– Он всегда хотел, чтобы его любили и восхищались им. А еще, чтобы его оставили в покое.
– Кто же этого не хочет. Уэбер, ты ведь сам знаешь, что такое слава. Когда она приходит, то подобна фанатичному поклоннику, от которого никак не отделаться. И который, на поверку, может оказаться еще и опасным! Слава буквально одержима тобой, причем болезненно одержима. Помнишь старую шутку насчет того, как женщина ловит своего мужчину? «Он гнался за мной до тех пор, пока я его не поймала!» Так вот, то же самое относится и к славе. Ты гонишься за ней, но, стоит тебе ухватить ее за хвост, как понимаешь, что это она подкарауливала тебя… вроде чудовища из какого-нибудь фильма Фила. Как Кровавик! Филипп Стрейхорн страшно хотел стать знаменитым, но при этом по-прежнему жить очень замкнуто, жить своей собственной жизнью. И теперь мы знаем, что из этого вышло. Понимаешь, вы оба получили именно то, о чем мечтали, еще учась в Гарварде. По крайней мере, ты сам это утверждал. Но как же вы распорядились славой, которой так страстно желали? Например, ты забросил свою ради того, чтобы ставить с умирающими от рака людьми какие-то мрачные пьески. А Фил? Этот вообще застрелился. Поверьте, ваша история стара как мир, мистер Грегстон.
– Похоже, сегодня ты твердо решила показать зубы.
Она вздохнула.
– Да нет, просто понимание того, что такого милого человека, как Фил Стрейхорн, действительно больше нет, только сейчас, подобно медленно наплывающему туману, начало заполонять мои мысли. Уже второй из моих друзей умирает насильственной смертью. Мне ненавистна даже сама мысль об этом. Ведь ни тот, ни другой вовсе не заслуживали такой участи.
– Но ведь Фил покончил с собой. Она задумчиво потерла подбородок.
– А ты сам-то веришь в это, Уэбер?
– Конечно. Он не раз упоминал о самоубийстве.
– Чертовщина какая-то! Ведь я и сама в это верю. Хотя и не хочется. А знаешь, о чем я постоянно вспоминаю? О том, как мило, как изящно он чистил апельсины.
Посылку Фила я вскрыл еще до того, как кабина лифта добралась до первого этажа. Внутри, как и сказал Дэнни, оказались три видеокассеты, но и только. Я рассчитывал, что в пакете будет записка или хоть какое-то объяснение случившемуся, но там оказались лишь три четырехчасовые кассеты, на которых было написано: ПЕРВАЯ. ВТОРАЯ. ТРЕТЬЯ.
Даже сидя в мчащем меня домой такси, я продолжал разглядывать их. Что же на них такое записано? Тут я вспомнил, как рассказывал Каллен о последнем визите Фила. О том, как я нюхал оставленную им пижаму. На мгновение мне вдруг захотелось понюхать и кассеты, все три, одну за другой – вдруг они тоже сохранили его запах! Но это было бы странно и глупо, да и ни к чему: ведь у меня в руках было целых 720 минут того, что Фил считал достаточно серьезным и заслуживающим быть отправленным мне незадолго до смерти. Наверное, я найду там все, что меня интересует. Не может быть, чтобы я не нашел там всех ответов.
Одно из моих окон выходит на квартиру, где живет симпатичная девушка, которой очень нравится ходить по дому нагишом. Я просто уверен, что она скидывает с себя одежду едва переступив порог – так же, как некоторые люди, входя, вешают зонтик в прихожей. Должно быть, она каждый месяц отваливает целую кучу денег за отопление, поскольку ее розовая кожа и небольшие заостренные грудки мелькают то в одном окне, то в другом и летом и зимой, в любое время суток. Такое впечатление, будто она все время куда-то спешит. Бегает по квартире взад-вперед с какими-то предметами в руках, и, даже болтая по телефону, без устали расхаживает по комнатам. Всегда очень занятая и всегда совершенно голая.
Я частенько наблюдаю за ней, хотя ни она сама, ни ее нагота меня, в общем-то, не возбуждали. Больше всего меня привлекает возможность быть как бы незримым участником ее повседневной жизни. Конечно же, мое любопытство вполне невинно и вовсе не имеет целью узреть что-нибудь запретное. Нет, порой я ощущаю себя кем-то вроде ее мужа или приятеля: в общем, человеком достаточно близким и, в то же время, не испытывающим ни малейшего неудобства при виде того, как она голышом заходит на кухню, даже, скорее, просто испытывающим удовольствие от знакомого вида ее нагого тела, совсем не предполагающего необходимости обязательно им обладать.
