Ну, до свидания. Напишите, если что будет от Леонидова. Я его в Париже, м. б., где-нибудь встречу и тогда сделаю удивленное лицо. Будет — должен быть, по крайней мере — вечер памяти Алданова[236], на котором я произнесу speach[237], Леонидов, как молодой писатель, наверно придет.
Целую, обнимаю и желаю всяких успехов.
Ваш Г. А.
27. Г.В. Адамович — И.В. Одоевцевой
7, rue Frederic Bastiat Paris 8 27/VI-57
Chere Madame, amie и все прочее!
Спасибо за письмецо. Очень рад, что, наконец, «свершилось», и Леонидов прислал деньги. Я его не видел, но звонил ему и просил передать, что звонил. М. б., это на него подействовало, т. к. он, конечно, понял, зачем я звонил. О том, чтобы к Вам заехать по дороге в Ниццу, увы, как о «прыгать», нет речи: я еду автокаром, через Гренобль. Если доживу, приеду в сентябре. Кстати, во Францию приезжает моя сестра, Таня[238], и в сентябре должна быть в Ницце. Пишет, что она — «толстая старуха», что мне трудно себе представить. Относительно кружения в сливках света, Вас интересующих, могу сообщить немного: видел Гингеров, Прегелыну, Лиду, — все то же. Видел еще американцев — Гринбергов, Женю Клебанову. Гринберги спрашивали о Вас, они приехали со своим автомобилем и собираются разъезжать по Франции! Еще видел Маковского, plus «гад», que jamais[239]. Я его не выношу. Кажется, все. В понедельник алдановский вечер, на котором будут, верно, еще сливки. Я всегда лечу в Париж на крыльях любви, а долетев, удивляюсь: чего так стремился? Притом, у меня под крышей[240] жара нестерпимая. Неожиданно я получил приглашение в Мюнхен, на какой-то съезд, в конце июля (верно, устроил Бахрах, который там). Но, по здравому размышлению, не поеду и уже им ответил: хотя taux frais payes[241], но чего ради тащиться в жару и сидеть там три дня, слушая какие-то доклады? Если бы они платили, кроме расходов, дело было бы другое. Относительно Зои Симоновой, простите, дорогие товарищи, не одобряю: ну, чего обижать une pauvre mioche[242], дорвалась до литературы, и Бог с ней! Мир, мир, мир, везде и повсюду, и Блоку от ее Герцена никакой обиды нет. Оцупа о Лермонтове и высших вопросах я прочел полстолбца и бросил, решив: зачем я буду себя утруждать? Водов, кажется, думает, что это все великая мудрость и блеск, я ему смутно намекнул, но он сказал: «Кускова в восторге». А Кускова пишет о Некрасове: «и сказать, что это когда-то нравилось!» Ну, passons, так было, так будет.
Относительно любви и поклонников, то Троцкий был прав: «продолжайте, mademoiselle!»[243], только найдите кого-нибудь помоложе. Не знаю, какой великий писатель (кажется, Вольтер), сказал, что понять, что такое любовь, в смысле poignant[244], можно, лишь влюбившись в женщину на 25 лет моложе тебя. Вот с этой точки зрения я бы очень советовал Вам влюбиться в 20-летнего мальчика, на что, впрочем, Вы по легкомыслию своему не способны. А жаль. У женщин это, должно быть, она более poignant, чем у мужчин, чему пример — Федра. Кстати, я нашел у того же Вольтера строчку, от которой пришел в восторг:
C’est moi qui doit tout, puisque c’est moi qui t’aime[245].
Совсем на него не похоже. Как здоровье, Ваше и Жоржа? Напишите теперь в Ниццу (но если напишете до 8 июля, то еще в Париж!) — адрес: 4, avenue Emilia, chez Mme Heyligers, Nice, ибо моя хозяйка Lesell вышла замуж, жениху 82 года, и теперь она Heyligers. До свидания, cherie и дорогой друг. Я очень люблю Ваши письма, всячески, так что доставляйте одинокому старцу удовольствие. Жорж же, простите, свинья, ибо не пишет никогда и забыл Мурзилку. Я в жизни хочу помнить только хорошее и забыть плохое. В этом (как во всем) надо тренироваться, а в особенности ежедневно повторять: «яко же и мы оставляем должником нашим»[246]. Видите, Madame, я стал, как Гоголь перед смертью.
Ваш Г. А.
