Пока старинные профессии сохраняют монополию на огромные доходы и престиж, реформировать их трудно. Профессию школьного учителя, должно быть, легче реформировать, и не только потому, что она моложе. Педагогическая профессия ныне также претендует на абсолютную монополию: она заявляет о своих правах на обучение не только собственных новичков, но и представителей других профессий. Эта экспансия способна нанести ущерб любой профессии, которая вознамерилась бы вернуть себе права на обучение своих новичков. Школьным учителям платят все хуже, они задавлены тотальным контролем школьной системы. Наиболее предприимчивые и одаренные из них, вероятно, увидят возможности более интересной, независимой и лучше оплачиваемой работы при специализации в качестве носителя навыков, сетевого администратора или специалиста по руководству учением.
Наконец, зависимость зарегистрированного ученика от сертифицированного учителя может быть разрушена легче, чем вообще зависимость человека от всяких профессионалов, например госпитализированного пациента от доктора. Если школы перестанут быть обязательными, учителя, которые находят удовлетворение, упражняясь в педагогической власти в классе, останутся только с теми учениками, которым нравится такой стиль. Разрушение ныне существующей профессиональной структуры может начаться с ликвидации профессии школьного учителя.
Разрушение школ произойдет неизбежно и неожиданно быстро. Его нельзя удержать, и сейчас необходимо всемерно содействовать тому, чтобы это произошло. Содействовать этому можно двумя диаметрально противоположными способами.
Первый способ состоит в расширении полномочий педагогики и увеличении ее контроля над обществом даже вне школы. С наилучшими намерениями и просто расширяя риторику, используемую сейчас в школе, существующий кризис мог бы позволить педагогам использовать все сети современного общества в качестве рупора для их обращения к нам — ради нашего собственного блага, естественно. И тогда освобождение от школ, которое мы не можем остановить, будет означать приход «прекрасного нового мира», возобладавшего над хорошими намерениями администраторов программированного обучения.
Второй способ заключается в растущем осознании со стороны определенной части властных структур, а также работодателей, налогоплательщиков, просвещенного учительства, школьных администраторов того, что градуированные учебные планы и последующая сертификация стали вредны и могут привести к предложению широким массам людей экстраординарной возможности: нерушимого права равного доступа к инструментам учения и преподавания другим того, что ты знаешь или во что веришь. Но это потребует от образовательной революции:
· отмены контроля отдельных людей и организаций над доступом к объектам, обладающим образовательной ценностью;
· гарантии полной свободы обучения практическим навыкам, их освоения или упражнения в них;
· освобождения критических и творческих ресурсов людей путем возвращения им возможности созывать и проводить встречи — возможности, ныне все более монополизируемой социальными институтами, притязающими на право говорить от имени людей;
· освобождения человека от обязанности непременно приноравливать свои стремления к социальным институтам, созданным представителями той или иной профессии, предоставления ему возможности воспользоваться опытом сверстников и самому выбирать учителя, руководителя, советника или врача. Освобождение общества от школ неизбежно сотрет резкие грани между экономикой, образованием и политикой, на которой покоится стабильность ныне существующего мирового порядка и стабильность государств.
Наш пересмотр образовательных институтов ведет к пересмотру образа человека. Существо, которое нужно школе, не имеет ни самостоятельности, ни мотивации для собственного роста. Мы можем признать универсальность школьного обучения как кульминацию прометеевского предприятия и начать говорить об альтернативном мире, приспособленном для жизни эпиметеевского человека. Можно сказать, что альтернативой схоластической воронке служит мир, сделанный прозрачным посредством истинных коммуникационных сетей; мы не можем сказать с полной определенностью, как он будет устроен, мы можем только ожидать, что эпиметеевская природа человека снова проявится, мы не можем ни планировать, ни производить ее.
Глава 7. Возрождение эпиметеевского человека
Ваше общество напоминает мне невероятную машинку, которую я однажды видел в Нью-Йорке в магазине игрушек. Это была металлическая шкатулка, которая при нажатии на кнопку открывалась и обнаруживала механическую руку. Протягивались хромированные пальцы, доставали до крышки, тянули ее и закрывали изнутри. Это была всего лишь коробка; вы ожидали, что из нее можно что-нибудь достать, однако все, что в ней было, служило лишь механизмом для ее закрывания. Эта штуковина была противоположностью ящика Пандоры.
По происхождению Пандора (Вседающая) была богиней земли в доисторической матриархальной Греции, Она позволила всем болезням убежать из ее амфоры (
Для того чтобы понять, что это означает, мы должны заново увидеть различие между надеждой и ожиданием. Надежда в строгом смысле означает доверчивую веру в доброту природы, а ожидать, как это будет использоваться здесь, — значит полагаться на результаты, спланированные и контролируемые человеком. Надежда хочет получить от кого-то подарок, а ожидание предвосхищает удовлетворение от предсказанного процесса, который принесет с собой то, чего мы вправе требовать. Сейчас прометеевская этика исключает надежду. От ее переоткрытия как социальной силы зависит выживание человеческой расы.
