Вот несколько предварительных слов об имени и профессии. Остается уточнить вопрос о моей политической благонадежности. Она даже не подлежит обсуждению; иначе как бы я мог работать на касбе в самом узком кругу приближенных Кондора — — — в пределах его досягаемости? Я же ношу фонофор[36] с серебряной полосой.
Естественно, досконально проверили всю мою подноготную, меня выбрали и, так сказать, пропустили сквозь сито. И хотя я невысокого мнения о психологах, как и вообще о технике, должен, однако, признать, что они свое дело знают. Это тертые калачи, мимо которых не проскользнуть никому, кто явится с худыми мыслями или тем более намерениями.
Начинают они приветливо — после того как врачи обследовали физическое состояние, а полицейские выяснили предысторию кандидата; проверяют чуть не до седьмого колена. Пока одни беседуют с кандидатом за чашкой чая, другие вслушиваются в его голос, наблюдают за жестами и мимикой. Человек становится доверчивым, полностью раскрывается. Незаметно регистрируются его реакции: биение сердца, кровяное давление, пауза испуга, возникающая при упоминании чьего-нибудь имени или после какого-нибудь вопроса. Кроме того, у них имеется психометр[37], которому позавидовал бы старый Райхенбах[38]; они проявляют фотографии, на которых лоб, волосы и кончики пальцев излучают желтую или фиолетовую ауру. То, что для древних философов было метафизическими пограничными областями, у них оказывается областями парапсихическими — — — и они считают похвальным одолевать их с помощью мерки и числа. Само собой, они используют также гипноз и наркотики. Одну капельку в чай, который они пьют вместе с кандидатом, чуть-чуть какой-то цветочной пыльцы — и мы уже не в Эвмесвиле, а в горном краю Мексики.
Если любезные соседи — например, из Каппадокии или Мавритании — засылают агента или тем более ассасина[39], его разоблачают в три дня. Более опасными представляются ловкие эмиссары Желтого и Синего ханов; невозможно помешать им угнездиться в порту или в городе. И там они орудуют до тех пор, пока однажды не допустят неосторожность. Внутрь касбы они не проникают.
Мой случай не представлял головоломки для нашей комиссии; трудностей не возникло. Я, позволю себе упомянуть, сориентирован не криво, а под прямым углом — я не отягощен пристрастиями ни вправо, ни влево, ни вверх, ни вниз, ни к западу, ни к востоку, я придерживаюсь равновесия. Меня, правда, занимают эти противоположности, но лишь с исторической точки зрения, а не с актуальной; я не ангажирован.
Известно, что мой отец и брат симпатизировали трибунам, хотя и сдержанно, даже не без некоторой критики. Это было правилом в Эвмесвиле; исключений почти не существовало. Да и к чему? В конце концов, у пекаря, композитора или профессора есть и другие заботы, кроме как корчить из себя важную политическую персону; он хочет в первую очередь вести свою торговлю, заниматься своим искусством и исполнять свои обязанности, не теряя зря свои лучшие годы; он хочет просто как-нибудь выжить. К тому же его легко можно заменить; другие только того и ждут.
Кроме того, такие типы полезнее для преемника правителя, нежели «смельчаки, которые хранили верность идее, высоко несли знамя» и вообще
Проверяющие это знают; воодушевление подозрительно. Поэтому очком в мою пользу было то, что о Кондоре я высказался объективно, как историк. Полагаю, что под влиянием сильного наркотика я произнес: «Он не народный вождь; он — тиран».
Они знают, что безоговорочная преданность опасна. Политического деятеля, автора, актера почитают издалека. Наконец, дело доходит до встречи с этим идолом — и как личность он не оправдывает ожидания. Тогда отношение к нему легко может измениться на противоположное. Тебе выпал невероятный шанс, доступ в спальню дивы, — и тут не избежать разочарования. Вместе с одеждами спадает и божественный ореол. Сильнее всего эрос действует в нечаемом, в нежданном.
Вывертов они у меня не нашли. Я оставался нормальным, как бы глубоко они ни проводили замеры. В то же время — сориентированным прямоугольно. Конечно, редко случается, что нормальность совпадает с прямоугольностью. Нормальность — это человеческая конституция; прямоуголен же логический ум. Благодаря наличию у меня логического ума я мог отвечать на вопросы так, что их это удовлетворяло. Человеческое же есть нечто настолько обобщенное и вместе с тем столь зашифрованное, что они этого попросту не замечают, как не замечают вдыхаемый воздух. Потому они и не смогли проникнуть в мою анархическую субструктуру.
