При упоминании о темнице Андрей Шуйский поежился. Несколько лет назад посажен он был в земляную яму царицей Еленой[13], которая обвинила Шуйского в измене. Так и сгинул бы боярин печальником, если бы не прибрал окаянную дьявол.
Уже прошла вечерняя служба, и в этот час во дворце было тихо. Стряпчие в темных углах зажигали фонари и свечи, служивые люди разбрелись по домам, остались жильцы да стряпчие, которые посуточно караулили государя.
В маленькой комнате, где находились бояре, тихо потрескивали сальные свечи, и огонь веселыми искорками разбегался во все стороны, гас, едва уткнувшись красным жалом в колючий ворс ковров. Андрей подошел к самой двери и услышал размеренный голос брата Ивана:
— От Воронцова все лихо идет. Он ведь царю и нашептывает, чтобы нас не жаловал, а как Иван подрастет малость, так вообще в немилость попадем. Когда-то его отец нашего батьку у крыльца встречал, а Иван нос воротит, ладно хоть в спину не гавкает, а то и на это бы сподобился.
Андрей приоткрыл дверь, неторопливо переступил порог.
— Доброго здоровья, — наклонил голову князь у самых дверей. — О чем суд да дело? Задержался я малость, вы уж простите меня Христа ради. На Конюшенный двор ездил, хозяйство свое смотрел.
Князь Андрей Шуйский ведал Конюшенным приказом. Однако сейчас боярин лукавил: возвращался он с дальней заимки, где дарила ему свою шальную любовь мастерица Московского дворца. И сейчас, вспомнив ее откровенные ласки и тело, пышущее страстью, Андрей улыбнулся.
— Мы вот здесь о государе нашем глаголем, — слегка приобнял брата Шуйский. — Федька Воронцов его своими речами смущает, того и гляди нас с Думы попрет! И брат его таким же был, у обоих кровь порченая.
— Дело тут не только в Федьке Воронцове, — подал голос Скопин-Шуйский[14]. — Царь растет; ранее, бывало, мальчонкой все плакал, когда в Думу велели идти, от мамки ни на шаг не отходил, а сейчас и послам навстречу встать не хочет. А год-другой минует, так его совсем гордыня обуяет. Во всем видна она, спесь московская!
— Верно, совсем царь вырос. Я вот как-то мимо мыленки проходил, бабы дворовые там полоскались, так Иван Васильевич к двери припал и за девками подглядывает. Да так уставился, что и не отодрать!
Иван Шуйский[15] усмехнулся:
— В мать пошел царь. Елена тоже такая похотливая была. Василий Иванович не успел преставиться, как она уже к боярину Оболенскому на двор бегать стала. Тоже мне царица! Чем не сенная девка?
— Верно говоришь, брат. Царь Василий Иванович в последние годы силы стал терять, так, может, Елена сыночка-то от Телепнева-Оболенского понесла! Недаром ведь, когда в темницу Оболенского вели, так Ваньку от его шеи двое дюжих мужиков отодрать не могли.
— Видно, кровушку родную в нем чувствовал, оттого и отпускать не хотел.
— А когда Оболенский помирал, так все царя кликал, Ванюткой его называл.
Андрей Шуйский любил эту комнату: лавки, столы, даже потолки были наряжены багряным сукном. Стряпчим не было в эту комнату доступа — здесь бояре дожидались царя. Сладкие благовония щекотали ноздри; боярин разинул рот и громко, прикрываясь ладонью, чихнул, а потом, собрав в жменю мягкую опушку, свисавшую с лавки, вытер ладони.
— Вот я о чем подумал, господа. Бабу Ваньке надо подсунуть. Вот тогда малец обо всем и позабудет. Баба — она посильнее всякой другой страсти. И деваха такая должна быть, чтобы совсем Ивана присушила, чтобы и матерью сумела ему сделаться, и зазнобой была горячей. Чтобы поплакаться к ней царь приходил и страсть свою умерить.
— Может, Андрюха и дело говорит, — согласился Скопин-Шуйский. — Только где такую сыщешь? Может, у тебя есть на примете?