28. Г.В. Адамович — Г.В. Иванову
4, av<enue> Emilia chez Mme Heyligers Nice
Вторник <13 июля 1957 г.>[247]
Cher Жорж
Получил вчера письмо от Полякова:
«Можете сообщить Ивановым, что вчера им постановлено перевести 50 долларов».
Значит — ждите. А может быть, уже и получили.
Кроме того, у меня есть к Вам вопрос.
Я хотел бы дней через 8-10 поехать в Марсель, по делам любовным или вроде. А любовные мог бы соединить с дружеским — и быть у Вас. Но, ввиду Вашего молчания, сомневаюсь, в каких Вы настроениях и будет ли это кстати. Поэтому ответьте, можно ли, и еще ответьте, могу ли я просто написать: «приеду тогда-то», т. е. в любой день (думаю, что это, скорее всего, будет среда 21-го). Если приеду, то, как в прошлом году, между двумя поездами, но без всяких ветчин и сардинок с Вашей стороны, т. к. съем все что нужно в Тулоне.
Надеюсь, a bientot[248], а впрочем, не знаю. Зависит отчасти и от casino, где бывают les hauts et les bas[249], т<ак> что сами понимаете, что может получиться.
Ваш Г. А.
29. Г.В. Адамович — И.В. Одоевцевой
4, av<enue> Emilia с/о Heyligers Nice 9/IX-57
Милый друг, дорогая Madame’очка
Спасибо, что написали, и простите, что отвечаю не сразу. Всякие хлопоты, Таня[250], желающая обозревать Ниццу, — и прочее. Сами понимаете. Я очень рад, правда, что Вы поправляетесь, и еще больше, — если возможно, — жалею, что не видел Вас, когда приезжал. Глупо ведь то, что мне было все равно, когда приехать, и я мог бы выбрать, в сущности, любой день! Постараюсь приехать проездом в Париж, на будущей неделе. Но не знаю, удастся ли это, тоже по разным причинам. Во всяком случае, если приеду, напишу заранее, и, пожалуйста, сидите дома, какой бы это день ни был. Ужасно мне не хочется уезжать отсюда: опять зима et une solitude de plus en plus noire[251]. До свидания, дорогой ангелке vous aime bien[252] со всем Вашим наполеоновским умом и другими качествами.
Ваш Г. А.
30. Г.В. Адамович — И.В. Одоевцевой и Г.В. Иванову
Paris
28/IX-57
Дорогая моя Madame и Жорж
Пишу из Парижа. Увы, увы! Я никак не мог к Вам приехать, и мне это ужасно жаль, но что поделаешь. Во-первых, не было денег, совсем, ибо, как Хлестаков, «издержался в дороге», а во-вторых, я в Париж ехал с Таней автокаром, через Гренобль. Ну, объяснять нечего, а результат печальный. Сейчас сижу здесь тоже «на бобах» или вроде, а надо ехать в Англию, где к тому же азиатский грипп. Видел еще мало кого, Эльканшу и M-me Бунину, да еще Червинскую, которая в таких мизерах всяческих, что не знаю, что с ней и делать. При этом она на весь свет озлоблена, что до всего света доходит и ей сильно мешает. Дорогие душки, пожалуйста, напишите мне в Манчестер (104, Ladybarn Road, Manchester 14 или еще лучше на университет: The University, Russian Department, лучше потому, что моя хозяйка читает мои письма, но это ничего, если все там благопристойно).
Если Жорж может прислать какую-нибудь «документацию» насчет себя, было бы очень хорошо. И какие-нибудь suggestions[253]. Карпович был в Париже и еще, говорят, вернется, но я едва ли его застану здесь, т. к. должен ехать дня через 3–4. Жаль мне, что кончилось лето, так что и сказать не имею слов. Ибо лето было романтическое, и у меня все чувства, что оно последнее. Впрочем, так каждый год, так что будем надеяться на продолжение. Как Ваше здоровье, Madame? Пожалуйста, напишите подробно. И вообще все. Целую Вас обоих со всей силой страсти и нежности. Буду ждать письмеца.
Ваш Г. А.
