Маша Спивак
И всяческая библейская мутота
— Доктор, а отчего у меня под коленкой бывает чувство, похожее на задумчивость?
Лёха Краков, представитель не очень уже малого бизнеса и обладатель незатейливого прозвища Крака, к сорока трём годам вдруг ощутил себя как поплавок в бачке унитаза. Удача, до сей поры с журчанием прибывавшая ровной струйкой, вознесла его на определённую высоту — и затихла. Не исчезла, не отвернулась, нет. Ничего похожего. Просто временно перестала поступать в связи с наполнением бачка, и Лёха, подчиняясь устройству своей судьбы, успокоился на заданной отметке.
Психологи, вероятно, сказали бы, что он достиг профессионального потолка и/или пал жертвой кризиса середины жизни — да только что они понимают, психологи? Лёха твёрдо знал: он способен свернуть ещё не одну гору. Однако дела его пребывали в том пугающе приятном положении, когда всё настолько благополучно, что страшно пошевелиться. В семье достаток, штиль и покой; жена, детишки в ажуре. Магазины — Лёха торговал сантехникой, «краковинами», прикалывались друзья, — вопреки подлым вывертам мировой и отечественной экономики, приносят стабильный доход. Тут бы, по идее, начать развиваться дальше, но в его случае, увы, это требовало перехода на качественно иной уровень предпринимательства, то бишь, обзаведения новыми связями и, самое противное, взаимодействия со структурами, о которых Лёху, если по чесноку, ломало и думать. Шестое чувство (при этих словах он обычно хитро прищуривал правый глаз и похлопывал себя чуть ниже поясницы) тоже подсказывало: не мельтешись. Раз бачок полный, а ты не в курсе, кто заведует сливом. Потревожишь ненароком — и привет! Отплывёшь вместе с продуктом в направлении на закат.
За годы, как говорится, творческой деятельности Лёха насмотрелся, что бывает с теми, кто наглеет, не уважает пруху. Когда везёт, легко возомнить: это потому, что я самый умный, самый хитрый, самый ловкий, самый крутой. Но где же они теперь, те крутые, кто их помнит? А кто не зарывался, тот на месте, вполне себе при делах. Недаром у многих по домам, по офисам, по машинам развешаны-расставлены иконки, крестики, свечки. Кое-кто, по слухам, до кучи обращался ещё и к колдунам, но амулеты на деньги, успех в бизнесе, защиту от бед под распахнутой рубахой не носят, так что Лёха не знал, правда это или нет.
Он над колдовством смеялся и среди знакомых был белая ворона, один некрещёный; остальные к середине девяностых благополучно воцерковились.
— И ты что, правда поверил в Бога? В Иисуса Христа? — растерянно спрашивал Лёха. — Ты ж недавно был комсомольцем?
— Знаешь, поверил не поверил, вопрос сложный, — отвечали ему. — Но… наши предки тыщу лет верили, так, наверно, не зря. Жалко, что ли, покреститься? Хуже точно не будет. И, вот как хочешь, а после обряда сразу чувствуется: ты под защитой. Что-то во всём этом есть, сам говорил.
Говорил. И, в общем, не сомневался:
Впрочем, отделяться от коллектива также было не в его традициях, да и жена Татьянка, младше на десять лет и крещёная при рождении, с тех пор как нашла у него в кармане куртки левые презервативы, спала и видела с ним обвенчаться. Зачем это надо, гарантий и так полно, недоумевал Лёха, но Татьянку любил, разводиться с ней не собирался и потому переживал: трудно разве покреститься ради спокойствия второй половины? Добро был бы воинствующий атеист — но он-то, по модному определению, агностик! Религиозный пофигист, в переводе. Мог бы и подвинуться.