Князь Андрей хмыкнул себе под нос, вспоминая сладкую и бедовую ночь, а потом сказал:
— Есть такая! Зазноба моя. Ну да я не жадный, пускай Иван себе ее забирает, вот через нее я с царем и породнюсь, — громко смеялся боярин.
Анюта была небольшого росточка, и если бы не глазищи, в которых угадывалась страсть, ее можно было бы принять за неказистого подростка. Замуж она была отдана за боярского сына пятнадцати лет от роду. Во время смотрин отец поставил доченьку на лавку, которую предусмотрительно спрятал под сарафан, и, пригласив сватов любезным жестом, стал расхваливать невесту:
— Посмотрите, какая красавица! И дородна, и лицом пригожа. А какая рукодельница! Другой такой во всем посаде не встретите. Ну-ка, мать, неси рушники, что наша доченька связала!
Сваты строго всматривались в лицо, придирчиво разглядывали фигуру девки, пытаясь отыскать изъян, но ничего не нашли и, довольные, отправились восвояси.
Только когда молодые, благословясь, целовали иконку, а поп протянул: «Аминь!», Анюта спрыгнула со скамеечки и оказалась жениху ровно по пуп.
У боярина посерело лицо, чертыхнулся в горечи, а жених растерянно водил руками:
— Как же я с ней жить буду? Она же вполовину меня будет!
Сватов за недосмотр били кнутами на царевом дворе. Сам боярин писал ябеду царю и митрополиту, и брак был расторгнут. Опозоренную девку прогнали со двора, и теперь не было для нее места ни в батюшкином доме, ни в горнице свекра.
Анюта и вправду была знатной мастерицей. Еще в девичестве вышивала ковры золотыми и серебряными нитями, выдумывая всякий раз диковинные узоры. Со всей округи сходились рукодельницы, чтобы посмотреть ее полотна и рушники. Купцы, не скупясь, платили за тонкую работу звонкие рубли, украшали скамьи в горницах покрывалами. Эта талантливость и сослужила мастерице— однажды царский стол укрыли скатертью, шитой Анютой, и царица Елена пожелала иметь при себе такую белошвею.
— Кто вязал? — спрашивала Елена, разглядывая на скатерти заморские цветы.
Боярыни и мамки стыдливо молчали, а потом самая смелая из девиц произнесла:
— Анюта это. Известная мастерица на всю округу. Не то девка, не то безмужняя. Не поймешь! Свекор ее за обман со двора своего выставил. Опозоренная она, государыня.
Елена оглядела скатерть: в самой середке вышит фазан с длинными золотыми перьями и серебряным хвостом. Крылья у птицы слегка приподняты, голова немного наклонена, еще миг, и он вспорхнет со скатерти под потолок, оставив царице пустое полотно.
— Дам ей жалованье, и опозоренной не будет. — И, подумав, добавила: — А еще деревеньку в кормление получит… близ Москвы.
Так Анюта оказалась во дворце.
Но неудержимая страсть, которая ютилась в ее маленьком тельце, иногда прорывалась наружу, и на следующий день царице нашептывали, что юная мастерица закрывалась в подклети с одним из стряпчих. Царица только слегка журила Анюту за маленькие шалости, не в силах расстаться с мастерицей. А Анюта, потешившись со стряпчим, уже поглядывала на стольника. Скоро к ее похождениям привыкли, и даже бояре, защемив бесстыдницу в темном уголке, тискали ее горячее тело. Несколько бедовых и жарких ночей провел с Анютой боярин Андрей Шуйский и сейчас ему думалось о том, что эта девка как никто подойдет юному царю. Даже роста они были одного! После смерти Елены царь нуждался в женской ласке, и то, чего не могла дать государыня, способна подарить девка царского дворца.
Отыскав Анюту в тереме, Шуйский без обиняков наставлял ее:
— Хватит тебе под стольничими ужиматься. Я вот здесь с царем Иваном переговорю, полюбовницей его будешь, да чтобы так его тешила — обо всем бы позабыл и кроме как о тебе думать ни о чем не смел!
— Так государю нашему только двенадцать годков и минуло, — подивилась Анюта.