Вылезая из такси, я поднял голову и вдруг заметил ее. Она стояла на тротуаре всего в каких-нибудь четырех футах от меня. Голова моя была так занята разными мыслями, и я так растерялся, увидев ее вблизи, что неожиданно взял да и ляпнул:
– Вы хотели эту грудь?
– Простите, что?
– То есть, я хотел сказать, такси. Вы ведь ловите такси?
– Да, спасибо, – Потому, как она смотрела на меня было ясно, что она принимает меня за умалишенного. Я поспешил вылезти и придержал дверцу, пока она садилась на мое место. От нее исходил какой-то нежный, напоминающий о лесе аромат. Я уже совсем было собрался спросить, как ее зовут, но сдержался. Разве на самом деле я так уж хочу знать, кто она такая? Ведь тогда она сразу станет для меня какой-то обычной Лесли или Джилл. Просто именем, почтовым индексом, номером карточки Дайнерз-клуба[12]. Захлопнув за ней дверцу такси, я улыбнулся и в первый раз за сегодняшний день ощутил, что мне хорошо. Сам не знаю почему. Но теперь возвращение в пустую квартиру показалось совсем не таким мучительным как раньше.
Когда Фил впервые оказался в моей нью-йоркской обители, он усмехнулся и заметил:
– Комнатка в Бруклине, да?
Мы с ним немного посидели, а через некоторое время он вышел и вскоре вернулся с только что купленной книгой «Дневники Луизы Боган»[13]. В ней он отметил одно место:
«Комнатка в Бруклине» Эдуарда Хоппера[14]. Вот к какому жилищу тянется мое сердце: окна не оскверненные занавесками, почти полное отсутствие мебели, бесконечные крыши вокруг. Чистая постель, книжный шкаф, крошечная кухонька, душевный покой, одна или две полупустые комнаты. Вот и все, к чему я когда-либо стремилась в жизни, но так и не смогла обрести. Видимо, чересчур упорно я трудилась не над тем. Сосредоточь я все свои усилия на обретении этого жилья моей мечты, я без сомнения очень скоро преуспела бы в этом.
…Я просто должна в этом преуспеть».
У меня в шкафу всего две пары брюк, и я никогда не позволяю себе держать дома более пяти книг одновременно. Может быть, это и звучит довольно претенциозно и отдает каким-то псевдо-дзеном, но подобный образ жизни оказался для меня и весьма болезненным, и в то же время довольно поучительным. В душе я настоящий стопроцентный американец-яппи, поскольку просто обожаю вещи. Было время, когда я являл собой самую настоящую ООН разных престижных ярлыков и мне это страшно нравилось. Итальянские кожаные пиджаки, английские костюмы, парижские кашемировые свитера от Хилдича и Ки[15]. Одним словом, был парнем, которому только подавай самые качественные вещи, причем, чем больше, тем лучше. А если на них красуется ярлык фирмы – что ж, я был вовсе не против того, чтобы выступать в роли ходячей рекламы. Тогда одной из самых восхитительных сторон положения кинорежиссера для меня было то, что от меня, как от молодого гения все именно этого и ждали. Обычный удел человека, выигравшего битву за Голливуд: стоит сделать хоть мало-мальски стоящий фильм, как тебя тут же уговаривают купить твои первые в жизни швейцарские часы фирмы «Патек-Филипп». И оглянуться не успеешь, как за бумажником уже лезешь в карман брюк от Мияке, а засыпая, выключаешь бра дизайн которого разработан либо Ричардом Саппером, либо Гарри Радклиффом. Да здравствуют излишества!
Но, переехав в Нью-Йорк, я сознательно избавился от всей этой мишуры. Может быть именно потому, что она мне так нравилась, а может и потому, что в квартире с голыми стенами обставленной лишь чистым воздухом просто легче жить.