31. Г.В. Адамович — И.В. Одоевцевой
104, Ladybarn Road Manchester 14 21/Х-57
Chere petite amie Madame, получил сегодня Ваше письмо и, как заведено, отвечаю сейчас же. Как маршал Петэн, «je tires mes promesses»[254] и статью о Ж<орже> напишу непременно. Я думал, что увижу Карповича в Париже, но не видел и ни ему, ни Гулю о статье не писал. Но едва ли это нужно, на печатают и так! Сейчас у меня голова забита всякой чепухой (здешней: начало года). Но в ноябре — декабре напишу, во всяком случае — до каникул Рождества.
Но вот в чем я уверен заранее. Что бы я ни написал, как бы ни написал, Вы — а Ж<орж> тем более — скажете, что это Шарантон[255] и не то! Душка моя, каждый имеет свою манеру, и писать «точно и просто», как Вы требуете, что Ж<орж> — первый поэт после Пушкина, я не могу. Не в том дело, что он не первый, а в том, что у меня перо извилистое и не такое, чтобы ударить по всем струнам, а затем поставить точку. Сами знаете. Обещаю твердо, наверно, лишь то, что буду писать с лучшими чувствами и лучшими намерениямии, но без рассуждений, отступлений, сомнений, сравнений (Эллиота[256], кстати, здесь считают кривлякой) не обойдусь. Впрочем, м. б., и без сравнений будет, не знаю еще. Уверяю Вас, что так будет лучше, глубокомысленнее. Ne me forcez pas la main[257] в этом смысле, пожалуйста. Ни одного слова в статье «против» не будет, все будет «за», и иначе никто ее не поймет, т. к. все поймут как хвалу и прославление.
Насчет же того, что это нужно Вам по каким-то высшим соображениям, простите, сударыня, плохо мне в это верится. Я Вас обоих слишком хорошо знаю, чтобы не чувствовать, что Вы все это писали мне немножко а contre-coeur[258], по внушению Жоржа. Практически от моей статьи не будет ничего, м. б., 5 долларов лишних от какого-нибудь мецената, да и то едва ли. Не может ничего быть. А что у Жоржа какой-то зуд, мало мне понятный, я знаю давно, и отчасти мне даже лестно, что он непременно желает моей статейки (Чекверша мне писала как-то: «поставьте на мне Вашу печать»). Но я устарел, отстал и сдал свои позиции Терапиане, Маковскому и прочим юношам. Правда. А кроме того — зачем?? Я никому себя в пример не ставлю, но если бы Вы знали, до чего мне все равно то, что я иногда о себе читаю! Большей частью читаю, что «дурак и болван», но если бы прочел, что «сверх-гений», тоже все равно. О душе пора подумать! Но это я все пишу в дружеском удивлении насчет Жоржа, но без осуждения. «Это что же говорить, всяка жисть быват», как говорил мне мужик в Новоржеве[259], посмотрев на холливудские фильмы.
Ну, хорошо — точка. Напишу, постараюсь, сделаю все, на что способен, честное слово. Только хорошо бы Ж<орж> сделал, если бы прислал свои книжки: я их верну аккуратно, но тут у меня ничего нет. Надо бы вспомнить кое-что. Кстати, Ж<орж> не столько первый поэт в эмиграции, сколько единственный, ибо, читая то, что сочиняют другие, я прихожу в уныние и недоумение. Ну, вот, passons.
Чувствуя в Вашем письме всякие преувеличения и все такое, я утешаюсь, что и насчет здоровья Вашего Вы преувеличили. Да или нет? Дорогая Madamotchka, пожалуйста, не болейте, будьте здоровы на радость мне и всей мыслящей России. Ну, шарики, белые или красные, и у кого же они в порядке? То много, то мало у всех. Главное, хотите жить, быть веселой, любить (c’est tres important[260]), а остальное будет само собой. Я бы еще посоветовал: молитесь Богу, но это как знаете, и говорить об этом трудно. Но попробуйте. St. Therese[261] очень хорошо говорила: «ne craignez pas de dire a Jesus que vous l’aimez meme sans le sentir»[262]. Т. e. тогда-то это само собой придет, и придет еще многое. Ну, простите за эту мудрость и не примите ее за старческое расслабление.