Однако загадочный внутренний стопор долго не пускал его в церковь, православную во всяком случае — а иной для себя Лёха не представлял. Из-за работы ему частенько бывало не до новостей, но скандалы с РПЦ — и аббревиатура-то неприятная! — лезли в уши сами и вызывали сейсмическую активность даже в его крайне устойчивой к потрясениям душе. Он ведь и за футбол болел без фанатизма, постольку-поскольку, и за политикой следил в основном затем, чтобы имелось о чём с мужиками в баньке перетереть — ну, и заодно понимать, откуда ещё потянется злая и жадная лапа к их многострадальной коллективной пятой точке. Ни на какие митинги, путинги граждански несознательный Лёха, оборони господь, не ходил, и едва замечал, как парки в городе превращаются в паркинги — но, услышав, что очередной толоконный лоб на «гелендвагене», пьяный в дупель и при дорогих часах, впендюрился в кого-то, рассекая по встречке, или сбил школьника, вскипал моментально:
— Попы проклятые! И ты хочешь, чтобы я им ручки целовал??
Татьянка пожимала плечами:
— Церковники — одно, а церковь — другое. Знаешь, как говорят: в семье не без урода. У нас, например, в приходе батюшка замечательный. Чудо! Зашёл бы, поговорил с ним, сам поймёшь. Сразу на душе посветлеет.
Очень ей хотелось затащить его в церковь — и, стоило в жизни Лёхи воцариться затишью, сразу удалось. Выжидая, куда вывезет кривая, он позволял себе бездельничать, изредка даже в будни сидел дома, и однажды жена отправила его с младшими детьми в парк поиграть в снежки. А через часок прибежала: ура, все дела переделала, ну, разве я не молодец, ещё успею с вами воздухом подышать. И тут же, будто между прочим: ой, а давайте к отцу Адриану заглянем, раз мы рядом! Церковь-то прямо за оградой, у выхода.
Хитрость, шитая белыми нитками. Лёха её сразу разгадал, но сопротивляться не стал, ибо пребывал в благостном настроении. Да и храм их местный, деревянный, красивый, всегда ему нравился. То есть, не всегда, конечно, а с тех пор как его восстановили в конце девяностых; изначально же построили в 1916 году по проекту знаменитого архитектора. Эти знания Лёха почерпнул со стенда, висевшего у входа в парк, но они грели его по-особому: приятностью сопричастности. Он гордился, что имя архитектора знакомо ему давно и что слова «шатровый храм в неорусском стиле» для него не просто слова. Они напоминали об учёбе в строительном институте, о жизни в общежитии, о беззаботной радости бытия и первой, жаркой, горькой любви…
Маняша, златокудрая голубоглазая дочка профессора кафедры градостроительства, училась с Лёхой в одной группе и страданий ему причинила — не перечесть. Он называл её «ведьмин ангелок», но именно ради неё старался, до её уровня стремился допрыгнуть, и читал умные книжки, и учился разбираться в её обожаемой архитектуре, и таскался за ней на бесконечные выставки… Она вертела им как хотела и на все романтические признания лишь смеялась да отмахивалась:
— Глупости!
Услышав смех в ответ на абсолютно серьёзное предложение руки и сердца, Лёха вспылил и неожиданно для себя выругался. И побагровел: материться по тем временам считалось очень нехорошо, а при девушке вовсе недопустимо. Лёха, замерев, готовился схлопотать по щеке.
Но Маняша обратила к нему слегка позабавленное лицо, посмотрела внимательно и задумчиво произнесла:
— А знаешь, тебе идёт изъясняться на родном языке…
Помолчала и добавила:
— Осталось только дождаться, когда он станет родным для всех окружающих. Тогда ты будешь подлинный герой эпохи! — И расхохоталась, как водится.