Настоящая Пандора была послана на землю с сосудом, содержавшим все болезни; из хорошего в нем была лишь надежда. Примитивный человек жил в мире надежды. Он полагался на влияние природы, на милость богов и на инстинкты своего племени, позволявшие ему существовать. Классические греки начали замещать надежду ожиданиями. В их версии Пандора различала добро и зло. Они помнили ее преимущественно по болезням, которые она выпустила. Но они забыли, что Вседающая дала людям также надежду.
Греки рассказали историю о двух братьях — Прометее и Эпиметее. Прометей убеждал Эпиметея оставить Пандору. Вместо этого Эпиметей женился на ней. В классической Греции имя Эпиметей означало «дурачок», было синонимом слова «глупый» или «тупой». Во времена Гесиода историю пересказывали в ее классической форме: греки стали моралистами и патриархальными женоненавистниками, которые панически боялись думать о первой женщине. Они построили рациональное и авторитарное общество. Мужчины выдумали социальные институты, благодаря которым они собирались справиться с буйствующими болезнями. Они осознавали свою силу проектировать мир и заставлять его создавать услуги, которые они также научились ожидать. Греки хотели искусственно сформировать свои собственные потребности и будущие требования к своим детям. Они стали создавать законы, архитектуру, писать, создавать конституции, города, произведения искусства, послужившие образцом их потомкам. Примитивный человек полагался на мифическое соучастие в священных ритуалах инициации человека в знания общества, но классические греки признавали истинным человеком только того гражданина, который сам удовлетворялся образованием (
Развитие мифа отражало переход от мира, в котором мечта
В «Республике», описывая идеальное государство, Платон уже исключает из обихода популярную музыку. Только арфа и лира Аполлона разрешались в городе, потому что только их гармония создает «натяжение необходимости и натяжение свободы, натяжение несчастья и натяжение счастья, натяжение мужества и натяжение умеренности, которое приличествует гражданину». Городские жители панически боялись флейты Пана, ее мощь будила их инстинкты. Только «пастухи могут играть на флейте (Пана), да и они только в деревне».
Человек принимал на себя ответственность за законы, при которых он хочет жить, и за выбор среды его собственного воображения. Примитивные инициации матерью-Землей в мифической жизни были трансформированы в образование
Для примитивного человека мир был управляем судьбой, а фактически — необходимостью. Украв огонь у бога, Прометей превратил факт в проблему, необходимость в вопрос и бросил вызов судьбе. Классический человек вписался в цивилизованный контекст в человеческой перспективе. Он осознал, что может бросить вызов судьбе-природе-среде, но только на свой собственный риск. Современный человек идет дальше: он пытается создать мир в своем воображении, построить полностью сделанную человеком среду, а затем открыть, что это возможно только на условиях постоянной переделки самого себя, чтобы удовлетворять этим условиям. Нам пора осознать, что сегодня человек сам стоит у границы.
Жизнь в сегодняшнем Нью-Йорке порождает весьма своеобразное представление о том, что есть на свете и что может быть, и без этого представления жизнь в Нью-Йорке невозможна. Ребенок на улицах Нью-Йорка никогда не трогает ничего такого, что не было бы научно разработано, сконструировано, спланировано и продано кому-то. Даже деревья растут там потому, что их решил посадить Департамент парков. Шутки дети слышат по телевизору запрограммированные и дорогостоящие. Мусор, которым они играют на улицах Гарлема, состоит из рваных пакетов, заготовленных для кого-то еще. Даже желания и страхи институционально сформированы. Сила и насилие организованы в управляемые банды, противостоящие полиции. Учиться можно, потребляя учебные предметы, которые являются следствием исследований, планов и продвинутых программ. Любой товар является продуктом неких специализированных социальных институтов. Было бы глупо требовать чего-нибудь такого, что какие-либо институты не могут произвести. Городской ребенок не может ожидать ничего, что лежит вне возможностей разработанного институционального процесса. Даже его фантазия диктуется научной фантастикой. Он может приобретать опыт незапланированного поэтического удивления только благодаря встречам с «грязным», глупым или неправильным: апельсиновая корка в канаве, лужа на улице, сбой порядка, программы или машины — единственные поводы для возбуждения творческой фантазии. «Дуракаваляние» становится единственной подручной поэзией.
Поскольку ни одного не запланированного желания уже нет, городской ребенок скоро заключает, что мы всегда будем способны проектировать социальный институт для любого нашего желания. Он принимает как должное способность процесса создавать ценности. В чем бы ни состояла его цель — во встрече с товарищем, в интеграции в сообщество или приобретении навыков чтения, она определяется так, что движение к ней можно спроектировать. Человек, который знает, что ему не может потребоваться ничего такого, что не производилось бы, скоро начинает ожидать, что ничего и не производится, если нет спроса. Если луноход можно спроектировать, следовательно, есть спрос на полеты на Луну. Не идти куда-то, куда можно пойти, было бы разрушительно. Это разоблачило бы как глупость предположение, что каждый удовлетворенный спрос влечет за собой даже больший неудовлетворенный. Такое открытие может остановить прогресс. Не производить, что, возможно, значило бы разоблачить закон «растущих ожиданий» как эвфемизм для все растущей фрустрации, которая является движущей силой общества, построенного на сочетании роста производства услуг и спроса.
