Ничего особенного, но Жюлю показалось, что жизнь каким-то необыкновенным образом стала течь сразу по двум параллельным, совершенно разным, не имеющим отношения друг к другу, руслам. В одном — бесконечное штудирование скучных учебников, консультации с наставниками, спряжения, таблицы, правила, в другом — всё волшебным образом преображалось, стоило лишь взять в руки любимую книгу. На фоне бесконечных разговоров взрослых о новых заморских территориях, об империи и республике, о постоянно растущей дороговизне, в счастливом параллельном мире всё соответствовало самым благородным представлениям. И неважно, что Джеймс Фенимор Купер, автор «Шпиона», «Лоцмана» и «Осады Бостона», не сражается в морях с жестокими пиратами и живет не так уж далеко от Нанта — в Париже (одно время он был американским консулом в Лионе), — скорее, это лишь подчеркивало параллельность искусства и обыкновенной будничной жизни.
А еще Жюль Верн открыл для себя театр.
Больше того, он сам написал драму в стихах!
Правда, в Нантском театре марионеток, куда Жюль принес свою рукопись, драма юного поэта восторгов не вызвала, но с той поры театр на всю жизнь стал для Жюля Верна праздником.
Может, еще потому, что как раз в это время он влюбился.
Всеми мыслями юного Жюля Верна завладела кузина Каролина Тронсон.
Это тоже было необычно и странно. Ведь с Каролиной (она была на год старше) Жюль не первый год проводил время в одних компаниях. Вместе играли, вместе носились по зеленому тогда берегу Луары. Но почему-то именно сейчас стихи Жюля нашли адресата (правда, без взаимности). А Аристид Иньяр (1822—1898), близкий друг Жюля, будущий композитор, даже подобрал к стихам музыку.
В Шантене, где мэтр Пьер Верн в 1840 году купил для семьи летний домик, под руководством любимого всеми дядюшки Прюдана дети по вечерам разыгрывали веселые домашние представления. Софи Верн садилась за фортепиано, иногда ее заменял старший сын. Еще Жюль вдохновенно декламировал свои стихи, стараясь перехватить взгляд кузины. К сожалению, Каролину интересовали другие мальчики — спортивные, ловкие, без всякой этой блажи в голове, без стихов, без дурацких декламаций. Такие, как сноровистый Жан Кормье или напористый молодой Дезонэ. Но, боже мой, думал смятенно Жюль, как можно полюбить человека с фамилией Кормье или Дезонэ? Даже через несколько лет (в письме от 5 ноября 1853 года) он писал матери из Парижа: «Дорогая мама, пожалуйста, извести меня о мадемуазель Каролине, уж не знаю, как теперь ее фамилия, — вышла ли она замуж? Я хочу знать, как она живет и каковы ее сердечные склонности…»
10
В 1846 году Жюль получил диплом бакалавра.
Море, казавшееся таким далеким, резко приблизилось.
К тому же в 1847 году в Нанте было объявлено о помолвке Каролины.
Что после таких событий может держать молодого человека в провинции?
В Париж! В Париж! Только там можно найти будущее! Пироскафы и парусники, далекие моря, необычные приключения дразнили воображение Жюля, но теперь он жил еще и стихами. Пусть кузина не оценила его талант, но она еще услышит о Жюле Верне! Да и вообще, истинную ценность написанного можно узнать только в столице мира — Париже. В 18 лет самая пора завоевывать мир!
К счастью для Жюля, его отец мэтр Пьер Верн думал так же.
Правда, мэтр имел в виду Сорбонну, где можно получить полноценное юридическое образование. А стихи что? Стихи со временем забудутся. Они хороши для домашних вечеринок и праздничных событий, а вот профессия адвоката будет кормить всю жизнь. Пусть младший сын делает морскую карьеру, это в традициях семьи, но путь старшего сына предопределен. «Адвокатская контора Верн и Верн!»
Это звучало!
11
Воля отца неоспорима.
В апреле 1847 года Жюль впервые едет в Париж.