Эпоха, предсказанная ею, наступила, да вот беда: с того дня у Лёхи не получалось материться. Работнички ли доводили его до бешенства, ронял ли он себе на ногу утюг, но звучание заветного слова, которое и вырвалось-то вроде само собой, натуральнейшим образом, заставляло Лёху каменеть, сковывало так, словно он по ошибке забрёл в театр, а его схватили и вытолкали на сцену объявить: «Кушать подано». Такое вот проклятье наложила на него Маняша, в дополненье к активному отторжению всех и всяческих любвей, страстей, вообще сильных эмоций. Зато среди друзей Лёха по причине неупотребления бранной лексики числился интеллигентом — прыгнул-таки на желанный уровень, хоть и не тем способом, о каком мечтал. Эх, судьба-индейка…
Так, погружённый в воспоминания, Лёха переступил порог храма и увидел отца Адриана. Тот, приветливо улыбаясь, шёл навстречу им с Татьянкой, и она — Лёха почувствовал — вся затрепетала и внутренне потянулась к священнику, как ребёнок к новой, большой и прекрасной, игрушке. Лёха тут же приревновал: да она влюблена! Он её такой уже и не помнил. Но понятно: этакий хлыщ. Подтянутый, элегантный. На вид лет тридцать пять, внешность, что называется, европейская. Усики, бородка аккуратная, загар, модные очёчки. Ряса, крест, и те словно фирменные. Хорош батюшка!
Батюшка тем временем заговорил:
— Храни вас Бог! Рад видеть. Заходите! Детки, сюда… С чем пожаловали? По делу или так, с визитом? — и Лёха с приятным изумлением узнал те самые московские интонации, которые так естественно звучали в маняшиной среде и так восхищали и одновременно раздражали его своей нарочитой театральностью. Теперь их и не услышишь нигде.
Лёха, поражённый новой весточкой из прошлого, помягчел и вполне дружелюбно пожал узкую, но крепкую руку отца Адриана.
— Вот, мужа вам привела, — объявила Татьянка, отрезая Лёхе пути к отступлению. — Он, кажется, созрел до того, чтобы
На слове «подумать» она чуть игриво глянула на Лёху и еле заметно дёрнула плечом: прости, мол, если чего не так говорю. Но надо же что-то сказать, правда?
Лёха улыбнулся отцу Адриану и в шутливом смущении развёл руками: типа, да, вот он я. Нехристь.
— Вы поговорите, а мы не будем мешать, — уже уверенно распорядилась Татьянка. — Детишки, идёмте-ка свечки купим для боженьки, поставим.
Они ушли. Отец Адриан провёл Лёху в небольшое боковое помещение, где у решётчатого окошка стояли стол и два стула, и указал на один: садитесь. Он двигался плавно, неторопливо, без суеты: очень…
Весь облик священника источал благожелательную уверенность в том, что Лёхе приятно его общество, и действительно, с ним было на редкость комфортно.
Лёха перестал нервничать, расслабился.
Отец Адриан сел напротив, поправил рукава рясы, широко улыбнулся:
— Итак?
— Э-э-э… — промычал Лёха и запнулся, не зная, с чего начать и как обращаться к собеседнику. И удивительно: собственное глупое блеяние не смутило его, напротив, он обратил к священнику потерянные глаза, и тот мгновенно пришёл на помощь:
— Мне и самому странно, когда меня называют батюшкой. Мы ведь, вероятно, ровесники? Однако «отец Адриан» — моё официальное наименование.
И опять в легчайшей иронии Лёхе послышались маняшины интонации, и он по стародавней привычке потянулся, будто деревце, вверх, стараясь стать — не казаться, а именно
— Знаете, Алексей Николаевич, — сказал, выслушав его до конца, отец Адриан. — Думаю, в вашем случае самое разумное — спокойно отправиться домой и для начала попытаться соблюдать субботу. Подумаете на досуге о житье-бытье, а я стану за вас молиться. Глядишь, Господь и расставит всё по своим местам.
— Субботу? — удивлённо переспросил Лёха. — Мы ж, вроде, не иудеи?