Я вернулся после года проведенного в Европе, где приходилось жить в крошечных пансионах с туалетами в конце длинного коридора и с душем за отдельную плату. В начале поездки у меня на спине красовался пятисотдолларовый рюкзак из дорогого магазина «Охотничий Мир». Но еще на вокзале в Кракове у меня его увели. И почти весь год я проездил с купленным в том же Кракове простеньким фибровым чемоданчиком, в польском костюме, польских же ботинках и в грубом драповом пальто, приобретенном всего за четыре доллара на венском блошином рынке.
Я, конечно, читал и «Экономию» Торо[16], и жития некоторых святых, но до землетрясения и поездки в Европу я ни за что не согласился бы с тем, что довольствоваться малым лучше. Или что владеть меньшим – это на самом деле обладать большим. Благодаря уроку, преподанному мне в Кракове, я начал понимать, что без всех тех милых дорогих вещей, которых я лишился вместе с рюкзаком, вполне можно обойтись или заменить их другими. Притом чрезвычайно легко. Разве могут они быть дороги сердцу, если при желании всегда можно пойти и купить другие, точно такие же, хоть десяток?
Поэтому, вернувшись в Штаты, я избавился почти от всего, что у меня было. И вступил в нью-йоркскую жизнь лишь со своим верным польским чемоданчиком, экземпляром только что вышедшей книги Каллен «Кости Луны» и горячим желанием выяснить, есть ли на свете окна, из которых открывается вид, отличный от того, на что мне приходилось ежедневно взирать на протяжение последних двух лет.
Впрочем, от «прежних времен» две вещи у меня все же остались. Я просто не нашел в себе сил расстаться с ними. Видимо, очень трудно было вытравить из себя кинорежиссера до конца. Кроме того, я вовсе не был уверен, что мне так уж этого хочется. Я оставил себе маленькую видеокамеру и телевизор с видеомагнитофоном, купленные мною на остаток денег, полученных за фильм «Скорбь и сын».
Не снимая пальто, я прошел в комнату, включил телевизор и видеомагнитофон и поставил первую кассету. Присев на краешек дивана в позе кетчера, ожидающего первого в игре броска, я нетерпеливо потирал озябшие руки.
Наконец черно-белое мелькание помех прекратилось. На экране появилось лицо Фила. Он сидел на диване у себя в гостиной и ласково поглаживал Блошку. Собака полулежала у него на коленях и внимательно глядела в камеру. Из-за своих невероятно забавных морщинок и складочек она была похожа на большую живую сливочную помадку.
– Привет, старина. Мне страшно жаль, что все так вышло. Ты же знаешь, как я тебя люблю, и именно тебя мне больше всего не хватает. Ведь ты был моим единственным братом. За это-то я тебя больше всего и люблю. Впрочем, что это я все: ты-ты-ты. Уж больно зачастил.
Несколько дней назад я виделся с Дэнни. Думаю, он сможет ответить на большинство твоих вопросов. Прошу тебя лишь об одном: не спрашивай его ни о чем, пока не сделаешь двух вещей – не просмотришь эту кассету до конца, а потом не позвонишь Саше. И еще одно: постарайся не удивляться тому, что увидишь. За следующие несколько месяцев тебе предстоит проделать трудную и довольно неприятную работу. Надеюсь, кое-что из увиденного поможет тебе справиться с ней.
Ты спрашиваешь, откуда я знаю? Просто знаю, Уэбер, и все. Отчасти поэтому сейчас, когда ты это смотришь, я и мертв. Не сумел справиться с этой работой. Но тебе, думаю, она вполне по плечу. Притом так же считает и кое-кто еще.
И, наконец: вторую и третью кассеты тебе посмотреть не удастся до тех пор, пока ты не слетаешь в Калифорнию. Позднее ты поймешь, что я имею в виду.
В этот момент пес, похоже, увидел что-то рядом с камерой. Глядя прямо на меня, он начал лаять. Фил улыбнулся и ласково потрепал его, успокаивая. Собака обернулась, взглянула на него и лизнула ему руку.
– Я люблю тебя, Уэбер. Что бы там ни было, никогда не забывай об этом.
Он поднял руку и медленно помахал мне на прощание. Экран потемнел. А через мгновение все и началось.
Мать погибла в авиакатастрофе, когда мне было девять. Она летала в Коннектикут, где в Хартфорде жили ее родители, но обратно так и не вернулась. На взлете самолет угодил в стаю скворцов и, как в каком-то дурацком комиксе, птиц засосало в двигатели. Они заглохли. Самолет упал. Погибло семьдесят семь человек. Мамину сумочку нашли в целости и сохранности (носовой платок даже сохранил запах ее духов), зато обгоревший труп самой мамы смогли идентифицировать лишь по зубам.