Государство разума современных городских жителей появляется в мифической традиции только при изображении ада: Сизиф, который скован Танатосом (смертью), должен катить тяжелый камень вверх по горе к вершине ада, и камень всегда выскальзывает из его рук, как только он достигает вершины. Тантал, который был приглашен богами разделить их трапезу и по этому случаю укравший их секрет приготовления всеисцеляющей амброзии, был одарен вечным мучением голодом и жаждой, стоя в потоке отступающей от него воды среди фруктовых деревьев, отводящих от него свои полные плодов ветви. Мир постоянно растущих запросов не просто порочен, имя ему — ад.
У людей развилась фрустрирующая готовность чего угодно, поскольку они уже не могут представить себе ничего такого, что не могло бы быть предоставлено им соответствующими социальными институтами. Окруженный этими могущественными социальными инструментами, человек сам стал объектом их манипуляций. Каждый из социальных институтов, созданных для изгнания того или иного зла, стал надежным для человека самозакрывающимся гробом. Человек оказался в западне ящиков, созданных им для хранения болезней, которым Пандора позволила убежать. Мы живем в тумане, скрывающем реальность и созданном нашими собственными инструментами. Неожиданно для самих себя мы обнаружили, что загнали себя в западню.
Сама реальность стала зависеть от человеческого решения. Тот самый президент, который санкционировал неудачное вторжение в Камбоджу, мог с равным успехом приказать использовать атомное оружие. «Хиросимская кнопка» может теперь перерезать пуповину земли. Человек приобрел власть над миром, позволяющую ему поставить Хаос выше Эроса и Геи. Новая способность человека уничтожить Землю постоянно напоминает нам, что социальные институты не только творят свой собственный конец, но также в силах положить конец и нам. Абсурдность современных социальных институтов очевидна, когда речь идет о военных. Современное оружие может защитить свободу, цивилизацию и жизнь, только уничтожив их. Безопасность на военном языке означает способность удрать с земли.
Не менее очевидна и абсурдность невоенных социальных институтов. У них нет кнопки, способной активировать их деструктивную силу, но они и не нуждаются в кнопке. Их замок уже защелкнулся на крышке мира. Они создают потребности быстрее, чем могут обеспечить их удовлетворение, и в процессе удовлетворения ими же созданных потребностей они пожирают Землю. Это справедливо не только для сельского хозяйства и промышленности, но и в не меньшей степени для медицины и образования. Современное сельское хозяйство отравляет и истощает почву. «Зеленая революция» может посредством новых семян утроить урожай с акра — но только еще большим пропорциональным увеличением удобрений, инсектицидов, воды и энергии. Производство всего этого, как и других товаров, отравляет океан и атмосферу и тратит невосполнимые ресурсы. Это сгорание сегодня продолжает повышаться, и скоро мы будем потреблять кислород атмосферы быстрее, чем он восстанавливается. У нас нет причин быть уверенными, что деление или синтез водорода могут заменить горение без равного или большего риска. В медицине мужчины заменяют повивальных бабок и обещают сделать человека еще лучше: генетически спланированного, фармакологически подслащенного и более продолжительно болеющего. Современный идеал — это пангигиенический мир: мир, в котором все контакты между людьми и между людьми и их миром есть результат предвидения и манипуляции. Деятельность школ стала планируемым процессом, инструменты которого — люди для запланированного мира, основные инструменты для ловли людей в человеческую же ловушку. Предполагается сформировать каждого человека так, чтобы он подходил для участия во всемирной игре. Мы неуклонно культивируем, выращиваем, продуцируем и «школим» мир вне существования.
Военные социальные институты очевидно абсурдны. Абсурдность невоенных социальных институтов более трудно обнаружить. И это еще более страшно, потому что они действуют точно и неумолимо. Мы знаем, что кнопку нельзя нажимать во избежание атомного Холокоста. Но нельзя выключить экологический Армагеддон.
Еще в античные времена человек обнаружил, что мир может быть создан по человеческому плану, и одновременно увидел присущие такому миру ненадежность, драматизм и комичность. Возникли демократические социальные институты, признавшие человека достойным доверия. Ожидания в отношении их деятельности и доверие к человеческой природе уравновешивали друг друга. Сложились основные профессии, а с ними и социальные институты, необходимые для их отправления.
Постепенно на смену зависимости от индивидуальной доброй воли приходит доверие к институциональному процессу. Мир утрачивает свое гуманистическое измерение и попадает в зависимость от необходимости или от судьбы, характерной для времен варварства. Но если хаос первоначального варварства управлялся мистическими, антропоморфными богами, то наш нынешний мир стал таким, какой он есть, только в результате плановой деятельности людей. Человек же стал игрушкой в руках ученых, инженеров и проектировщиков.
Мы видим эту логику в действии на самих себе и на других. Есть одна мексиканская деревня, через которую в день проезжает не более дюжины автомобилей. Мексиканец играл в домино на новой свежепокрытой дороге перед своим домом, как он делал это, вероятно, с юности. Проехал автомобиль и задавил его. Турист, рассказывавший мне об этом происшествии, был глубоко опечален, но все же сказал: «Такова уж его доля».