До развлечений я еще падок, и очень оценил то, что Вы написали о Вашем прокуроре и Спутнике. Но, знаете, Водов способен напечатать, как он напечатал в прошлом году статью из Астрологии, что небесный свод окружен зеркалом и все звезды — это только отражение земли. Я дал это прочесть в переводе здешним астрономам, и они долго ахали и хохотали. А на днях была статья Злобина[263] (не на днях, в сентябре), с такой фразой: «К сожалению, о первородном грехе никто толком ничего не знает…» Действительно, до слез обидно, что никто не присутствовал, когда Ева надгрызла свое яблоко! Впрочем, Вы, кажется, Злобина весьма уважаете, как второго поэта эмиграции. Ах, Madame, Madame, до чего все в жизни глупо и пусто, но, пожалуйста, живите подольше и получше, ибо je vous aime, и целую от лучших чувств Вас и Жоржа. Не сердитесь за возражения насчет статейки. Все будет. А про «ангела моей души» писать долго, но ангел он правда, хотя и дубина. Пожалуйста, ответьте и вообще пишите.
Ваш Г. А.
32. Г.В. Адамович — И.В. Одоевцевой
104, Ladybarn Road Manchester 14
22/Х-57
Дорогая Мадам
«Что думает старуха, когда ей не спится»[264]. Вчера я писал Вам, весьма длинно, а ночью мне пришло в голову: не затеяли ли Вы все это в надежде на Нобел<евскую> премию?[265] Ведь о каких-то шагах Жоржа в этом смысле я слышал уже давно. И вот что хочу рассказать Вам, — тоже вспомнил это.
Было это сразу после известной Вам статейки[266] Ж<оржа> обо мне и всего прочего. Или почти сразу. Я был еще на rue de Ponthieu[267], это помню наверно. Я получил от какого-то неизвестного мне француза письмо с приложением переписки, начавшейся в Стокгольме. Было письмо директора «Figaro», потом еще что-то, а на письме «Фигаро» была пометка, насколько я мог разобрать — Андре Мальро: «Demandez l’amis de Georges Adamovitch»[268]. Речь шла о Зайцеве, Гребенщикове[269] и Жорже, т. е. что они такое и какая их valeur[270]. Из-за этого всей попало ко мне. Я, хотя был в праведном гневе, превозмог себя и о Ж<орже> написал все самое лучшее, даже с указанием, что «первый» (кажется, указал, и очень хотел бы, чтобы эта бумажка Вам когда-нибудь на глаза попалась!). О Зайцеве тоже написал лестно, а о Гребенщикове, не желая ему гадить, написал, что мало его читал и мнения не имею. Потом я об этом говорил Алданову, с удивлением, что он упомянут не был. Он сказал: «Они обо мне все хорошо знают», и сказал еще, что после Бунина (котор<ый> в Стокгольме не понравился) никогда русск<ому> эмигранту премии не дадут. И вообще много рассказывал «закулисного»: интриги, просьбы и все такое[271].
Ну, вот я и подумал: не в этом ли дело? Но если в этом, почему было мне не написать прямо? М. б., Вы думаете, что я — как Николай Авдеич[272] — стал бы дуться, завидовать? Могу поклясться, что, кроме удовольствия, во мне это ничего не вызвало бы. Даже больше: самой настоящей радости (плюс надежда на подачку!). Все другие чувства во мне окончательно «переплавились, перегорели», да и миллионной доли расчета на что-либо подобное для себя я не имел никогда.
Ничего невозможного в этом, в сущности, нет. Qui sait?[273] Маловероятно, но возможно, и, значит, надо надеяться. Только если статья и имеет значение (по-моему, нет или почти нет), то как раз глубокомысленная и не слишком ударная и грубая. Мне Алданов рассказывал, как Duhamel[274] себя погубил чем-то таким, на что в Стокгольме сказали: «jamais»[275]. А главное, они хотят возвышенного образа мыслей и высокой морали. Дюамель, впрочем, подошел бы, но кто-то за него перестарался.
Очень бы хотел знать, верно ли я догадался. М. б., нет? Тогда простите, дорогие товарищи, но повторяю: готов содействовать в размере своих слабых сил сколько могу и всячески помогать, а затем и радоваться de tout coeur[276].
Ваш Г. А.