Звучит сложно, но на самом деле все просто, ибо анархичен каждый — как раз это и является в нем нормальным. Анархичность, правда, с первого же дня ограничивается отцом и матерью, государством и обществом. Стихийную силу урезают и отнимают, такого не избежать никому. Нужно смириться с этим. Однако
Здесь следует различать: любовь анархична, брак — нет. Воин анархичен, солдат — нет. Смертельный удар анархичен, убийство — нет. Христос анархичен, Павел — нет. Но, поскольку
Будь я анархистом и ничем больше, они бы без труда разоблачили меня. Личности, которые, «спрятав кинжал под одеждами», стремятся приблизиться к властителям, особенно эталонны. Анарх может жить в одиночестве; анархист же — субъект социальный, и ему нужно объединяться с такими, как он.
Как и повсюду, в Эвмесвиле тоже водятся анархисты. Они образуют две секты: добродушных и злонравных. Добродушные не опасны; они грезят о золотом веке, их святой — Руссо. Другие твердо уверены в правильном поведении Брута; они заседают в подвалах и мансардах, а также в задней комнате «Каламаретто». Они сбиваются вместе, как филистеры, которые попивают пиво и при этом вынашивают свою неприличную тайну — ее выдает их хихиканье. Они состоят в списках; когда же дело доходит до образования ячеек и к работе приступают химики, за ними начинают следить пристальнее. «Нарыв скоро вскроется». Так выражается
Туманный идеализм анархиста — свойственная ему
Анархист зависим — во-первых, от своей туманной воли, во-вторых, от власти. Он следует за владыкой как тень, и правитель всегда опасается встречи с ним. Когда Карл V стоял со своей свитой на башне, один капитан вдруг начал смеяться, на вопрос же о причине смеха ответил: ему-де пришла мысль, что если б он сейчас обнял императора и вместе с ним бросился вниз, то его имя оказалось бы навсегда вписанным в анналы истории.
Анархист —
Позитивное соответствие анархисту — анарх. Он не партнер монарха, а дальше всего удаленный от него человек — недосягаемый для него, хотя тоже опасный. Он не противник монарха, а необходимое дополнение к нему.
Монарх хочет владеть многим, даже всем; анарх же — только самим собой. Это вырабатывает в нем объективное, даже скептическое отношение к власти, представителям которой он предоставляет следовать своим путем — а сам остается внешне бесстрастным, но в глубине души все же не равнодушным, не лишенным исторической страсти. Анархом — в большей или меньшей степени — является любой историк по крови; если же он обладает величием, то — именно по причине своей беспристрастности — поднимается к судейской должности.
Это касается моей профессии, к которой я отношусь серьезно. Кроме того, я ночной стюард на касбе; я вовсе не хочу сказать, что к этой второй работе отношусь менее серьезно. Здесь я непосредственно вовлечен в происходящее, имею дело с живыми людьми. Позиция анарха не идет во вред моей службе. Она скорее является основанием для этой службы, будучи чем-то таким, что сближает меня со всеми другими, но только я, в отличие от них, свою позицию осознаю. Я служу Кондору,
Когда я по ходу своей работы с луминаром реконструировал историю государственного права, от Аристотеля до Гегеля и дальше, мое внимание привлекла аксиома одного англосакса о равенстве людей. Он ищет такое равенство не в постоянно меняющемся распределении власти и властных средств, а в том неизменном принципе, что
Это — банальность, высказанная, правда, с обескураживающей прямотой. Способность убить другого человека относится к потенциалу анарха, которого каждый носит в себе, только эта способность редко осознается. Она всегда дремлет где-то на заднем плане, даже когда двое приветствуют друг друга на улице или уступают один другому дорогу. Уже когда ты стоишь на какой-нибудь башне или перед подъезжающим поездом, она подступает ближе. Мы отмечаем для себя, наряду с опасностями технического порядка, и близость Другого. Этот опасный Другой может быть даже моим братом. Старый поэт, Эдгар Аллан По, осмыслил это в «Мальстреме»[42] с геометрической точки зрения. В любом случае мы стараемся, чтобы за спиной у нас оставалось свободное пространство. И все же случаются такие вещи, как давка в момент катастрофы, плот «Медузы», голод в спасательной шлюпке[43].
Упомянутый англосакс свел это к механистичной формуле. Чему способствовал опыт гражданской войны. Такая постановка вопроса представляет собой подкоп под Декарта. Оказывается, что под человечным законом — слоем ниже — действует закон зоологический, а под ним, в свою очередь, — закон физический. Мораль, инстинкт и чистая кинетика — вот что определяет наши поступки. Наши клетки состоят из молекул, а те — из атомов.