На первый взгляд замечание туриста не слишком отличается от утверждения примитивного бушмена, докладывающего о смерти товарища, который нарушил табу и потому умер. На самом деле эти два утверждения противоположны по смыслу. Дикарь боится чего-то огромного и молчаливо трансцендентного, а турист испытывает благоговейный страх перед неумолимой властью машины. Дикарь не чувствует ответственности; турист чувствует ее, но отрицает. И в дикаре, и в туристе осуществляется классическая трагедия, а логика личного усилия и протеста отсутствует. Примитивный человек их не имеет, а турист утратил. Миф бушмена и миф американца сотворены инертной внечеловеческой силой. Ни у кого нет опыта трагического мятежа, восстания. Для бушмена событие следует законам магии; для американца оно следует законам науки. Происшествие предает его чарам законов механики, которые для него управляют физическими, социальными и психологическими событиями.
Настроение 1971 г. благоприятно для решительного изменения направления поисков будущего, полного надежды. Институциональные цели постоянно противоречат институциональным делам. Программа борьбы с бедностью производит все больше бедных, война в Азии — все больше вьетконговцев, техническая помощь — все больше недоразвитости. Клиники регулирования рождаемости увеличивают уровень выживания и тем самым рост населения; школы производят все больше исключенных из них, и успех в обуздании одного вида загрязнения среды, как правило, увеличивает другой.
Потребители сталкиваются с тем, что, чем больше они покупают, тем больше жульничества они должны проглотить. Еще недавно казалось логичным, что вину за это всеобъемлющее разрастание беспомощности нужно возложить или на отставание научных открытий от технологических требований, или на этнические и идеологические извращения и классовую вражду. Оба ожидания — и тысячелетия науки, и войны, которая бы положила конец всем войнам, — не оправдались.
Для искушенного потребителя надежный путь вернуться к первозданности — положиться на магическую технологию. Слишком многие люди имеют дурной опыт с невротическими компьютерами, госпитальными инфекциями, заторами везде, где есть движение, — на дорогах, в воздухе или телефонных линиях. Всего десять лет назад конвенциональная мудрость предсказывала улучшение жизни за счет роста числа научных открытий. Сегодня ученые пугают детей. Запуск ракеты на Луну создает завораживающее впечатление, что возможность ошибок среди операторов сложных систем можно почти полностью исключить, однако это не ослабляет наших опасений, что неспособность человека действовать в точном соответствии с инструкцией может выйти из-под контроля.
Для социальных реформаторов нет пути назад, например в 1940-е. Исчезла надежда, что проблема справедливого распределения товаров может быть если не решена, то сглажена путем создания их изобилия. Стоимость минимальной корзины, способной удовлетворить современные вкусы, взлетает ракетой, и то, что делало вкус современным, устаревает еще в процессе удовлетворения.
Ограниченность земных ресурсов стала очевидной. Не видно прорыва в науке или технологии, который мог бы снабдить каждого человека в мире товарами широкого потребления и услугами, которые сейчас доступны бедным в самых богатых странах. Так, например, для достижения этой цели при самых щадящих технологиях надо добывать в сто раз больше железа, олова и меди, чем сейчас.
Наконец, учителя, врачи, социальные работники понимают, что при всех различиях профессиональных обязанностей их деятельность имеет по крайней мере один общий аспект. Они создают все новые потребности в институциональном обслуживании и делают это быстрее, чем совершенствуют и расширяют само это обслуживание.
Не только отдельные аспекты конвенциональной мудрости, но и сама ее логика оказываются под вопросом. Даже законы экономики кажутся недействующими вне узких параметров, которые применяются к обществу — географической области, где сконцентрировано наибольшее количество денег. Деньги, конечно, самая дешевая валюта, но только в экономике эффективности, измеряемой в денежных единицах. И капиталистические, и коммунистические страны при всех своих различиях измеряют свою эффективность отношением «затраты — польза», где то и другое выражено в долларах. Капитализм похваляется высоким уровнем жизни и поэтому претендует на превосходство. Коммунизм гордится высокими темпами роста как свидетельством своего окончательного триумфа. Но при обеих идеологиях плата за рост эффективности увеличивается в геометрической прогрессии. Крупнейшие институты завершают жестокий подсчет ресурсов, не перечисленных ни в какой инвентарной описи: воздух, океан, тишина, солнечный свет и здоровье. Они привлекают общественное внимание к скудости этих ресурсов, только когда они почти невосстановимо утрачены. Везде природа становится ядовитой, общество — негуманным, внутренней жизнью насильственно завладевают и личное призвание душат.
Общество осуществляет институализацию ценностей, сверяясь с производством товаров и услуг и спросом на них. Образование включает потребность в продукте в стоимость самого продукта. Школа — рекламное агентство, заставляющее вас поверить, что вы нуждаетесь именно в том обществе, которое существует. В этом обществе маргинальные ценности становятся исключительно агрессивными. Они заставляют незначительное число крупных потребителей бороться за право истощать землю, набивать свои и так раздутые животы, держать в узде малых потребителей и уничтожать тех, кто все еще предпочитает обходиться тем, что имеет и умеет. Этика ненасытности оказывается основой для хищнического истребления ресурсов, социальной поляризации и психологической пассивности.