33. Г.В. Адамович — И.В. Одоевцевой
104, Ladybarn Road Manchester 14 16/XI-57
Chere Madamotchka
Получил Ваше письмо с «документацией». Еще не все прочел, даже только повертел в руках, но намерен насладиться, т. е. прочесть медленно, перечесть пять раз. Иначе не стоит. На каком-то стишке Жорж спрашивает, как у меня было: «вернее, циан<истый> калий» или «точнее, циан<истый> калий»? Точнее[277]. Но зачем это ему? Как водится, он у меня этот калий украл вместе с розовым небом. Впрочем, насчет калия было непостижимое совпадение с Сологубом[278]. Помните? Боже, как это было давно. Юрка Султанов[279] и все прочее. И вот мы все живем и не унываем. Вы-то еще цветочек, а я! Кстати, очень рад, что Вам пришелся по душе мой Анненский[280]. Я это писал с целью «восстановления истины», ибо теперь получилось, что главный анненкист — Маковский, с покойником Ставровым. (Это он мне говорил о Тютчеве и просил отметить, какие у Тютчева стихи «хорошие»![281]) А еще было тайное желание, нереализованное, вновь объединиться, собрать Цех, чтобы Вы были с бантом, а Оцуп плел какую-нибудь чушь, все как прежде, — а потом разойтись окончательно. Qu’en pensez vous?[282] У Жоржа к этому нет охоты никакой, а у меня очень, вроде как Блок все вспоминал, помирая, свою «Прекрасную Даму». Кстати еще: с Оцупом что-то случилось, мне написал Бахрах: «знаете ли Вы о несчастн<ом> случае с Оц<упом>?» Я взволновался — дружба, русская литература! — написал Гингеру, от которого это шло, но, оказалось, не «несч<астный> случай», а какая-то болезнь, угрожающая зрению и требующая кашки в виде диеты. Хорошо, кончим о делах: статью сочиню и пошлю до каникул. «П<ортрет> без сходства»[283] мне, конечно, нужен бы, но могу и обойтись, посколько я его приблизительно помню, т. е. не отдельные стихи, а дух и стиль. На крайность, возьму в Париже и что-нибудь добавлю и исправлю. Еще мне надо бы статью Гуля[284], чтобы не очень с ним разойтись и не очень сойтись, раз он в журнале начальство. Но это я, вероятно, достану здесь или поищу, надеюсь — есть. Сейчас, между прочим, читал в одн<ом> советском журнале о Нарбуте[285]: что он был в 1919-21 или 22 г. большевиком, чем-то на юге заведовал, был дружен с Багрицким и издал книгу «Огненный столп», не зная, что «Столп» есть у Гумилева. Знал ли все это Жорж? Там же есть его стихи, ничего, но противные.
Теперь поговорим о главном — о любви. Пожалуйста, Madame, опишите мне Ваши испанские страсти, т. е. вокруг Вас, и все вообще. А Макеев? «Тебя, как первую любовь…»[286] Еще напишите о своем здоровье. Je пе vous vois pas malade[287], а Вы все пишете про слабости. Какие, почему? Ну, вот я напишу статейку, Вы получите миллион, и все войдет в норму. Я, конечно, понимаю (и как!), что безвыездно в богадельне, даже при всех южных красотах, можно очуметь и расслабиться совсем. Я тут тоже вроде богадельни, но с налетами в Париж, довольно часто. Моя «любовь», верно, ко мне на Рождество явится, надо копить капитал, не для платы, а для развлечений, сами знаете, то да се.
Ну, дорогая Madame, ангел души моей, до свидания. Я верю в Вашу дружбу и прошу меня не обмануть и не разочаровать. Все бывает. Но это было бы мне весьма прискорбно, тяжко и обидно. Знаете, у меня есть стишок про императора Павла?[288] Так вот. Впрочем, Вы, верно, забыли. До свидания. Жорж — свинья, никогда не пишет ни слова. И вообще — свинья. Он когда-то, глядя на мой барометр, сказал, что я — «великая сушь». А сушь — он. Кстати, не мог я и тогда понять, почему его этот барометр (и градусник) так поразил. Таня на днях вернулась в Варшаву, но, верно, приедет зимой или весной опять. Я ее немножко забыл, но она — очень милая, такая же, как была, хотя толстая старуха.
Ваш Г.А.
Напишите про здоровье.