Сдать экзамены много времени не заняло, и лето он провел у родственников в Провансе, откуда вернулся в родной Нант, чтобы продолжить углубленные занятия по программе юридического факультета. Правда, мешали мысли о Каролине, о ее предательстве (как еще он мог объяснить ее холодность?), хотелось уехать.
В Париж! В Париж!
Нужно сказать, это был основной мотив французской литературы тех лет: провинциал рвется в столицу От «Трех мушкетеров» до «Отца Горио». Тем более что в столице все время что-то происходило. Что-то такое, что волновало, что не могло не волновать всю страну. В феврале 1848 года была принята отставка премьер-министра Гизо, а Луи Филипп, король Франции, отрекся от престола и бежал в Англию. Временное правительство провозгласило республику! Слушая такие новости, мэтр Пьер Верн качал головой. Не повторится ли страшный девяносто третий год, так талантливо и ужасно описанный в романе Виктора Гюго?
Пока Жюль корпел над скучными учебниками, младший брат Поль на шхуне «Лютэн» отправился в свое первое морское плавание — к Антильским островам. Теперь рядом не было и брата. Время, казалось, остановилось. Скорее бы уехать! В Париж! Прочь из Нанта! Стихи уже не спасали от одиночества. В огромном шумном Париже — Триумфальная арка, первый камень которой заложил еще в 1806 году сам император Наполеон I; там знаменитые музеи и театры, шумные кафе, набитые спорщиками. Там Лувр, Академия, башни Нотр-Дама, мост Искусств и Дворец правосудия. Да, конечно, из провинции часто мир виднее, но умному человеку жить надо в Париже! Только там можно сделать имя.
На семейном совете было решено: в Париже Жюль будет жить (для пущего контроля) у мадам Шаррюель — тетки отца, такой же строгой и религиозной, как он сам, в старом доме на улице Терезы. «Холодный колодец без воздуха и вина» — так впоследствии определил этот пустынный дом совершенно счастливый и столь же неблагодарный племянник мадам Шаррюель.
12
А события накатывались одно за другим. Провозглашена Вторая республика! Отменено рабство в заморских колониях!
«Революция без перерыва!» Месье де Шатобур бесконечно рассказывал об уличных перестрелках. В столице много раненых, говорил он. В столице опасно. Там не хватает фиакров, чтобы развозить раненых по домам. Учредительное собрание приняло жесткий закон против любых революционных демонстраций, но это ничему уже не могло помочь. В июне весь Париж был охвачен восстанием.
«Все громче и ближе слышались барабаны… троекратный бой… которым созывалась национальная гвардия, — писал в очерке «Наши послали!»[9] Иван Сергеевич Тургенев (1818— 1883), находившийся в те дни в Париже. — И вот, медленно волнуясь и вытягиваясь, как длинный черный червяк, показалась с левой же стороны бульвара, шагах в двухстах от баррикады, колонна гражданского войска; тонкими, лучистыми иглами сверкали над нею штыки, несколько офицеров ехали верхом в ее голове. Колонна достигла противоположной стороны бульвара и, заняв его сплошь, повернулась фронтом к баррикаде и остановилась, беспрестанно нарастая сзади и все более и более густея. Несмотря на прибытие такого значительного количества людей, кругом стало заметным образом тише; голоса понизились, реже и короче раздавался смех; точно дымка легла на все звуки. Между линией национальной гвардии и баррикадой внезапно оказалось большое пустое пространство, по которому, слегка крутясь, скользили два-три небольших вихря пыли — и, озираясь по сторонам, расхаживала на тонких ножках черно-пегая собачонка. Вдруг, неизвестно где, спереди или сзади, сверху или снизу, резко грянул короткий, жесткий звук, он походил более на стук тяжело упавшей железной полосы, чем на выстрел, и тотчас вслед за этим звуком наступила странная, бездыханная тишина. Все так и замерло в ожидании — казалось, самый воздух насторожился… И вдруг над самой моей головой что-то нестерпимо сильно затрещало и рявкнуло — точно мгновенно разорванный громадный холст. Это