— Для жены и вправду рановато, а чтобы полюбовницу завести, так это в самый раз будет. А на годки ты не смотри. Иван в тело вошел! Сама увидишь, как нагишом перед тобой предстанет. Так что ты первой бабой его будешь, и знай про эту честь. — Заприметив волнение Анюты, подбодрил: — Да ты не робей, все так, как надо, будет! С лаской ты к государю подойди да посмелее будь. Сам-то государь не догадается с себя сорочку да порты снять, так ты ему помоги, а чтобы он совсем не растерялся, так ты его исцелуй всего, чтобы в нем мужская сила пробудилась. А ты, девка, крестись, со знамением оно как-то легче будет!
И кто знал тогда, что царица Елена, пожелавшая иметь во дворце чудесную мастерицу, готовила своему сыну любовницу.
— А если прогонит меня царь? — усомнилась умелица.
— Не прогонит! Да забудь ты об этом, какой он царь?! Малец еще, чтобы царствовать!
— А если не покажусь я ему, не по нраву придусь?
— Хм… Ну иди! Пожалей его. Царь, он падок на ласку, вот тогда и привязать его к себе сумеешь.
Царь Иван Васильевич, значительно опередив сверстников, походил на юношу, и с трудом верилось, что ему едва минуло двенадцать годков. На верхней губе пробивался темный пушок, руки по-юношески сильны, а в плечах угадывалась та скрытая сила, которая обещала крепнуть год от года. Лицом Иван походил на мать, а это значило, что жизнь его должна протекать счастливо. Такие же, как и у Елены, капризные губы, большие и выразительные глаза, даже лоб такой же высокий, как у матушки. Однако само рождение предопределило ему непростую судьбу. В тот день над Москвой прошел ураган, который порушил несколько теремов, обломал крест на
Благовещенском соборе, а затем пролетел над татаровой дорогой в сторону Казани. Юродивые в этот день не спешили идти ко дворцу за привычной милостыней, толкались на базарах и всюду шептали одно и то же:
— Сатана на Руси народился! Сатана! Вот подрастет он, тогда водица нам не нужна станет, кровушкой своей Обопьемся.
А «сатана», окруженный заботой и многочисленными мамками, рос горластым, басовито орал на всю светлицу,
— Певчим бы стоять на клиросе с такой глоткой, — улыбались бояре. — А вот как вышло, государем всея Руби уродился!
Иван Васильевич отца не помнил[16], но всегда знал себя царем, став им сразу после смерти великого московского князя. Государю шел тогда четвертый год. По нескольку часов кряду приходилось высиживать в боярской Думе, держа в руках яблоко и скипетр. Руки всегда помнили привычную тяжесть самодержавных регалий, видел склоненные перед его величием седые головы бояр, сами Шуйские целовали его пальцы. Ваня сидел на батюшкином кресле, слушая жаркие споры и неинтересные разговоры бояр.
Первым в Думе был конюший Оболенский, который выделялся не только природной статью, но и сильным голосом. Бояре невольно умолкали, когда тот начинал говорить. А Оболенский вещал всегда неторопливо, с достоинством, и трудно было Ивану тогда понять величие конюшего. Прозрение пришло позднее, когда царь случайно услышал разговор двух бояр. Один из них, показывая на сильные руки Оболенского, изрек:
— Посмотри, какие ручища толстенные! Он ими не только государство за шкирку держит, но и царицу за титьки. А через нее нами как хочет, так и вертит.
И, заприметив царя, почти младенца, который едва что понимал тогда из того разговора, бояре согнулись низко, пряча смущенные лица.
Оболенский сидел всегда рядом с государем, но толь, ко иногда поворачивал голову в его сторону, спрашивал ласково:
— А как царь наш батюшка, не против уговора?
— Нет, — пищал со своего места Иван.
И речь Оболенского снова текла неторопливо и внушительно, напоминая своим течением полноводную реку.
Царь Иван по-сыновьи привязался к этому сильному и великодушному боярину, который неизменно называл
Ваню «царь-батюшка», и семилетний государь, едва выйдя из пеленок, чувствовал под его опекой себя надежно.