Когда мне рассказали о том, что она погибла, я не мог думать ни о чем кроме одного: быстро она умерла или нет. В те дни авиакатастрофы буквально завораживали меня, притягивали так, как влечет детей все страшное и опасное, если можно наблюдать за ним издалека. Пока оно не выказывает желания пробраться к тебе в комнату, ты, прилипнув носом к стеклу, следишь за ним. Но тут вдруг погибла моя чудесная мамочка. Итак, чудовище все же ворвалось в мою жизнь.
К несчастью, из газетных статей и рассматриваемых с замиранием сердца фотографий разбившихся самолетов, я знал, что существует едва ли не тысяча возможных ужасных вариантов гибели в эти последние минуты или секунды жизни. Так каким же был ее конец? Быстрым? Медленным? Мучительным?
Эти вопросы мучили меня на протяжение всех последних тридцати лет. Каждый раз, оказываясь на борту самолета, я всегда первым делом внимательно оглядывал салон, отмечая про себя наличие занавесок, которые могут загореться, кресел, которые грозят разломиться надвое и пронзить мое тело острыми, подобными средневековым орудиям убийства обломками… Конечно, ее тело обгорело, и это, само по себе, было очень плохо, но огонь ли явился причиной смерти? Не случилось ли с ней еще чего-то – ХУДШЕГО – о чем я не знал? Но все же, почему мне так страстно ХОТЕЛОСЬ это узнать?
Не знаю, но пленка Фила ответила на все мои вопросы.
Первым, что я услышал, был приглушенный, доносящийся из динамиков голос:
– Добрый день, леди и джентльмены. Командир корабля Майк Мэлоу рад приветствовать вас на борту! Добро пожаловать на рейс 651, следующий в Вашингтон. Наш полет займет приблизительно один час пятнадцать минут.
Лишь через несколько мгновений я понял, что нахожусь в салоне пассажирского самолета и вижу окружающее глазами какого-то другого человека. Общий план. На некоторых женщинах пастельных тонов круглые шляпки, вошедшие в моду с легкой руки Жаклин Кеннеди, большинство мужчин носит короткие стрижки и читает свежий номер «Хартфордского Куранта» за март 1960 года. «Я» опустил глаза и только тут меня, наконец, осенило. Я только теперь понял, кто «я» такой – моя собственная мать. На коленях, туго обтянутых подолом ее серого шерстяного выходного платья, примостилась та самая красная кожаная сумочка. А накануне отъезда я как раз сидел на кровати в спальне и видел, как мама тщательно складывает это платье вдвое и аккуратно кладет его в чемодан.
– Когда ты вернешься, ма?
– Во вторник, милый. Ты еще из школы не успеешь вернуться, а я уже буду дома.
Пилот продолжал говорить. Взгляд моих – маминых – глаз устремился в окно, где виднелась взлетная полоса и снующие взад и вперед мимо самолета маленькие желтые грузовички. Наконец ожили двигатели, и самолет тронулся с места.
Я хоть и видел все происходящее ее глазами, мысли сохранял свои собственные. Перепуганный и все же целиком захваченный происходящим, я точно знал, что сейчас случится. Может быть, именно так Бог наблюдает за нами? Может быть, он вот так же разваливается в роскошном кожаном кресле там у себя наверху и включает ящик, чтобы понаблюдать за каким-нибудь несчастным, попавшим в крутой переплет? Примерно так же, как мы следим за перипетиями жизни и судьбой героев мыльных опер. Что же было делать? Остановить фильм? Но ведь мне практически всю жизнь так хотелось знать, каковы были эти ее последние минуты. Вопросы, связанные со смертью матери, в значительной степени явились причиной моей юношеской замкнутости, не говоря уже о том, что именно они вдохновили меня на создание моего первого фильма «Ночь светла».