инсургенты дали залп сквозь жалюзи окон из верхнего этажа занятой ими жувеневской фабрики. Мои соседи фланеры и я — мы немедленно устремились вдоль домов бульвара (помнится, я еще успел заметить на пустом пространстве впереди человека на четвереньках, упавшее кепи с красным помпоном да вертевшуюся в пыли черно-пегую собачонку) и, добежав до небольшого переулка, тотчас повернули в него. К нам присоединилось десятка два других зрителей, из которых у одного молодого человека лет двадцати была прострелена плюсна. На бульваре, позади нас, беспрерывно трещали выстрелы. Мы перебрались в другую улицу — если не ошибаюсь — в
И далее: «Погода была жаркая, душная. Я не сходил с Итальянского бульвара, запруженного всякого сорта людьми. Распространялись самые невероятные слухи, беспрестанно сменяясь другими, еще более фантастическими. К ночи одно стало несомненным: почти целая половина Парижа находилась во власти инсургентов. Баррикады возникали повсюду — особенно по ту сторону Сены; войска занимали стратегические пункты: готовился бой не на живот, а на смерть. На следующий день, с раннего утра, вид бульвара — вообще внешний вид Парижа, не занятого инсургентами, изменился, как по мановению волшебного жезла. Вышел приказ начальника парижской армии Кавеньяка, запрещающий всякого рода движение, циркуляцию по улицам. Национальные гвардейцы, парижские и провинциальные, выстроенные по тротуарам, караулили дома, в которых квартировали; регулярные войска, подвижная национальная гвардия
13
Генерал Луи Эжен Кавеньяк (1802—1857), назначенный военным министром, подавил восстание. Незамедлительно последовал правительственный декрет о высылке всех участников июньских событий из страны. Так же незамедлительно вступила в действие инструкция прокурора Гиацинта Мари Корна о «способах обнаружения инсургентов», которая всем служителям закона рекомендовала особенно внимательно осматривать руки каждого подозрительного человека в поисках следов пороха…
Мэтр Пьер Верн революционные события комментировал сдержанно.
В конце концов, черни тоже понадобятся адвокаты, так считал он. Адвокаты нужны всем — в любые, даже в самые тревожные времена; просто не все могут их прилично оплачивать. Появляясь в Нанте, месье де Шатобур рассказывал мэтру о парижских баррикадах, о перестрелках, о трехцветных, расшитых золотом знаменах, вьющихся над баррикадами; вот ужас, среди них были и красные! При этом месье де Шатобур не забывал отмечать, что он сам и его друзья-художники вели себя в дни восстания именно как художники! Не страшась опасности быть ранеными, даже убитыми, они смело выставляли свои полотна в витринах лавок и салонов, потому что считали — искусство должно принадлежать всем! Это восхищало Жюля. Любой француз имеет право видеть Венеру! «Вот, гражданин, как прекрасна сегодня Франция».
14
12 ноября 1848 года Жюль Верн и его друг Эдуар Бонами прибыли на дилижансе в Париж. Грязные кривые улочки предместий, облупившиеся каменные дома. Стены истерзаны пулями, густо покрыты оспинами от ударов. Мостовые разворочены, вдоль обочин навалены груды булыжников. Грузовые фуры, редкие кареты, испуганные цветочницы. На бульварах — цветные сюртуки и высокие цилиндры.
«Гражданин гарсон, еще чашку кофе».
Обращение «гражданин» еще в ходу, но красных флагов не видно.
«Я побывал в местах, где происходило восстание, — пугал Жюль Верн своих родителей. — На улицах Сен-Жак, Сен-Мартен, Сент-Антуан, Пти-Пон, Бель-Жардиньер я видел дома, изрешеченные пулями и продырявленные снарядами. Легко проследить направление снарядов, которые разрушали и сносили балконы, вывески, карнизы…»
На самом деле начинающий юрист больше заглядывался на прогуливающихся по бульварам молодых женщин, проводил время в Тюильри и в Люксембургском саду. На парапетах набережной бесстрашные букинисты уже выложили книги. Он листал их, но купить что-либо было не по карману.
В начале ноября Национальное собрание приняло конституцию.
