По личному опыту, ведь в капле отражается весь океан, — у нас, в нашей семье, происходило то же, что и тысяче подобных ей. По вечерам мама, в шуршащем, перетянутом в талии платье, с пышной высокой прической, распространяя запах духов, от которых у меня кружилась голова и раз действительно даже сделалось дурно (таких крепких духов после Первой мировой войны уже не стало), садилась за рояль и играла. Играла Моцарта, Шопена, Грига, Чайковского, Брамса. Но для меня Моцарт был не сравним ни с кем — и такой же ребенок, как я. «Моцарт пяти лет»…

И я, забравшись под рояль, слушала, умирая от восхищения и страха, что меня сейчас обнаружит моя nurse[137] и, выбранив, поволочет спать.

Для меня еще и теперь «Die Zauberflote»[138] звучит волшебно. А «Царица ночи» — я себя воображала Царицей ночи. В звездно-синем платье с шлейфом, как Млечный Путь, и кометой в распущенных черных волосах — черных, несмотря на мою белобрысость.

Единственным оригинальным в этой мечте, свойственной, наверное, тысяче других русских девочек, родившихся в начале XX века, было то, что я была не только Царицей ночи, но и — и это главное — Страны собак, где кроме меня, их царицы, не было ни одного двуногого.

Вот, милый друг, в какую глубь века Вы меня завлекли. Впрочем, здесь виноват и мой жар. Я хотела только высказать Вам запоздалые комплименты. И спасибо за желание поделиться со мной В<ашими> кровяными шариками — но у Вас их столько, сколько Вам необходимо, раз Вы здоровы.

Мне же не хватает белых, и это хуже, чем недохват красных. Mais passons[139].

Стихи, посланные Вам — «Он говорил» — не часть 75 строч<ек>, а законченные. Для «Опытов»[140]. 75 стр<ок> появятся в ноябре в «Н<овом> журнале»[141]. Переписывать их лень. И так до чего длинное — и дорогостоящее письмо. Еще Жорж подсовывает два листика.

Теперь о чеке. Если пошлете, то только обыкновенным чеком, как Вы расплачиваетесь в Америке, а не чеком на франц<узский> Америк<анский> банки не переводом. Мы теряем 100 фр<анков> на доллар, а американск<ие> внутренние чеки меняются, как наличные доллары.

Спасибо за желание нам помочь, и Моршену тоже. Жду его критику. Привет всем Вашим и безболезненного переезда и выгодной продажи дома[142]. И чтобы Вам на новом месте жилось много лучше, чем здесь.

Ваша И. Одоевцева

14

Beau Sejour Hyeres (Var)

декабря <1957 r.>

Дорогой Владимир Федрович,

Мой муж чувствует себя очень виноватым перед Вами — без вины виноватым — за свое возмутительное молчание. Сегодня, наконец, я решила написать Вам за него, т. к. он в ближайшие дни вряд ли сможет сделать это сам, он, к сожалению, чувствует себя опять очень скверно.

Он просит Вас поблагодарить за 21 доллар — и, главное, — за статью[143]. Вы поразительно правильно объяснили, за что любят Георгия Иванова или, вернее, за что его следует любить. И вообще — лучшей статьи мне себе и представить трудно. Я, в свою очередь, за нее Вам также благодарна от всего сердца — хотя я тут и решительно ни при чем, но мне трудно не сказать Вам этого.

Надо бы сдержаться, но не могу. Нас очень интересует «ретантисман»[144] статьи, всякие «Ну и расхвалили же вы этого нигилиста» и проч. Здесь до нас ругань и критика не доходит. Впрочем, Адамович, который сам сейчас пишет о Г<еоргии> В<ладимировиче>[145], пофыркал на Вас слегка[146], заметив все же, что Г<еоргий> В<ладимирович>, как ему кажется, остался Вами доволен. Что я ему и подтвердила. Доволен — и даже очень.

Но кроме этого недружелюбного отзыва, ничего другого не долетело к нашему крыльцу. Так, пожалуйста, если что-нибудь услышите — отпишите. И мнение Струве. И Моршена. Кстати, он так меня и не удостоил письмом о моих стихах. Ну и не надо.

Вчера совершенно случайно прочли и Вас, и его в «У Золотых ворот»[147]. Очень мне понравилась рифма «я, а не — океане». А Ваш Струве постеснялся бы позорить свои седины критика «пражскими вечерами». Моршен тоже не хорош. Рифма «далече — отмечен» не находка — дубовые стихи о дубке. А ведь когда-то, лет восемь тому назад, печатал очень милые стихи.

О Вашей статье о Лозинском замечания Г<еоргий> В<ладимирович> напишет — он только что сказал мне это — на отдельном листке. Это ему еще по перу. Он вдруг решился Вам написать[148].

Теперь мы оба просим Вас описать нам Ваш новый дом, где, слава Богу, «собаки могут чувствовать себя хозяевами». Надеюсь, что и Вы с женой тоже и что Вам всем в Холливуде хорошо.

Мы оба очень хотим знать подробности Вашего устройства — что и как.



Поделиться книгой:

На главную
Назад