Сидящий рядом с мамой мужчина предложил ей номер журнала «Тайм». На обложке было большое фото Фиделя Кастро. Она поблагодарила соседа, но отказалась, сославшись на то, что от чтения в полете у нее начинает болеть голова. Тогда тот попытался завязать с ней разговор, но она лишь улыбнулась в ответ и занялась пряжками ремня безопасности. Я вспомнил, как она всегда нервничала, стоило какому-нибудь незнакомцу заговорить с ней. Она была очень миловидной, но страшно застенчивой – отец завоевал ее только благодаря ласковой настойчивости. Она даже не раз потом говорила, что сначала влюбилась не в него, а в его бесконечное терпение.
Ее изящные руки были до боли знакомы. Золотое обручальное кольцо всегда свободно сидело на ее тонком безымянном пальце и, когда она мыла руки, то и дело грозило соскочить. А вот и блестящий маленький шрамик на большом пальце, который она однажды здорово порезала, готовя обед.
Самолет между тем круто свернул налево и начал разбег. В проходе между креслами появилась стюардесса, предлагая желающим кислые леденцы, мамины любимые. Она обожала их сосать, и дома мы даже часто шутили, что рот у нее всегда полон сладких зубов. Сейчас, в этот последний раз она взяла всего два – оранжевый и зеленый. Потом снова посмотрела в иллюминатор. Стояла чудная погода. На юге у самого горизонта неподвижно висело несколько серовато-пурпурных облачков. Через час с четвертью самолету предстояло совершить посадку в Вашингтоне. А через полтора часа пожарные будут тщетно пытаться одолеть высоко вздымающееся в ясные хартфордские небеса пламя. Она положила леденец в рот. Самолет все набирал скорость. Блондинка-стюардесса торопливо шла по проходу, направляясь в хвост самолета, на лице ее застыла нервная улыбка.
Самолет движется все быстрее и быстрее, рассмотреть что-либо в окне становится все труднее. Затем этот почти мгновенный, переворачивающий внутренности отрыв от земли и резкий набор высоты.
Несколько секунд подъема вверх, вверх…
Громкое быстрое трам-трам-трам. Тарарам-тарарам. Все останавливается. Просто останавливается и все. Ощущение того, что самолет… он падает назад, скользя к земле под каким-то совершенно диким углом. Кто-то вскрикивает. Еще крики. Взрывы. Я поперхнулся. Леденец попал не в то горло. Я не могу дышать! Давлюсь, пытаюсь выкашлять его. Взрыв. Я мертв.
Экран потемнел, потом осветился снова, явив мне лицо Филиппа Стрейхорна.
– Она умерла практически мгновенно, Уэбер. Всего один сильный удар, которого она даже не почувствовала. Можешь быть уверен. Я знаю совершенно точно.
На этой кассете ты должен посмотреть еще кое-что, но только не сейчас. Если хочешь, можешь еще раз прокрутить этот кусок про свою мать, но больше ты из него ничего не узнаешь. Все именно так и было.
И позвони Саше, ладно?
Экран снова потемнел, затем на нем появилась плотная сетка электронных помех, которая всегда так раздражает в конце почти любого видеофильма. Я промотал метров сто пленки, затем снова нажал клавишу воспроизведения: помехи. Тогда я вернул пленку в начало и еще раз просмотрел часть того, что уже видел: Фил в своей гостиной с собакой. Ускоренная перемотка: маме снова предлагают леденцы. Еще перемотка: помехи.
Я взял остальные кассеты (ВТОРУЮ и ТРЕТЬЮ) и попробовал просмотреть их: на обеих ничего, кроме помех. Сам не знаю зачем, я снова поставил первую и домотал ее до слов «И позвони Саше, ладно?»
Но на сей раз, на ней оказалось кое-что еще.
Сначала опять помехи, затем снова его лицо. Я даже отшатнулся, как будто мне отвесили пощечину.
– Кассета раскручивается все дальше и дальше и дает тебе все больше и больше, Уэбер, сам видишь. Ты, очевидно, уже попробовал другие две и убедился, что на них ничего нет. Но изображение на них появится, только позже, когда ты будешь готов. Как на этой. Чем больше ты выяснишь сам, тем больше расскажут тебе кассеты. Это чем-то похоже на расшифровку иероглифов. – Он улыбнулся. – Что ж, пора трогаться, Скруно. Рад бы проделать этот путь вместе с тобой, да я уже пытался одолеть его, но, к сожалению, он одолел меня.