На площади Согласия должно было состояться торжественное провозглашение. Ветер рвал намокшие флаги. Улицы, выходившие на площадь, занимали молчаливые вооруженные солдаты. Строгая и религиозная мадам Шаррюель еще весной уехала в Прованс, — она, как и мэтр Пьер Верн, не терпела никаких революций. К счастью, Аристид Иньяр, старый нантский приятель, тоже добравшийся до Парижа, снял две смежные комнатки в доме 24 по улице Ансьен Комеди, и теперь Жюль Верн — впервые в жизни — оказался предоставленным самому себе.
Никакого контроля со стороны близких!
И он находился в Париже! И это был вечный, беспокойный, полный тайн город, столько раз описанный самыми талантливыми писателями и поэтами, город, который Жюль уже успел полюбить, который в его воображении был тесно слит с его собственным будущим. Непременно счастливым и великим!
15
16
«Я становлюсь совсем другим человеком, наверное, умнею, — патетически писал Жюль отцу. — Духу моему лет восемьдесят, у него костыли и очки. Я превращаюсь в существо старое, как мир, умудренное, как семь самых великих мудрецов Греции, глубокое, как гренельский колодец, я — наблюдателен, как Араго[10], морализирую, как резонеры старых комедий. Вы меня при встрече просто не узнаете, сердце мое обнажено. Никогда еще я не расточал столько сравнений, как сейчас. Может, потому, что меня, — не мог удержаться он, — постоянно донимают колики. — И жаловался: — Какой ужасный желудок я унаследовал от мамы. А ведь веду примернейшую жизнь. Святой Иоанн Стилит, в течение десяти лет простоявший на столпе, чтобы заслужить благоволение небес, по образцовому поведению со мной не сравнится…»
Кровать, стол, два стула, комод на гнутых ножках.
В окне — городские крыши, печные трубы, вечная дымка.
«У меня длинные зубы, а хлеб дорог». Семидесяти пяти франков, высылаемых отцом, хватало только на оплату комнаты, понятно, на скромный завтрак, изредка — на вино. Ну и что?! Можно обойтись протертым овощным супом. Колики в желудке? Ну и что?! Всё проходит, и это пройдет! Главное, он в Париже. Парижанки — сирены бессердечные и бесстрастные, как писал Бальзак. Они гордые, гибкие, сильные, как писали тысячи других талантливых литераторов. После революции люди еще сильнее хотят удовольствий. Да, они жаждут свободы и равенства, но всегда хотят удовольствий. «Вы в провинции обуреваемы всякими страхами и боитесь всего гораздо больше, чем мы в Париже», — писал Жюль родителям. Тем более что о недавних баррикадах и перестрелках напоминали разве что стихи Огюста Барбье.
17
10 декабря 1848 года Луи Наполеона избрали президентом Франции.
Жюль восторженно писал отцу: «Хотя выборы прошли более или менее спокойно, вполне возможно, что еще будет шум. Вчера вечером огромные толпы пробегали по бульварам с ужасными криками и бранью. По улицам фланировали усиленные военные патрули, повсюду возбужденные группы. Боюсь, — пугал он отца, — что теперь дело может кончиться не мятежом, а гражданской войной. Чью сторону держать? Кто будет представлять партию порядка? К какому флагу примкнуть?»
Вопрос был не праздный.
Третий сын в семье младшего брата Наполеона I — Луи Бонапарта и Гортензии (дочери Жозефины от ее первого брака с генералом А. Богарне), Луи Наполеон Бонапарт вовсе не был заурядной личностью, как писали в свое время советские историки. В 1830-х годах Луи Бонапарт принимал самое активное участие в революционном движении в Италии, направленном против австрийцев, а в 1836 году поднимал вооруженный мятеж в Страсбурге, где был арестован и выслан в США. В 1840 году тайно вернулся во Францию, пытался возмутить гарнизон города Булонь, но опять был схвачен. В работах, написанных в крепости Ам, в которой отбывал заключение, Луи Наполеон доказывал, что Франция нуждается в режиме, сочетающем лучшие качества монархии и республики — порядок и свободу!
Такой человек не мог не стать президентом.
Жаль, что он не удержался и провозгласил себя императором.
18
Учеба. Учеба. Учеба.
И театр. Любимый театр!