Поскольку ценности трансформированы в плановые и организованные процессы, члены современного общества убеждены в том, что жить правильной и хорошей жизнью означает иметь социальные институты, определяющие ценности, в которых и они, и общество нуждаются. Институциональная ценность определяется результатами деятельности соответствующего института. Соответственно ценность человека измеряется его способностью потреблять или игнорировать эти институциональные результаты и таким образом создавать новые, еще более высокие запросы. Ценность институционализированного человека зависит от того, сколько мусора он может переработать. Образно говоря, человек стал идолом собственных изделий. Он уже сам себя видит печью, в которой сжигаются ценности, создаваемые им же порожденными инструментами. И нет предела его способности потреблять. Так дело Прометея доводится до абсурда.
Истощение и загрязнение мировых ресурсов есть сверх всего результат утраты человеческого образа самого себя, регресс его сознания. Некоторые говорят о мутации коллективного сознания, которая ведет к концепции человека как организма, зависящего не от природы и индивидуальности, но, скорее, от социальных институтов. Эта институциализация базовых ценностей, эта вера в то, что запланированный процесс обслуживания в конечном счете даст результат, желательный для обслуживаемого, эта потребительская этика и есть самая суть провала идеи Прометея.
Удастся ли миру снова обрести равновесие в глобальном масштабе, зависит от деинституализации ценностей.
Подозрение, что что-то в корне неправильно с образом
Дельфийская пифия теперь заменена компьютером, который парит над панелями и перфокартами. Гекзаметры оракула даются в шестнадцатеричном коде инструкций. Рулевой поворачивает руль кибернетической машины. Создаются машины, указывающие нам нашу судьбу. Детская фантазия улетает на космическом корабле прочь от сумеречной Земли.
Только глядя на Землю с позиции Человека-на-Луне, Прометей еще мог бы усмотреть в сверкающей голубой Гее планету Надежды и Ковчег человечества. И лишь новое чувство конечности Земли и новая ностальгия могут теперь открыть человеку глаза и заставить его сделать выбор в пользу его брата Эпиметея, чтобы воссоединить Землю с Пандорой.
И здесь греческий миф превращается в исполненное надежды пророчество, ведь в нем говорится, что Прометей родил Девкалиона, ставшего рулевым на ковчеге, пережившего потоп, подобно Ною, и породившего новое человечество, созданное им из земли с Пиррой, дочерью Эпиметея и Пандоры. Мы проникаем в смысл послания, полученного Пандорой от богов, и понимаем, что именно означал ее ящик: наш корабль и ковчег.
Теперь нам нужно название для тех, кто ставит надежду выше ожиданий, для тех, кто любит людей больше, чем продукты производства, кто верит, что
Нам нужно название для тех, кто любит Землю, где у каждого человека есть надежда на встречу с другим:
Нам нужно название для тех, кто вместе со своим собратом Прометеем поддерживает огонь и кует железо во имя того, чтобы все больше заботиться о других и терпеливо ожидать, зная, что
Я предлагаю назвать этих исполненных надежды братьев и сестер эпиметеевскими людьми.
Пропорциональность и современный мир
(Фрагменты из работ разных лет)
Я рано пришел к заключению, что главным условием атмосферы, благоприятствующей независимости мысли, является гостеприимство, проявляемое хозяином: гостеприимство, скрупулезно исключающее как высокомерие, так и подобострастность; гостеприимство, своей простотой побеждающее и страх плагиата, и боязнь впасть в зависимость; гостеприимство, своей открытостью равно исключающее и запуганность, и чинопочитание; гостеприимство, побуждающее гостей проявлять не меньше великодушия, чем требуется от хозяина. Мне всего этого было отпущено немало, вместе со своеобразным ароматом свободного, порой забавного, а порой гротескного сочетания самых обыкновенных, а иногда и диковинных собеседников, терпеливых друг с другом.
Один из способов определить конец эпохи состоит в том, чтобы дать ей подходящее название. Я предлагаю назвать это время эпохой недееспособности под властью экспертов.
Об эпохе экспертов будут вспоминать как о времени, когда политика пришла в упадок, потому что ведомые интеллектуалами избиратели передали технократам всю полноту власти регулировать законодательно потребности, признали за ними авторитетное право решать, кому что нужно, и обеспечили им монополию на средства, с помощью которых они предполагали удовлетворять эти потребности. Будут вспоминать об этом времени как об эпохе школы, когда треть жизни людей тренировали аккумулировать потребности согласно предписаниям, в то время как оставшиеся две трети они проводили как клиенты респектабельных продавцов лекарств, управляющих их зависимостями. Будут вспоминать как о времени, когда поездки в отпуск были организованным ограблением чужаков, интимность — тренингом по Мастерсу и Джонсону[33]; мнения формировались на основе вчерашнего телевизионного ток-шоу, а политический выбор был чем-то вроде заказа по почте некоторого количества из одного и того же.
Было бы самонадеянностью пытаться предсказать, будут ли вспоминать об этом времени, когда потребности формировались по планам экспертов, с улыбкой или проклятием. Что касается меня, то я, конечно, надеюсь, что вспоминать об этом будут как о той ночи, когда отец семьи пропил ее состояние и, таким образом, вынудил детей начать все заново. Вероятнее всего, к сожалению, что о нем будут вспоминать как о времени, когда наша грабительская охота за богатством сделала продажными наши свободы, а политика выражается только как корыстное брюзжание потребителей благосостояния, растворившись в тоталитарном господстве экспертов.