Впрочем, пусть это тебя не тревожит. Я по-прежнему буду с тобой, здесь, на этих кассетах. Я даже некоторым образом смогу помогать тебе. Помнишь, у Кеннета Патчена[17] есть такие строчки: «Может, до утра еще и далеко, но разве есть закон, запрещающий беседовать в темноте?». Так позвони Саше, ладно?
2
По матери Саша Макрианес была русской, а по отцу – гречанкой, причем ее папаша был одним из тех счастливцев, которым волей судьбы удается изобрести какую-нибудь пустяковину, вроде одноразовой зажигалки, и благодаря ей мгновенно разбогатеть. От отца Александра унаследовала не только кучу денег, но еще и глубоко посаженные карие глаза, а также высокие скулы, не только делающие привлекательных русских или гречанок столь интересными, но и придающие им какой-то трагический и даже слегка пугающий вид. Первое, что приходит на ум, так это «цыганка» или «революционерка».
Мы познакомились в Вене, у друзей. Хотя одна рука у нее была в гипсе и висела на перевязи, на первый взгляд она не производила впечатления человека уступчивого или позволяющего себя использовать. Наверное, жизнь для нее была, скорее, чем-то вроде послушной и ласковой болонки, которую она не задумываясь таскает за собой на серебряной цепочке. Эта женщина казалась и крайне избалованной, и, одновременно, весьма сильной и решительной. Я был совершенно уверен, что даже будь она без гроша за душой, окружающая ее аура была бы точно такой же.
Как глубоко я заблуждался! Оказывается, за неделю до нашего знакомства ее бросил мужчина, с которым они прожили около двух лет. А рука оказалась в гипсе потому, что, опрометью выбежав из ресторана, где у них состоялось объяснение, она, ничего не замечая вокруг себя от горя, выскочила на проезжую часть и угодила под проезжавшее мимо такси.
– В любом случае, наши с ним отношения всегда были похожи на паутинку: очень тонкие и нежные, зато разорвать их могло любое даже легчайшее дуновение ветерка. Под конец дело дошло до того, что он стал казаться мне чревовещателем, который, положив руку мне на спину, управлял движением моих губ – я стала бояться ляпнуть что-нибудь не то.
Знаете, любовь чем-то похожа на уличного хулигана: и стороной трудно обойти и на расстоянии вытянутой руки удержать почти невозможно. Налетает, возвращается, обрушивается – в общем, делает, что хочет, а только и остается, опустив руки, «надеяться на лучшее. Разве нет?
Мой психоаналитик сказал, что я сбежала от своего приятеля примерно так же, как ребенок убегает от родителей – ну, знаете, смеясь, крича, а сам то и дело оглядывается через плечо и больше всего на свете хочет, чтобы его поймали.
Она болтала без умолку, причем, если не считать ее многословных излияний по поводу оставленного приятеля, все остальное, о чем она рассказывала, было довольно интересным. В человеке, буквально не дающем раскрыть рта собеседнику, всегда есть что-то удивительно трогательное и отчаянное.
В тот первый вечер нашего знакомства мы изрядно засиделись в гостях и, выйдя от друзей, медленно двинулись по Бенногассе к ее припаркованной неподалеку машине.
– У Истерлингов я каждый раз чувствую себя уродливой жабой, оказавшейся в аквариуме с великолепными разноцветными рыбками. Понимаете, да, что я имею в виду?
Я остановился и взял ее за руку.
– Вы так
– Да ведь вы же тот самый Уэбер Грегстон! Это вы сняли величайший из всех виденных мной когда-либо фильмов: вы режиссер «Удивительной». Наверное, я кажусь вам дурой, да? – Вырвав у меня свою руку, она отступила на шаг и продолжала: – Если б вы знали, что для меня значит знакомство с вами! Я так стеснялась этой своей дурацкой руки в гипсе и боялась сморозить какую-нибудь глупость… Мне ужасно хотелось послушать
Красивая плачущая женщина с рукой на перевязи, стоящая посреди улицы в Вене глубокой ночью, – эта сцена годится для кино, но никак не для обычной жизни.
Я спросил, не хочет ли она кофе, и мы направились в большое убогое кафе напротив. Даже в этот поздний час оно было залито желтым светом, а в воздухе стоял запах застарелого табачного дыма. Я даже помню название этого заведения: «Шмель». К счастью, в кафе «Шмель» хоть никто не жужжал.