— В фигуральном смысле, — засмеялся отец Адриан. — Сейчас, — он взял с подоконника библию и раскрыл на месте, где лежала закладка, — я вам прочитаю и вы поймёте. Итак:
Отец Адриан помолчал, давая Лёхе время переварить услышанное, а затем спросил:
— Теперь видите? Суббота в нашей культуре — это воскресенье. Впрочем, для вас можно сделать исключение и объявить субботой любой день, когда вам будет удобно предаться размышлениям о вечном. Провести, так сказать, реколлекции, духовные упражнения. Библия у вашей жены есть. И вот ещё вам брошюрка, нечто вроде памятки для начинающих. Тут и про заповеди, и о смертных грехах… Захочется, почитайте, подумайте. Возникнут вопросы — милости прошу. Обсудим. А и не возникнет, всё равно заходите. Хотя бы затем, чтобы знать, чем живут ваши дети.
«Заходите»! Да Лёхе уходить не хотелось! Татьянка была права: на душе посветлело, и словно надежда какая-то появилась или крылья отросли или влюбился… Короче, что-то такое на него снизошло удивительное и светозарное.
Дабы оно не испарилось, Лёха решил в ближайшее же воскресенье отправиться на дачу размышлять о вечном, о чём не замедлил объявить Татьянке. Он рассчитывал отправиться всей семьёй, но выяснилось, что «Варька идёт на день рождения, у Славика бассейн, а у Ларочки музыка»…
— Ясно, ясно! — замахал руками Лёха. — Поеду один! Только непонятно, как тогда «не делай в оный день никакого дела»? Верующие, называется!
— Да ладно тебе, — не повелась на упрёки Татьянка. — Не будь сам знаешь кем, а то лоб расшибёшь. Ты ещё даже не покрестился. — И снова уткнулась в свою вышивку.
Точно знала, что он уже сел на крючок — не снимешь. Заманивала, заманивала в церковь, а теперь будто и не при чём, всё ей по фигу. Вот бабы! Впрочем, оно и к лучшему, одному спокойнее.
В субботу он позвонил Иванычу, военному пенсионеру, который жил в посёлке неподалёку от дачи и зимой по воскресеньям приходил расчищать дорожки и заглядывал в дом проверить, всё ли в порядке. Жена его раз в месяц и тоже, как правило, по воскресеньям мыла полы, вытирала пыль и следила за наличием необходимых вещей и продуктов, чтобы Лёха с семьёй или друзьями, если нагрянут, не думали о хозяйстве, а сразу начинали отдыхать. Лёха за это платил, и недурно, однако рассудил, что Иваныч с супругой, тем не менее, подпадают под определение «рабы» и им, согласно заповеди, необходимо дать отдохнуть. К дому, правда, придётся чапать через снежную целину, раз ему и самому нельзя делать никакой работы. Или расчистка дорожки не считается? Это же как бы форс-мажор? А, ладно, на месте разберёмся.
Иваныч, судя по тону, сюрпризному отпуску не обрадовался.
— Ты не переживай, на оплате не отразится, — поспешил заверить Лёха.
— Да я чего, я ничего… Я не переживаю, — пробурчал Иваныч, по-прежнему мрачно.
— И я, как приеду, загляну, лады? — сообразил Лёха. Если они сталкивались на даче — а они неизменно сталкивались — он традиционно презентовал Иванычу бутылку хорошей водки.
— А! — повеселел, наконец, Иваныч. — Лады, лады! Ждём, — и после секундного раздумья добавил: — Но я хоть снег-то с дорожек разгребу по утрянке? А то навалило по пояс, не пройти.
Совестливый мужик. У Лёхи не хватило духу обломать его порыв, и тем паче не улыбалось объяснять про воскресенье и заповеди — да и самолично махать лопатой в свете предстоящих реколлекций казалось неправильно. Уж коли не сын, не дочь и не раб, так хотя бы он собственной единоличной персоной должен соблюсти несчастную субботу по-человечески?