Непреодолимая страсть богатых к искусственно созданным потребностям и парализующая зачарованность бедных недоступными средствами достижения этих потребностей были бы необратимы, если бы люди действительно приспособились жить по смете запланированных потребностей. Но этого не происходит. По ту сторону определенного порога интенсивности медицина производит беспомощность и болезни; воспитание становится причиной неэффективности в распределении труда; быстрые транспортные системы способствуют тому, что городские жители примерно шестую часть своего бодрствования проводят в качестве пассажиров и еще такую же часть своего времени отдают рабскому труду на службе Форда, Эссо, автомобильных налоговых и страховых компаний. Рубеж, на котором медицина, воспитание или транспорт превращаются в контрпродуктивные инструменты, достигнут во всех странах мира, где доход на душу населения не меньше, чем, например, на Кубе. В противоположность иллюзиям, пропагандируемым ортодоксами на Востоке и Западе, во всех странах, которые я исследовал, эта контрпродуктивность ни в коей мере не была связана с принятым в данной стране типом школ, транспортных средств или организаций здравоохранения. Значительно более она определяется и увеличивается по мере того, как капитальная интенсивность производства преодолевает критический рубеж.
Наши крупные институты обладают пугающим свойством превращать в свою противоположность именно те цели, для которых они изначально планировались и финансировались. Под руководством высокоуважаемых экспертов наши институциональные инструменты производят парадоксальную контрпродуктивность, а именно систематически делают граждан недееспособными. В городе, построенном для автомобилей, не остается места для использования собственных ног.
Но почему же не видно сопротивления превращению индустриального общества в единую огромную парализующую систему оказания услуг? Объяснение этому надо искать главным образом в способности этой системы создавать иллюзии.
(Entmьndigung durch Experten. Zur Kritik der Dienstleistungsberufe. Reinbeck b. Hamburg: Rowohlt 1983.)
Когда чрезмерное доверие к индустриальному производству товаров и услуг определяет социальное устройство, а промышленность завоевывает виртуальную монополию на применение новых достижений, порабощение человека машиной не устраняется, но спрессовывается в новую всемирно гомогенную форму. Инструмент превращается из слуги в деспота. Сооруженная однажды, эта монополия превращает общественные отношения в школу, в больницу, в тюрьму и в скоростную автомагистраль. Тогда начинается великое заключение. Все зависит от того, чтобы точно определить, где для каждого элемента глобального равновесия находится этот критический порог. Только тогда станет возможно заново выразить эту древнюю триаду: человек, инструмент, общество.
Общество, где современные инструменты стоят на службе у интегрированной в местное сообщество (
Когда человек получает удовольствие от такого использования инструмента, я называю его знающим чувство меры. Он понимает то, что по-испански называется
Типичный американец посвящает своей машине 1500 часов в год: он сидит в ней, когда она едет или стоит на стоянке, он работает, чтобы ее оплатить, а также оплачивать бензин, шины, дорожные сборы, страховку, штрафы и налоги. Итак, он посвящает своей машине 4 часа в день, неважно, пользуется он ею или нет. Этим не исчерпываются все его действия, ориентированные на движение: есть также время, которое он проводит в больнице, суде или гараже, время, потраченное на просмотр автомобильной рекламы по телевизору, а также на то, чтобы заработать на отпускные путешествия и т. д. Как результат этого американцу нужно 1500 часов, чтобы проехать дистанцию в 10 000 км; значит, на 6 км он тратит 1 час жизни.
Машинному человеку незнакома легкодостижимая радость, заключенная в добровольном отказе от чего-то; он не знает трезвого опьянения жизнью. Общество, где каждый знал бы, что такое «достаточно», было бы, наверное, более бедным, но богатым неожиданностями и было бы свободным. Я определяю здесь его рамки, но не содержание.
(Mьnchen: Beck 1998. (Beck'sche Reihe 1167). Reinbeck b. Hamburg: Rowohlt 1980.)
…Контроль над силами природы функционален, только если использование природы не делает ее бесполезной для человека. Я уже говорил ранее, что социальные институты функциональны, когда они поддерживают тонкое равновесие между тем, что люди могут делать для себя сами, и тем, что могут делать для них орудия, находящиеся на службе у анонимных институтов. Формальное обучение также зависит от баланса: технология и организованное обучение не должны перевешивать возможностей самоучения. Увеличение социальной мобильности может сделать общество более человечным, но только если в то же самое время сократится разрыв во властных возможностях, отделяющий сегодня немногих от большинства. Наконец, рост темпов обновления ценен только тогда, когда вместе с ними растет укорененность в традиции, полнота смыслов и безопасность.
Орудие может выйти из-под контроля человека, стать сначала его хозяином, а потом и палачом. Орудия могут поработить людей скорее, чем те ожидают: плуг делает человека не только хозяином цветущих полей, но и беженцем от пыльных бурь. Месть природы приносит детей, менее пригодных для жизни, чем их отцы, и они приходят в мир, менее пригодный для них.