Нет денег на вход, можно наняться в клакеры.
Все это не проблема. Всё решается. Молодость ничто остановить не может. Куда только не заводило Жюля любопытство. Однажды он попал на заседание палаты депутатов. «Там был Гюго! — восторженно писал он отцу. — И Гюго говорил в течение получаса. Чтобы получше его разглядеть, я вырвал лорнет из рук какого-то незнакомца. Наверное, об этом упомянут в газетах».
В Париж, наконец, вернулся месье де Шатобур.
Перед Жюлем сразу, как в сказке, открылись двери самых известных салонов: мадам Жомини, мадам Мариани и мадам Баррер. Там играли в карты, там поругивали чернь, беспорядки, правительство. Там можно было посмотреть новые скульптуры, познакомиться с пышущими энергией молодыми людьми. «Об одном из них говорили как о новом таланте, — посмеивался Оноре де Бальзак в нашумевшем романе «Шагреневая кожа». — Первая же картина поставила его в один ряд с лучшими живописцами времен Империи. Другой только что отважился выпустить очень яркую книгу, проникнутую своего рода литературным презрением и открывавшую перед современной школой новые пути. Скульптор, суровое лицо которого соответствовало его мужественному гению, беседовал с одним из тех холодных насмешников, которые, смотря по обстоятельствам, или ни в ком не хотят видеть превосходства, или признают его всюду. Остроумнейший из наших карикатуристов, с взглядом лукавым и языком язвительным, ловил эпиграммы, чтобы передать их штрихами карандаша. Молодой и смелый писатель лучше, чем кто-нибудь другой, схватывающий суть политических идей и шутя, в двух-трех словах, умеющий выразить сущность какого-нибудь плодовитого автора, разговаривал с поэтом, который затмил бы всех своих современников, если бы обладал талантом, равным по силе его ненависти к соперникам. Оба, стараясь избегать и правды и лжи, обращались друг к другу со сладкими, льстивыми словами. Знаменитый музыкант, взяв си-бемоль, насмешливо утешал молодого политического деятеля, который недавно низвергся с трибуны, но не причинил себе никакого вреда. Молодые писатели без стиля стояли рядом с молодыми писателями без идей, прозаики, жадные до поэтических красот, — рядом с вполне прозаичными поэтами. Бедный сенсимонист, достаточно наивный для того, чтобы верить в свою доктрину, из чувства милосердия примирял эти несовершенные существа, очевидно желая сделать из них монахов своего ордена. Здесь были, наконец, два-три ученых, созданных для того, чтобы разбавлять атмосферу беседы азотом, и несколько водевилистов, готовых в любую минуту сверкнуть эфемерными блестками, которые, подобно искрам алмаза, не светят и не греют. Несколько парадоксалистов, исподтишка посмеиваясь над теми, кто разделял их презрительное или восторженное отношение к людям и обстоятельствам, уже повели обоюдоострую политику, при помощи которой они вступают в заговор против всех систем, не становясь ни на чью сторону…»
В салоне мадам Баррер Жюлю особенно повезло: он познакомился с графом де Коралем, редактором газеты «Свобода». «Этот Кораль — друг Гюго, — восторженно писал Жюль отцу. — Он согласился сопровождать меня к нему, если, конечно, полубог согласится меня принять».
Чудо случилось. Полубог согласился.
В назначенный день Жюль появился на улице де ля Тур д'Овернь.
Он явился к почитаемому им писателю в своих лучших воскресных брюках, в сюртуке своего друга Иньяра и с затейливой тростью в руках (непременная деталь парижанина тех лет). В доме мэтра царил невероятный беспорядок. Все-таки эпоха заморских территорий, военных экспедиций. Ковры, резная слоновая кость, невероятные африканские безделушки. Люстры, севрские вазы, шпаги на стенах, кальян. Но главное — сам мэтр! Он стоял в гостиной на фоне высокого стрельчатого окна, рядом находились мадам Гюго (1802—1885) и верный «оруженосец» полубога Теофиль Готье[11], уже тогда известный как превосходный поэт и тонкий стилист. Жюль откровенно растерялся, так много ему хотелось сказать мэтру. Он надеялся, что сможет прочесть свои стихи или хотя бы небольшой отрывок из новой драмы. Но мэтр, помолчав, сам начал разговор:
«Молодой человек, поговорим о Париже».