34. Г.В. Адамович — Г.В. Иванову
3/XII-57
А с 12-го — Париж, как обычно
Дорогой друг Георгий Владимирович
Письмецо Ваше о «грязи, нежности и грусти»[289] получил и с великим трудом разобрал. Что за почерк! Вроде Наполеона или Маклакова[290]. Сплошные блохи и кружочки. Ну, а теперь — ответ, «чему следуют пункты», для ясности:
1) Откуда Ты взял, что я в жизни всего «вкусил» и катался как сыр в масле? Меня это глубоко поразило, как и то, что я тебя «не понимаю, как сытый голодного»?! Я в сто раз более голодный. У тебя красавица-жена, семейная жизнь, на столе самовар и прочее. А я мыкаюсь, неизвестно зачем и для чего. Ты меня уверял в последний разговор наш, что я — «как Бердяев». Во-первых, меня, наоборот, все шпыняют и называют дураком, а во-вторых — и в-третьих, и в-сотых: что с того! Ну, я — Бердяев, а Ты — Пушкин, а дальше? На этом — точка.
2) Насчет нашей предполагавшейся переписки. Я будто бы начал с «чуши о ямбах». Голубчик, с ямбов и надо было начать, никак не с вечности. Да и ямбы — не чушь, т. к. я хотел обозреть всю галерею поэтов, а не писать, что есть жизнь. Теперь — единственный возможный корреспондент Чиннов. К нему и обратимся, т. е. я. Еще есть Иваск, но уж очень переутончился не по летам.
3) Помер Ремизов. «Опыты» я получил — и все оценил по достоинству насчет Ремизова[291]. Но теперь негодовать не время. Однако особенно умилил меня Вейдле со «Славой»[292] под конец. Что за перо у этого человека.
4) Ну и еще разные мелкие пункты, не стоит писать о них. Например, насчет детективных романов. Это меня еще удивило в эпоху Мурзилки: до чего же разные существа. Я ни одного такого романа до конца не дочитал и предпочитаю смотреть в потолок.
5) Для Тебя — самый важный пункт: статья. Все будет сделано в ближайшие дни, с жаром и усердием. Статья Гуля у меня есть. Маркова[293] прочел. Он, конечно, ударил по всем струнам, и Ты доволен. Но как он все-таки развязно пишет, а местами и глупо. Лучше писать, как правитель департамента, чем с таким «художеством», как говорила бедная Вольская. Стихи Твои очень хорошие, правда, и я это все опишу, не навязывая pour une fois своих взглядов ни на что. (А о своих взглядах все хочу что-то окончательное и завещательное написать, но едва ли раскачаюсь. Надо бы, в назидание потомству[294].)
Кажется — все. А вообще-то можно написать еще многое, но все ясно и без. Мне очень понравилось, что я «Тебя называю дураком» и в скобках: («м. б., это и правда»). Никогда я тебя дураком не считал, все поклеп и ложь. Вот, что-то все умирают вокруг, каждый день. Ремизов, кстати, все— таки плохой писатель, хотя Ты и ввернул, что «гениальный». Маковский и все серьезные коллеги — того же мнения, т. е. твоего. Кстати еще, Маковского надо бы унять, уж очень он возвеличился, и еще ничего бы, если бы был старичок симпатичный, а то ведь на редкость противный и злой.
До свидания, дорогой друг Иванов, как звал когда-то из-за ширмы Апостол. Я все вспоминаю, что было сто лет назад. Вот под конец два слова совсем всерьез: не думай, что я и правда обижаюсь, если Ты никогда не пишешь и т. д. Я все понимаю и все знаю, хотя и не Бердяев, т. е. я слишком знаю тебя (за 45 лет!), чтобы не знать всего и в Тебе, с «грязью» включительно (и литературным зудом).
Ваш Г. А.
35. Г.В. Адамович — И.В. Одоевцевой
<на бланке Манчестерского университета> 3 дек<абря 19>57
Дорогая Madamotchka, сильно утомившись на письме Вашему супругу, пишу только два слова. Спасибо за письмо Ваше. Я крайне растрогался, что Вы мои письма прячете в особый ящичек или конвертик, — но если это и не так и если Вы, прочтя, что «растрогался», скажете Жоржу: «вот тоже болван, всякой чепухе верит!», то это ровно ничего не меняет, ибо вообще, со времен семги, я все навсегда уразумел, о чем пишу и Жоржу.
Как Ваши амуры? Я читал с интересом про испанца. Вам ведь всегда нравилось нравиться, больше всего другого, — значит, и теперь все в порядке. Но «не подносите корыта, если не даете пить» (простите, грубо, но не мое: это писал Пушкин жене, если изволили читать).
До свидания, cherie. Будьте здоровы и благополучны на радость и испанцам, и русским. Напишите мне в Париж, пожалуйста.
Ваш Г. А.