В воскресенье он проспал, не позавтракал, из города по пробкам выбирался миллион лет и на выезде умудрился кровно оскорбить какого-то джигита, чья покоцанная боевая «девятка» гналась за ним потом практически всю дорогу… К даче Лёха подъехал злой, взвинченный и голодный как волк. Иваныч отирался у ворот — судя по растоптанной площадке и нескольким окуркам, довольно давно — и курил, но, завидев Лёху, схватился за лопату и сымитировал условно-бурную деятельность: с понтом, тружусь я тут. А водка ваша нам вовсе без надобности.
— Иваныч, — сказал Лёха, выйдя из машины и пожимая заскорузлую руку майора в отставке.
— Николаич, — приветствовал тот.
«Вот и познакомились», — усмехнулся про себя Лёха и, после непременного «Здравия желаю», бодро предложил:
— Пойдём в дом?
Иваныч застеснялся лицом и захмыкал стыдливо, всячески демонстрируя сугубую свою бескорыстность, и тайком закосил глазами, пытаясь разглядеть, нет ли чего неуставного в салоне жёлтого лёхиного «хаммера».
— Один я, один, — не сдержался Лёха. — Отдохнуть приехал от мирской суеты. Где, кстати, любопытной Варваре на базаре нос оторвали.
— Да ты чё, Николаич! — обиделся Иваныч. — Да разве ж я?…
— Ладно, ладно, — примирительно сказал Лёха. — Пошли.
Отправив Иваныча с красивой бутылкой восвояси, он кинулся варить макароны — ах, извините, спагетти, — и через двадцать минут, раскинувшись в кресле у камина, сожрал их, урча, целую глубокую тарелку, с сыром и кетчупом, предварив сие абсолютнейшее счастье пятьюдесятью граммами семнадцатилетнего (молодого, как он обычно шутил) вискаря, «Олд Палтени». Им, красавцем, у Лёхи были плотно затарены «погреба» и загородного дома, и московской квартиры.
Уф. Сра-а-азу лучше. Только пузо заляпал. Ну и чёрт с ним, не переодеваться же… Лёхе дико захотелось спать. Он закрыл глаза и почти отплыл в небытие, но вздёрнулся: здрасьте, а реколлекции? Он сюда не дрыхнуть приехал.
Лёха вновь наполнил бокал, поёрзал и сел прямее, приготовился размышлять. Понял, что забыл дома брошюрку, которую дал отец Адриан. Вздохнул, встал, пошёл взял из сумки планшетник. Вернулся, плюхнулся обратно в кресло, отпил глоток золотистой сорокашестиградусной жидкости. Насладился ощущениями. Вздохнул ещё раз. И подключился к интернету.
Так. Десять заповедей божьих. Отлично. Википедия. Смотрим:
1. Я Господь, Бог твой, Который вывел тебя из земли Египетской, из дома рабства. Да не будет у тебя других богов перед лицом Моим.
2. Не делай себе кумира и никакого изображения того, что на небе вверху и что на земле внизу, и что в водах ниже земли. Не поклоняйся им и не служи им; ибо Я Господь, Бог твой, Бог ревнитель, за вину отцов наказывающий детей до третьего и четвёртого рода, ненавидящих Меня, и творящий милость до тысячи [родов] любящим Меня и соблюдающим заповеди Мои.
3. Не произноси имени (ивр. שֵׁם,
4. Наблюдай день субботний (ивр. שַּׁבָּת,
5. Почитай отца твоего и матерь твою, как повелел тебе Господь, Бог твой, чтобы продлились дни твои, и чтобы хорошо тебе было на той земле, которую Господь, Бог твой, дает тебе.
6. Не убивай (ивр. לֹא תִרְצָח,
7. Не прелюбодействуй (ивр. לֹא תִנְאָף,
8. Не кради (ивр. לֹא תִגְנֹב,
9. Не произноси ложного свидетельства на ближнего твоего.
10. Не желай жены ближнего твоего, и не желай дома ближнего твоего, ни поля его, ни раба его, ни рабы его, ни вола его, ни осла его, ни всего, что есть у ближнего твоего.