Два человека, к которым царь был по-настоящему привязан, ушли от него в один месяц. Царица Елена умерла сразу после Пасхи. Исхудала за неделю, сделалась желтой, а потом отошла с тихим вздохом. Боярина Оболенского Шуйские драли за бороду в Думе, а затем, заломив руки за спину, как простого холопа, выпихнули из палаты. Ваня рыдал, хватал за полы Оболенского, пытался защитить боярина от обидчиков. Андрей Шуйский, оглянувшись на царя, стряхнул его ручонки со своего кафтана и прорычал зло:
— Пойди вон, щенок! Станем мы тебя слушать! Сейчас порты с тебя стяну да по заднице отхлестаю! Мать твоя блядина была, едва батюшки твоего покойного постель остыла, а она уже в койку Оболенского прыгнула! Поделом ей Божья кара. А если ты пищать будешь, так мы тебя вслед за ней отправим. Ишь какой заступник выискался! Князья Шуйские, они познатнее московских князей будут!
Иван слышал, как отчаянно сопротивлялся на лестницах бывший знатный воевода: трещали кафтаны, слышалась ругань, потом чей-то истошный голос стал поносить царицу Елену, ему охотно отозвался чей-то веселый смех. Шуйский чуть постоял, а потом захлопнул за собой дверь.
Малолетний Иван был батюшкой московского двора, а стало быть, и хозяином всей Русской земли, но в то же время ничто ему не принадлежало — даже золотая держава, которую полагалось держать ему в руке в Думе, выдавалась казначеем. Ладно, иная мамка сжалится над государем-сиротой да заменит ему рваные портки.
Царь Иван большей частью был предоставлен самому себе: бегал по двору, гонял кур, а когда проголодается, попрошайкой приходил на Кормовой двор, где угощался пирожками с маком.
Дворовые пострельцы пока еще не видели в Иване единовластного владыку: трепали его за волосья, хватали в драке за грудки, да и сам Иван не оставался в долгу — крепко махал кулаками, разбивая в кровь ребячьи носы. И, глядя на драчливого чумазого государя, которому доставалось не только от дворовой ребятни, но и от ближних бояр, не упускающих случая выдрать царя за ухо, с трудом верилось, что он может окрепнуть для государственных дел.
Иван Васильевич прильнул к окну и видел, как по Средней лестнице, с которой уносили государей на вечный покой в Архангельский собор, волочили боярина Оболенского, словно он уже был мертвец.
С погребальной лестницы неделю назад ушла и матушка.
Ваня размахнулся и что есть силы запустил державой в бояр. Держава, подобно наливному яблоку, блеснула золотым боком на солнце, пролетела через двор и весело запрыгала по ступеням вниз, прямо под ноги взбудораженных бояр. Андрей Шуйский встрепенулся коршуном и помахал Ване кулачищами:
— Вернусь, так уши тебе надеру!
Наклонился Шуйский и упрятал державу к себе в карман.
— Хоть и царь, а сирота. А сироту каждый обидеть норовит, — услышал Иван за спиной участливый голос.
Это был боярин Воронцов Федор. Он переступил порог и подошел к государю. Как падок сирота на доброе слово, вот уже и глаза налились соленой рекой.
— Ничего, ничего, государь, — прижимал боярин к себе восьмилетнего царя. — Воздастся еще обидчикам по заслугам. Отрыгнется им твоя боль кровушкой, когда подрастешь.
С того самого времени царь Иван Васильевич и боярин Федор Воронцов частенько проводили время вместе. Боль от утраты матушки и Оболенского притуплялась любовью, на которую было способно только дитя: Иван привязался к своему новому другу.
Шуйские ревниво наблюдали за неравной дружбой царя и холопа. Воронцов не был из знатных родов, которыми подпирался трон, а стало быть, не был и опасен. Это не князья Черкасские и Голицыны с их крепким замесом из многих княжеских кровей; не Шереметевы с их многочисленной родней; не Бельские[17], которые гордятся своим родством с царем и норовят оттеснить локтями Шуйских, и уж не хитроглазые Салтыковы с их татарским лукавством. Раньше Воронцовы все больше ходили в окольничих, носили за государем шапку, а при Иване Третьем — так и вовсе встречальниками служили. Только немногие прорывались из дальнего окружения царя в ближние — становились боярами. Пусть лучше Федор Воронцов будет вблизи государя, чем опасные Бельские.
Эти сразу вспомнят прошлые опалы. Шуйские всегда считали, что способны разрушить этот неравный союз, но чем старше становился царь, тем опаснее выглядел Воронцов.