36. Г.В. Адамович — И.В. Одоевцевой
7, rue Frederic Bastiat Paris 8 21 дек<абря 19>57
Дорогая Мадамочка, прибыв в Париж, получил Ваше письмо. Спасибо. Верчусь в вихрях света уже с неделю, но внезапно ослаб и сдал, устаю очень, не знаю с чего. Верно, c’est l’age[295]. Кстати, я все больше становлюсь похож на Гинденбурга[296] или бульдога, из-за мешков у рта в виде каких-то грецких орехов, что меня сильно огорчает. Но тут и крэмы не помогут, ибо надо бы “ушиться”, как советовала, кажется, Вам Вольская. Вам-то не надо, а мне пригодилось бы. Ну, passons.
Нового нет особенного ничего, кроме того, что все кто-то помирает. Вот теперь Леонидов[297], Ваш благодетель и admirateur[298]. Оцуп будто бы ослеп на один глаз и до конца жизни должен сидеть на кашках. Маковский стал поклонником Пастернака, а со мной tant sucre tant miel[299], хотя я знаю этому цену. И так далее.
Пришло письмо от Гуля, в ответ на мое. Ближайший № выходит в начале января, он просит статью о Жорже — к концу января, т. е. на следующий №. Я этому рад, т. к. напишу с чувством и толком, а не к спеху. Между прочим, он Жоржа называет “Джорджио” и пишет, как о старом братишке-приятеле! Очень интересуется, соглашусь ли я с ним или буду возражать. Вернее, не будет ни того ни сего. До чего все на свете одержимы литературой и самолюбием! Вот, о Ремизове кто-то (Зайцев?) писал, что он до последнего дня интересовался отзывами, переводами и т. д. — и это в похвалу! Значит, и ясно, что человек был пустой и глупый, что о Рем<изове> я знал всегда.
Теперь, Madame, — о самом важном. Почему Вы решили прекратить романы и страсти? Уверяю Вас, это интереснее переводов и отзывов, да Вы и сами знаете. Вот я как-то одряхлел, честное слово, и то рвусь в бой. Мой друг вечный, или полу-вечный, должен ко мне на днях явиться из Марселя, это и приятно (75 %), и хлопотно. Он — типичный jeune chien[300], и если о чем догадывается, то с испугом и недоумением. Да, о Ваших стихах в «Опытах»[301]: представьте, я их не видел! Получив «Опыты», я с раздражением их перелистал, кое-где разрезал, но почти не читал — и забыл их в Манчестере. Даже не заметил, что какие-то стихи, и чьи, там были. Но завтра или послезавтра я «Оп<ыты>» достану, и тогда — ежели Вам интересно — сообщу свое авторитетное суждение. Маковский, кстати, утверждает, что первый поэт теперь — Величковский[302].
Ну, вот — все. Да, еще насчет вырезки — о возрасте и ферламуре. Напрасно Вы удивляетесь. По-моему, они даже преуменьшили, и вообще — цифра глупая: у них к 30 годам человек сдает, что совсем не верно. Кстати, прочли Вы Аминадо о Фурцевой — «Никитские ворота»? Остроумно, но неприлично, и, я думаю, Водов не сообразил, что это значит. У меня почерк куриный из-за стило, которое подарила мне Кодрянская: слишком тонкое, она перестаралась. Вот, карандашом яснее. Madame, tenez mes voeus les plus affectueux[303] к Праздникам, пожалуйста, не болейте, не скучайте, не образумливайтесь. Мне будет ужасно жалко, ежели Вы решите больше не «змеиться». До свиданьица. Жоржу salut <1 слово нрзб> и все прочее. Пожалуйста, пишите.