Оказывается, у ее отца нашли рак поджелудочной железы. Приятель бросил ее потому, что она ему наскучила. Мы проговорили в кафе до трех часов, а затем поехали к ней на квартиру и совершили ошибку, занявшись любовью. Ничего хорошего из этого не вышло.
Но благодаря той ночи откровений и нескольким проведенным нами вместе следующим дням, случилось нечто гораздо более важное. Между нами завязалась дружба, которая исключительно благотворно повлияла на нас обоих. Очень скоро мы прониклись друг к другу такой симпатией, что поняли: мы обрели нечто жизненно важное и необходимое.
Под влиянием момента, мы с ней, бросив все, отправились на долгий уикэнд в Церматт[18], потому что в тот год зима в Европе выдалась очень снежная.
Есть на свете места, в которые люди влюбляются с той же беззаветностью и страстью, которые обычно приберегаются для большой человеческой любви. Чувствуя подобную влюбленность, сразу понимаешь, что это всерьез и надолго. А если повезет, то пребывание в подобном месте обогащает дальнейшую жизнь, придавая ей дополнительные измерения и позволяя глубже ее понимать.
В нашей любви там уже не было захватывающей дух страстности, столь характерной для начала отношений. Мы любили другу друга нежно, неторопливо и долго: просто двое близких друзей, прогуливающиеся по чудесному, знакомому городу.
В день отъезда мы сидели на балконе своего номера и, держась за руки, любовались Маттерхорном[19]. Мы были утомлены и пресыщены, мы были буквально влюблены в тот миг нашей жизни, когда сумели принять верное решение, подарившее нам драгоценные снежные шапки, тишину и Schlagobers[20] в кофе.
– Побег может стать дорогим удовольствием, но, согласись, иногда сбежать так же необходимо, как дышать.
– Что ты имеешь в виду? – Послеполуденное порыжевшее солнце устало клонилось к горизонту.
– Все это наше путешествие… перед тем, как сесть на поезд в Вене, я обернулась и напоследок окинула взглядом тот мир. Какая-то частичка меня понимала: после возвращения, независимо от того, как сложатся наши отношения, все будет иначе. Для меня что-то обязательно должно было закончиться. Вот поэтому… поэтому я и смотрела на Вену, будто в последний раз.
Все не так просто, Уэбер. Я ни за что не отправилась бы на уикэнд с человеком, которого не люблю. А мы ведь с тобой прекрасно знаем, что у нас вовсе не любовь. Зато время, проведенное с тобой, наконец позволило мне окончательно освободиться от «прежней себя» и понять, как выглядят многие вещи, если смотреть на них со стороны.
Кроме того, я поняла, что настало время возвращаться домой, в Америку. И я чувствую себя гораздо лучше, сознавая, что очень скоро там же окажется и мой друг, хотя и
Она уехала через неделю, чтобы напоследок побыть с умирающим отцом. Пока я разъезжал по Европе, мы часто писали друг другу, а после моего возвращения в Штаты, она прилетела в Калифорнию. Сексуальная часть наших отношений осталась позади, но мы по-прежнему были очень рады видеть друг друга.
Я познакомил ее с Филом Стрейхорном. Сначала они были буквально напуганы друг другом.
Она больше знала его как человека пишущего: была постоянной читательницей его колонки «Полночь в Голливуде», которую он вел в «Эсквайре»[21] и очень ее любила. Узнав, что он мой лучший друг, и что я собираюсь их познакомить, она немедленно взяла в прокате первый фильм «Полуночи». И уже минут через десять, вскричав «Ну уж нет, с меня хватит!», выключила его.
– А как он выглядит?
– Ты хочешь знать, похож ли он на Кровавика? Нет, он самый обыкновенный лысеющий мужчина среднего роста.
– Слушай, Уэбер, но ведь это же просто кошмар какой-то! Мне и раньше доводилось видеть фильмы ужасов, но этот, по-моему, худший из всех. Взять хотя бы то место, где псы рвут на части ребенка.
– А-а, это босховский[22] «Сад наслаждений». Вообще, большинство самых чудовищных своих сцен Фил заимствует из знаменитых картин или прочитанных книг. Кстати, я тебе не говорил, но у Фила два университетских диплома – по физике и истории искусств. Много лет он мечтал лишь об одном – реставрировать картины.
– Как же он тогда дошел до фильмов ужасов?