Но почему о Париже? Почему не об искусстве?
Жюль еще больше растерялся. Перед ним — холодная и неприступная — стояла сама Литература, ее творимая история, ее живое воплощение. Казалось, начни сейчас Жюль говорить, выскажи он себя, свои тайные желания, прочти свои стихи, прояви страсть, любовь, и его услышат, поддержат.
Но как начать? Чего, собственно, он хотел от полубога?
На этом, к сожалению, столь ожидаемая встреча закончилась.
19
Зато в многочисленных литературных и студенческих кабачках Монмартра царила полная свобода. Тут ничего божественного или полубожественного не наблюдалось. Там пили вино, читали стихи, музицировали, пели. Чтобы отец знал, что высылаемые им скромные суммы всегда расходуются исключительно по делу, Жюль не забывал напоминать, что вот, скажем, «шестнадцать франков у меня ушли на приобретение сочинений Шекспира, хорошо переплетенных, в издании Шарпантье».
И все такое прочее, что, разумеется, не всегда соответствовало истине.
Парижская жизнь захватывала целиком, она требовала отдачи. «Чем чаще я бываю в художественных и в литературных салонах, — признавался Жюль отцу, — тем больше убеждаюсь, насколько разнообразен круг людей, с которыми в Париже можно познакомиться. Количество их переизбыточно, но, как бы там ни было, люди эти умеют придавать беседе своеобразный глянец, усиливающий ее блеск, вроде позолоты. Впрочем, и такого рода бронза, и такого рода разговоры сами по себе ничего не стоят, хотя эти лица часто приняты в самом высшем свете и, по-видимому, на короткой ноге с самыми выдающимися людьми нашего времени! С ними за руку здороваются и Ламартин, и Наполеон, тут у них госпожа графиня, а там госпожа княгиня. Разговор идет о колясках, лошадях, егерях, ливреях, политике, литературе. О людях они тоже судят с самых современных позиций».
Мадам Баррер, содержавшая один из модных салонов, была близкой приятельницей Софи, матери Жюля, и дружила с дочерью Александра Дюма-отца (1802—1870). По просьбе мадам Баррер шевалье д'Арпантиньи, известный хиромант и чревовещатель (Дюма-отец всегда страстно верил в любые, самые невероятные чудеса), любезно свел юного провинциала со знаменитым писателем. Правда, Жюль некоторое время колебался. Его так холодно встретили в доме республиканца Виктора Гюго, а тут сам Дюма… Сын наполеоновского генерала… Автор «Трех мушкетеров» и «Графа Монте-Кристо»… Эти небожители так далеки от проблем молодых людей, только еще рвущихся к славе… Чем студент-юрист может заинтересовать писателя?
Но визит состоялся. И придал бодрости Жюлю Верну.
В замке Дюма «Монте-Кристо» можно было встретить разных людей.
Хозяин жил в атмосфере непреходящего праздника, винные погреба замка никогда не закрывались, вечерами над лужайками просторного сада вспыхивали фейерверки. Ох уж эти революции! Будем надеяться, что они не будут следовать одна за другой без перерыва! Революции, даже самые прекрасные, отвлекают людей от чтения, продажи книг сразу падают. Жизнь прекрасна, когда ее течение ничто не нарушает. Мир должен принадлежать художникам!
Дюма интенсивно работал.
Переписчики его рукописей всегда были заняты.
Угроза возможного банкротства? Смешно! Долги Александра Дюма-отца были столь велики, что о них можно не задумываться. Искусство — вот единственный достойный предмет для размышлений. Всё остальное не стоит потерянного времени! Курчавый, огромный, излучающий радость жизни Александр Дюма сразу и навсегда поразил Жюля. Конечно, Виктор Гюго был полубогом, но полубогом мраморным, холодным, занятым только собой, а Александр Дюма-отец меньше всего хотел говорить с юным и явно талантливым провинциалом о Париже. Зачем ему говорить о Париже, когда всё вокруг — Париж?! Когда он, Александр Дюма, и есть Париж! Зачем говорить о баррикадах и перестрелках, когда можно обсуждать невероятные приключения самого писателя, неоднократно пережитые на Ближнем Востоке и даже в России?