37. Г.В. Адамович — И.В. Одоевцевой
7, rue Fred<eric> Bastiat Paris 8 10.1.58
Дорогой друг Madame
Не знаю, я Вам не ответил, Вы мне? А также поздравление с Новым годом, как полагается? Но если я, то простите и поймите: у меня был и только что прошел (почти прошел) «азиатский» грипп, самый что ни на есть азиатский. Это такая мерзость, что и сказать нельзя, и десять дней я был совсем не в себе. Да и сейчас свет не мил. Надо бы уже быть в Англии, а я раньше будущей недели не сдвинусь. Ну, вот, оттого переписка и задержалась. И представьте, лежу я утром, в 7 ч<асов> утра, с 39° звонок, или, вернее, стук в дверь. Я кое-как встал: «ангел моей души с чемоданчиком»!! А я за два дня послал телеграмму, чтобы не приезжал, но послал в Марсель, а он был в Ницце! Vous voyer tout 5а[304]. Он пробыл сутки, но все— таки это было неудачно и тягостно, ибо надо было все делать и развлекать, как ни в чем не бывало. Madame, Ваши стишки в «Опытах» совершенно прелестно-очаровательны, и я рад, что notre Terapiano national хорошо написал о них[305]: «кто, кроме нее!..» — или что-то вроде. Правда, это Одоевцева в лучшем своем виде, значит, «продолжайте, мадмуазель», как Троцкий выразился, кажется[306]. Встретил на лестнице metro Оцупа, в черных очках, леденяще-вежливого, но на мысль мою устроить цех с бантом на Вас он чуть-чуть размяк.
До свидания, cherie. Мне разные друзья и знакомые предлагают «прийти помочь», т. е. убрать или сжарить котлеты, но я до сих пор удачно отговаривал, — кроме Фруэнши, которая, отбиваясь от консьержа, ее по моему приказу не пускавшего, ударила его по лицу, после чего произошла свалка. Был только Гингер, но это ничего.
Как все у Вас? Я что-то много расписался о себе; но это ввиду одра болезни. Кланяйтесь Жоржу с поцелуями и пожеланиями в 1958. Какая цифра! Алданов правильно говорил: «как мы это допустили?!» Напишите мне, дорогая душка, и лучше еще сюда, ибо я еще дней 5 здесь наверно.
Ваш Г. А.
Кстати, читали Вы Оцупа («Апокалипсис») в «Р<усской> мысли»?
38. Г.В. Адамович — И.В. Одоевцевой
104, Ladybarn Road Manchester 14 22/1-58
Дорогой друг et chere Madamotchka
Я получил Ваше письмо уже в Манчестере, его мне переслали. Не могу сказать, что совсем пришел в себя. Этот грипп очень расслабляет, и «сама я немножко нездорова». Или это от преклонного возраста трудно прийти в норму? А здесь зима, снег, это тоже действует. Ну, не буду распространяться про свои мизеры, сами понимаете, но мне противно быть больным старцем, а не молодым спортсмэном. История с миллионами Вашего испанца трагикомична. Mais, madame, се serait tres beau[307], как писала Зинаида, «нет, не бывает, не бывает, не будет, не было и нет»[308]. С нами таких чудес не случается. Но по-моему, Вы с этим испанцем должны быть теперь еще милей и нежней, чем прежде, — за желание его и в утешение ему. Да и благородство свое высказать. Кстати, вчера я читал в журнале «Нева» воспоминания Л. Никулина о Ларисе Рейснер, где она будто бы уговаривала Блока писать более революционно и «созвучно» большевикам. А Блок ответил: «вчера мне одна женщина, тоже молодая и хорошенькая, говорила совершенно противоположное». Никулин от себя добавляет: «думаю, что Блок имел в виду И. Одоевцеву, позднее оказавшуюся в эмиграции». Правда это? Но во всяком случае, Вам лестно: — хорошенькая и собеседница Блока.
Гулю я опять третьего дня сообщил, что статья о Ж<орже>[309] будет к концу месяца, п<отому> что он меня запрашивал. Он почему-то стал писать мне длиннейшие письма — о том, как ему опостылела литература и т. п. Я, в сущности, считал его чем-то вроде колбасника, а он, оказывается, с неврастенией и запросами. Да, о Маллармэ. Я думаю, что Вы что-то путаете, т. е. забыли о том, что говорил о нем Гумилев. Или это было в другое время? Когда я был уже в Новоржеве, то в один из приездов пошел на две-три лекции Гумилева, в какой-то маленькой комнате «Дома иск<усств>», для студистов. Он читал «цикл» о французской поэзии, и я тогда уже понимал, что это черт знает что. Он кисло отзывался даже о Бодлере, превозносил Готье и Мореаса, а о Маллармэ несколько раз повторил: «я не понимаю, зачем это написано». Я помню все это твердо, вижу комнату, стол, где он сидел. Кажется, ни Вас, ни Жоржа не было. Помню, что у Мореаса он особенно восхищался «Pelerin passionne», а о «Stances»[310] наоборот — холодно. Но где и когда я обо всем этом писал, на что Вы ссылаетесь?[311] Вот этого не помню.