Есть два пути развития орудий: в одном машины используются для расширения человеческих способностей, в другом — для ограничения, устранения или замены человеческих функций. В первом человек как личность может осуществлять свою власть и волю, а потому и брать на себя ответственность. Во втором верх берут машины: сначала они сокращают диапазон выбора и мотивации как у оператора, так и у клиента, а затем очень скоро навязывают обоим собственную логику и требования. Выживание человека зависит от установления процедуры, которая позволила бы обычным людям распознавать эти области и свободно выбирать способ выживания; оценивать структуры, встроенные в орудия и институты, чтобы исключать те из них, что деструктивны по самой своей структуре, и контролировать те, что полезны.
Исключение вредоносных орудий и контроль над целесообразными — два главных приоритета для современных политиков. Многочисленные ограничения сверхэффективности должны быть выражены на языке, который был бы одновременно простым и политически эффективным. Решение этой неотложной задачи наталкивается, однако, на три серьезнейших препятствия: идеализация науки, извращение обыденного языка и утрата уважения к формальному процессу, посредством которого принимаются социальные решения.
(Ivan Illich «Retooling Society», CIDOC, 1972.)
Монета вытесняет все локальные ценности и идолов. Деньги обесценивают все, что они не могут количественно оценить.
Люди становятся заложниками похищающего время ускорения, оглупляющего воспитания и травмирующей медицины, потому что зависимость от конституционально гарантированного получения промышленных товаров и экспертных услуг — по достижении некоего определенного порога интенсивности — разрушает человеческие возможности, причем специфическим образом: ибо только до определенного предела товары могут заменять то, что люди делают и производят сами по себе.
Самой значительной привилегией высокого социального статуса сегодня могла бы быть, без сомнения,
В будущем качество общества и его культуры будет зависеть от статуса его «безработных»: будут ли они продуктивными гражданами своего государства? Ясно, о каком решении или кризисе идет речь. Прогрессирующее индустриальное общество может стать предпринимательским картелем, трудно хромающим вслед за мечтой 1960-х гг. — к «рационализированной» системе распределения между гражданами обесценивающихся товаров и безрадостных рабочих мест, к все большей стандартизации потребления и обессмысливанию труда. Именно такие последствия вырисовываются из политических перспектив большинства современных правительств от Германии до Китая, хотя есть и заметное различие: чем богаче страна, тем актуальнее выглядит задача «рационализировать» рабочие места и предотвратить полезную безработицу, угрожающую рынку труда. Несомненно, возможен и противоположный вариант, а именно современное общество, где обманутые работающие организуются и защищают человеческую привилегию свободно избирать себе полезное занятие вне производства товаров. Но возможность подобной общественной альтернативы опять-таки зависит от способности простого человека отнестись к претензии экспертов на управление его потребностями по-новому — рационально и скептически.
(Fortschrittsmythen. Reinbeck b. Hamburg: Rowohlt 1983.)
Население Пуэрто-Рико имеет школьное образование. Я предпочитаю сказать не «образованно», а «имеет школьное образование». Пуэрториканцы не могут больше представить себе свою жизнь без ее связи со школой. Потребность в образовании сегодня заменяется необходимостью посещать школу. Пуэрто-Рико приняла новую религию. Ее учение утверждает, что образование — это продукт школы, продукт, который можно определить с помощью чисел. Есть цифры, показывающие, сколько лет ученик проводит под руководством учителей, в то время как другие цифры отражают процент верных ответов на экзамене. С получением диплома образовательный продукт приобретает рыночную стоимость. Так, в технократическом обществе посещение школы, как таковое, гарантирует принятие в круг дисциплинированных потребителей, как в прежние времена посещение церкви гарантировало принадлежность к сообществу верующих. От губернатора до
Смысл образования заключается в развитии, формировании независимого познания жизни и тесно связан с тем, что накопленные в совместной жизни людей памяти делаются доступными и полезными. Институт образования является для этого центральным элементом. Он предполагает место человека в обществе, где каждый из нас бывает разбужен к жизни удивлением; место встреч, в котором другие люди удивляют меня своей свободой и позволяют мне осознать мою свободу. Если университет хочет оказаться достойным своей традиции, он должен быть таким институтом, чьи цели понимаются как воспитание свободы и чья автономия основывается на доверии, полагаемом общественностью в использовании этой свободы.
Наша надежда на спасение лежит в способности удивляться иному. Да не разучимся мы вновь и вновь переживать удивление! Я давно уже решил для себя, до последнего часа моей жизни и в самой смерти все еще надеяться на удивления.
(Klarstellungen. Pamphlete und Polemiken. Aus dem Englischen von Helmut Lindemann. Mit einer Einleitung von Erich Fromm. Mьnchen: Beck 1996. S. 13–25. (Beck'sche Reihe 1151).)
Французская революция породила два глубоких заблуждения: врачи могут заменить духовенство, и общество путем политических преобразований может вернуться в состояние исходного здоровья. Болезнь стала публичным делом. Во имя прогресса она не имела больше права оставаться делом самого больного.
В 1792 г. Национальное собрание в Париже несколько месяцев обсуждало вопрос о том, как заменить врачей, извлекающих прибыль из ухода за больным, терапевтической бюрократией, которая занялась бы этим злом более эффективно — вплоть до его полного исчезновения после установления свободы, равенства и братства. Новых пасторов предполагалось финансировать из секуляризованных церковных владений.