«Наверное, мой юный друг не слышал о том, как однажды мне удалось перепить самого египетского бея?»
Египетского бея? Трудно представить!
«Наверное, мой юный друг не слышал о том, как…»
Нет, конечно! Но если и слышал, можно выслушать еще раз.
«Похоже, мой юный друг — бретонец. Худой, синеглазый, белокурый…»
Жюль был покорен. Он всего лишь студент Сорбонны, он только готовится к адвокатской карьере. Да, он пишет стихи! Но их не сравнить со стихами того же Теофиля Готье. Да, он музицирует, пытается писать драмы, но…
Никаких но! Великий писатель каким-то волшебным образом подчеркнул совершенно явную для него особенность молодого поэта. Обаяние и талант! Это чувствуется во всем. Он, Александр Дюма, чувствует талант издалека, он многим помог. Он не скрывал, что нуждается в талантливых помощниках. Совсем недавно Александра Дюма-отца со скандалом покинул один из главных (не известных никому) соавторов — Огюст Маке. С его помощью мэтр написал множество замечательных книг, но ведь важна рука Мастера! Важна не черная работа, а именно рука Мастера. Важен стиль, важна энергия творчества! Ни один талантливый человек не уходил от великого Александра Дюма, не поделившись с ним хотя бы крупицей своего таланта. Жюль, конечно, был наслышан о грандиозных попойках и пиршествах, якобы постоянно происходящих в замке, но сейчас, приглядываясь, прислушиваясь, отвечая на десятки обращенных к нему вопросов, он еще и еще раз убеждался, что ничего в мире нельзя брать на веру. Совсем недавно его разочаровал мэтр Виктор Гюго. Нет-нет, не романами, не великой поэзией, не политическими высказываниями, а своим отношением к людям — напыщенным, высокомерным. А рядом с Александром Дюма, рядом с не менее великим творцом, он — студент, начинающий поэт, не испытывает никакого смущения! Ему радуются, ему наливают, ему подносят, хотя сам Мастер (Жюль внимательно все отмечал) практически не прикасался ни к вину, ни даже к черному кофе. Для Мастера (это непременно нужно запомнить) все чрезмерности нехороши. Глоток вина — это пожалуйста! Но глоток, не больше. Сигара — да! Но не две. Писатель всегда должен быть в форме. Жюль Верн с восхищением следил за чудовищно беззаботным (внешне) курчавым креолом, при котором не было ни сдержанной (мраморной) мадам, ни вечно ироничного оруженосца Теофиля Готье, — просто замок наполняли, шумели, веселились какие-то безобидные веселые рожи.
«Чему вы хотите себя посвятить?»
Виктору Гюго такой вопрос в голову не пришел.
А вот Александр Дюма этим благожелательно заинтересовался.
Пришлось объяснять, пусть сумбурно, свой глубочайший интерес к поэзии и к театру. И пришлось остаться ночевать в замке. А потом остаться в замке еще на одну ночь. Вино в больших количествах подсказывает нам самые простые решения. Желудочные колики были забыты. «Какое наслаждение, — писал Жюль Верн отцу, — вот так непосредственно соприкасаться с литературой, предвидеть, как пойдут ее пути, наблюдать все эти колебания от Расина к Шекспиру, от Скриба к Клервилю. Тут можно сделать глубокие наблюдения над настоящим и призадуматься над будущим. К несчастью, распроклятая политика даже на прекрасную поэзию набрасывает прозаический покров. К черту министров, президентов, палату, если во Франции будет хотя бы один поэт, способный волновать сердца! История доказывает, что политика относится к области случайного и преходящего. Я же повторяю вслед за Гёте: "Ничто из того, что делает нас счастливыми, не иллюзорно"».
20
Александр Дюма-отец поддержал Жюля.
Он увидел в нем поэта. Он увидел в нем драматурга.