Лёха пробежался по тексту глазами, но как-то ничего толком не уяснил, кроме того что первые три пункта можно было потратить на что-нибудь более общественно-полезное; подумал, что, наверное, лучше начать с семи смертных грехов — и скоро узнал, что их, вообще-то, в восточной системе не семь, а восемь:
1. Gula (чревоугодие)
2. Fornicatio (блуд)
3. Avaritia (сребролюбие)
4. Ira (гнев)
5. Tristitia (печаль)
6. Acedia (уныние)
7. Vanagloria (тщеславие)
8. Superbia (гордость)
В западном же христианстве, оказывается, Папа Римский Григорий Великий убрал из списка тщеславие и перетасовал самые страшные прегрешения так:
1. Superbia (гордыня)
2. Invidia (зависть)
3. Ira (гнев)
4. Acedia (уныние)
5. Avaritia (сребролюбие)
6. Gula (чревоугодие)
7. Luxuries (похоть, блуд)
Лёха тупо смотрел в экран. Иностранные слова будто нарочно прыгали перед глазами, мешая понять смысл русских, но он заставил себя сосредоточиться — и мгновенно расстроился: это что ж получается? Он повинен во всех смертных грехах? Разве только тщеславным не назовёшь — но тоже, поди, случается… Вот тебе раз. А он-то думал, что он вполне ничего себе человек…
Взглянем по-новой: гордыня. Предположим. Но почему ж ему не гордится тем, чего он достиг? Когда на четвёртом курсе приличный кемеровский мальчик Алёша Краков бросил институт, чтобы возить из Турции шмотки, и превратился в идиотского приблатнённого Краку, бывшие однокурсники кривили от него носы и не догадывались, что через двадцать лет ему, а не им, хр
Лёха залпом допил виски, чтобы остудить гнев. Тоже грех смертный, видите ли. Но ведь как вспомнишь тогдашнее презрение московских чистоплюев, поневоле взбесишься. Им-то ничего не пришлось у жизни выцарапывать, ни квартир, ни столичной прописки, ничего. Всё мамы-папы-бабушки на блюдечке поднесли.
Нальём-ка ещё.
Зависть. Ха! Что называется, без комментариев. Покажите сначала уникума, который этим не страдает. Зависть вообще двигатель прогресса. Половины того, что у Лёхи есть, не было бы, если б не желание переплюнуть друга, партнёра, соседа или их жён ради своей Танюхи. Побуждения, может, и не христианские, только Лёха ни у кого ничего не отбирал. Своё заработал, честь по чести. Где тут грех?
Дальше. Уныние. Бывает, но редко. Здесь он перед божьим законом чист. Слава те господи. Выпьем за это.
Сребролюбие. Хм-м. С баблом у всех отношения сложные. Хотя, реально, жмотом вроде никто не считает. Танюшка, правда, случается, губы дует: на то денег не дал, на сё. Но в таких делах только пойди у бабы на поводу — вмиг без порток останешься. Естественно, приходится укорачивать, есть грех. И что? На то он и хозяин, глава семьи. Кто пахал, тот и буханку делит. Нормально — в пределах одной отдельно взятой семьи.
Чревоугодие. Приятно слышать — особенно сейчас, когда наломился макарон. Пардону просим, предупреждать надо было. С другой стороны, а на хрена тогда человеку желудок?
Похоть, блуд. Опять же — создали бы роботов, и дело с концом. То есть, наоборот, без конца. Лёха хохотнул и выпил за то, что устроен так, как устроен, а не иначе, и вспомнил кое-какие свои прегрешения по блудной части. Ухмыльнулся, мотнул головой: были и мы рысаками. Э-эх. Если это плохо, забросайте меня камнями — не жалко.
Странно получается: всё человеческое должно быть человеку чуждо. Правда, надо бы ещё для полноты счастья запретить чихать, потеть, сморкаться, испражняться и… ну, прочие всякие выделения отменить на корню. Некрасиво же. Невозвышенно. Бяка.