В то время заканчивается эпоха домашнего лечения. Повсюду в обществе границы размываются. Общество в целом превратилось в клинику, а граждане — в пациентов, чье кровяное давление регулярно контролируется и регулируется, чтобы оно было в нормальных «пределах». Трудности с рабочей силой, финансами, организацией и контролем терапевтических учреждений, которые возникают повсеместно, можно трактовать как симптом нового кризиса в понятии болезни. Речь идет о настоящем кризисе, допускающем два противоположных решения, которые сделали бы сегодняшнюю больницу неупотребительной. Первое решение состоит в дальнейшей и способствующей увеличению болезненности медикализацией здравоохранения, которая продолжит закрепление власти цеха врачей над населением. Второе заключается в критической, научно обоснованной демедикализации понятия болезни.
Книга «Немезида медицины» начиналась с обвинения: «Официально принятая медицина превратилась в серьезную опасность для здоровья». Теперь с трудом верится, что в 1974 г. эта фраза могла шокировать и сердить. Сегодня это банальность. То, что тогда было авангардом, президент Клинтон принес в Белый дом. Американский конгресс взялся судить, представляют ли ценность фундаментальные исследования, и 2300 физиков именно так потеряли работу. Конгресс уволил их, потому что удовлетворение любопытства ученых по поводу ускорения частиц не могло назвать какую-нибудь общественную пользу. Хиллари Клинтон близка к тому, чтобы попробовать в секторе здравоохранения то, что я предлагал политикам в «Немезиде медицины», а именно «восстановить контроль над медицинскими открытиями, теориями, процессами принятия решений». А если так, то почему мне так тяжело перечитывать мою книгу?
Я сожалею, что важная и ключевая мысль об искусстве болезни и умирания была мной сформулирована в категориях, годящихся для редукционистской потери понимания телесности. В «Немезиде медицины» я аргументировал, что роль в возбуждении болезни играет стремление к здоровью, как оно определяется в культуре позднеиндустриального общества. Я тогда не понимал, что еще болезненное стремление к здоровью в эпоху системного менеджмента разовьется в своего рода многослойную эпидемию. Я говорил о здоровье, не задумываясь о категориях личной автономии, и обозначал ее как «уровень способности справиться». Я понимал здоровье как «ответственное действие в соответствии с социальным сценарием», где режиссером выступает некий «культурный код, соответствующий генетическому составу, истории и окружению группы». Я хотел объяснить поколению, которое увлеклось стремлением к здоровью, что человеческое
Сегодня я знаю, что не следовало так просто говорить об искусстве страдания, потому что этим я дал возможность компьютерному поколению детей думать о «саморегулировании». Я не предусмотрел появление статей в три метра длиной в журнальных магазинах, где будут продаваться физическая культура, эмоциональное равновесие, развитие восприятия и сознание просто как результат «саморегулирования».
(Reinbeck b. Hamburg: Rowohlt 1981.)
«Немезида медицины» представляет собой одно из четырех моих эссе, посвященных исследованию того, как современная технология производит самоочевидность определенных видений. Каждый из текстов имеет в качестве демонстрационного объекта одно из больших предприятий новейшего времени, таких, как школа, транспорт и планирование. Я избрал примером медицину в состоянии, характерном для 1970 г., чтобы поговорить о парадоксальном противоречии целей и средств. Я не хотел представить медицину в виде «мальчика для битья», я также не покушался на план медицинской реформы. Здравоохранение дало мне возможность показать три различные в основе формы контрпродуктивности: техническую, социальную и культурную. Я хотел исследовать в этой книге то, что объединяет медицину с другими институциональными предприятиями: попытку устранить искусство жизни и страдания, заменив их технологией производства удовлетворения. Я писал против перехода, оркестрованного медициной, стремления к здоровью в парадигму некоей мегатехнологии, позволяющей обойтись без
Четверть века спустя я все еще остаюсь доволен сущностью и стилем книги. Она положила начало технической дискуссии о контрпродуктивности, а также об историчности наших потребностей. Но была у нее и другая заслуга: эта книга помогла вернуть дискуссию медицины в плоскость философии. Я оказался прав, сконцентрировавшись на традициях медицинского подхода к искусству страдания как профилактики против тогда еще не вполне распознанной эпидемии системно имманентной биоэтики.
Но я нахожу также ошибочное при повторном чтении книги. Тогда я понимал «здоровье» кибернетически — как «меру, в какой люди справляются со своими внутренними состояниями и внешними условиями». Когда я писал это, я еще не осознавал, какое обессмысливающее действие в скором времени окажет системно-аналитическое мышление на понимание ощущений и представлений. Я не понимал также, что мои формулировки будут способствовать неправильному пониманию здоровья как саморегулирующего процесса управления. Мне еще предстояли десять лет исследований и ряд семинаров совместно с Барбарой Дуден, посвященных истории восприятия смысла, проблемам пола и дружбе. По этой причине я обеспокоен тем, что большая часть заказов на «Немезиду медицины» — на многих языках — являются в настоящее время коллективными заказами для медицинских факультетов. Книгу читают как пример того, что чувственно познаваемое тело можно «снять со счета», понимая себя как саморегулирующуюся и самоконструирующуюся систему, и