Иван Васильевич, позабыв про свой царственный чин, очумело носился по двору и гонял кошек. Один из котов — с серой короткой шерстью и вытаращенными от страха глазами — выпрыгнул в окно и, скребя когтями черепицу, ловко взобрался на крышу терема. Царь, разгоряченный погоней, тотчас последовал за котом, уверенно ступая по крутобоким скатам.
Поглазеть на потеху выбежали все дворовые, даже стража, позабыв про обычную строгость и на время поправ долг, отступила от дверей, наблюдая за тем, как юный государь преследовал орущего кота.
Иван Васильевич, мало уступая коту в ловкости, подвижный и худенький, как былинка, уверенно карабкался по острому коньку, подбираясь к животному все ближе и ближе.
Снизу государя подбадривали:
— Ты, Ванюша, его ногой пни! Вон он, негодник, как спину изогнул, видать, прыгать не желает. Не ведает, злодей, что сам царь за ним на крышу полез!
— Эх, государь, жаль, что палку не захватил, так-то кота сподручнее было бы донимать.
— А ты спихни его, царь-батюшка, вот он кувырком и полетит.
— Государь наш не робок, вон на какую высоту взобрался!
И, глядя на возбужденных бояр, можно было подумать, что каждый из них занимался тем, что сбрасывал беспризорных котов с крыши. Никто не остался равнодушным, все наблюдали за поединком: бабы, разинув рты, с коромыслами на плечах застыли посреди двора, мужики, уставя бороды в небо, почесывали затылки.
— Отшлепать бы сорванца, — вяло пробубнил стряпчий и, вспомнив, что это царственная особа, поправился, оглянувшись: — Отчаянный государь растет! Вон как смело карабкается.
Ваня носком сапога успешно спихнул кота, растерявшегося от государевой дерзости, и с чувством трудной, но успешно выполненной работы распрямился сладко. А высоко! Двор был виден как на ладони. На Иванниковой площади пропасть народу, и дьяк в зеленом кафтане выкрикивал имена просителей, которые, поснимав шапки, учтиво внимали говорившему. Ко дворцу стряпчие в горшках и ведрах несли всякую снедь, наступало время обеда.
А кот, мохнатым клубком перевернувшись в воздухе, уверенно опустился на лапы и стремглав пронесся мимо хохочущей толпы прямо в распахнутые хоромы.
— Вот крестил царь так крестил! — вытирая слезы, смеялись бояре. — По всему видать, славный воевода растёт, вот так и басурман всех окрестит.
Слезать с крыши государю не хотелось. Это не трон, который только на три ступени выше сидящих на лавках бояр, откуда видно дальние углы палат. С горбыля крыши всю Москву разглядеть можно.
Царь потянулся с чувством, показав своему народу через прореху на сорочке впалый живот, и смачно харкнул вниз. Сопля описала дугу, зацепилась за карниз и вяло закачалась жидкой сосулькой. «Не доплюнуть, видать, — пожалел царь. — Так и будут глазеть, пока не слезу».
Плеваться Ване скоро наскучило. Народ на Иванниковой площади тоже стал расходиться, и Иван Васильевич пошел спускаться. У самого края он оступился, больно стукнувшись коленом о подоконник, и, не окажись на крыше высокой перекладины, скатился бы вниз.
Андрей Шуйский показал царю кулак и изрек строго:
— Ванька, шалопай ты эдакий! Куда залез?! Башку ведь свернешь, государство тогда без царя останется. Вот слезешь, высеку!
— Не положено царя розгами сечь, — важно заметил Иван Васильевич. — Чай, я не холоп какой-нибудь, а государь всея Руси!
За день Ваня притомился: бегал пострелом с дворовыми мальчишками на Москву-реку удить рыбу, потом под вечер, нацепив дьявольские хари, рыскали по закоулкам и пугали честной народ нечистой силой, а когда и это занятие наскучило — ватага сорванцов вернулась во дворец.
Стража едва поспевала за юным государем, стояла поодаль и с улыбкой наблюдала за его бесовскими проказами. И обрадовалась несказанно, когда государь распустил свою «дружину» и отправился вечерять в терем.