Я упомянул данное обстоятельство лишь потому, что оно имеет отношение к моей службе. Во всяком случае, с таким знанием я вступил в пределы досягаемости Кондора, в тот самый узкий круг, который монсеньор обозначал как свое
Впрочем, маловероятно, чтобы я стал его убивать, хотя такое не исключено. Ибо кто знает, во что он еще впутается? Мое знание, следовательно, оказывается, прежде всего, чисто теоретическим, но оно важно в том смысле, что ставит меня на одну ступень с Кондором. Я не только могу убить его; я могу его и помиловать. Это в моей власти.
Естественно, я не буду пытаться убить его только потому, что он — тиран; для этого я слишком хорошо знаком с историей и, особенно, с той моделью исторического развития, которую мы построили здесь, в Эвмесвиле. Тиран, не соблюдающий меру, сам себе подписывает приговор. Но задачу приведения приговора в исполнение можно оставить анархистам: они ни о чем другом и не помышляют. Поэтому власть тирана редко передается по наследству; линия наследования — в отличие от того, что происходит в монархиях, — почти никогда не ведет дальше внука. Парменид унаследовал тиранию[45] от своего отца, «как какую-то болезнь». Когда он путешествовал — после Фалеса — «тираны в старости» почти уже не встречались[46].
Я выполнял свою службу, исходя из такой принципиальной позиции, — и выполнял, вероятно, лучше, чем многие другие. Я ему ровня, различие между нами заключается в платье и в правилах поведения, которыми пренебрегают только болваны; лишь когда дело принимает серьезный оборот, одежда отходит на второй план.
Сознание моего равноправия идет службе на пользу, помогает исполнять ее легко и галантно — это как в танце. Поздний час часто наступает незаметно, и если все сложилось удачно, я перед закрытием бара сам себя похлопываю по плечу — словно артист, которому удался номер.
Властители ценят такой настрой, прежде всего в пределах своего
В разговоры я тоже не вмешиваюсь, хотя внимательно за ними слежу, и нередко они меня увлекают.
Я безучастно улыбаюсь, что как бы входит в мои должностные обязанности, однако не смеюсь вместе со всеми удачной остроте. Я образую
Могу предположить, что Кондор мною доволен. Его «Доброй ночи, Мануэло», когда он покидает бар, звучит благосклонно. Иногда он осведомляется о моих занятиях. Он интересуется историей — например, эпохой диадохов: для живущего в Эвмесвиле она не может не быть близка. История морских сражений, похоже, его тоже захватывает; прежде чем прийти к власти, он некоторое время командовал флотом. Переворот начался обстрелом города со стороны моря.
Эта интермедия оставила в нем нечто вроде дилетантского пристрастия к морским пейзажам. На касбе он, кажется, чувствует себя как на корабле, на котором уже довольно долго бороздит волны времени. Я заказываю напитки из камбуза, стюарды подают на стол в
Свою карьеру Кондор начинал в пехоте; его отец был фельдфебелем, солдатом фортуны. Однажды я услышал разговор между Кондором и Домо, всегда сидящим от него по правую руку. Речь шла о надежности войска; похвалы достались в первую очередь пешей гвардии. Во вторую очередь — кирасирам; на гусаров же, по их мнению, полагаться не стоило. Сравнения распространялись также на моряков и летчиков. Домо, ответственный за безопасность, очевидно, и теоретически продумал этот вопрос.
«Чем быстрее человек может двигаться, тем пристальнее за ним нужно присматривать».
7
Разговор был больше теоретическим еще и потому, что у нас едва ли уместно вести речь о войсках. Эвмесвиль с его территорией и островами образует оазис между диадоховыми империями великих ханов и эпигонскими городами-государствами. На севере наша область граничит с морем; в зависимости от настроения я иногда считаю, что это — Средиземное море, а иногда — что Атлантика. На юге область незаметно переходит в пустыню; присмотр за ней возложен на подвижной отряд.
За пустыней следуют степи, край труднопроходимого кустарника, девственные леса, которые после огненных шквалов стали еще гуще, и, наконец, снова океан. В этих регионах охотятся самыми разными способами. Именно благодаря обилию дичи Желтый хан в первую очередь и покровительствует Эвмесвилю. Он ежегодно прибывает сюда со своей свитой; подготовка к его визитам составляет важный аспект нашей внешней политики.
Охота должна устраиваться во всех зонах — вплоть до лежащих по другую сторону пустыни степей — и вестись на любого, даже самого крупного зверя. При этом приходится заботиться об антураже и о сюрпризах для избалованного повелителя, обладающего железным здоровьем и ненасытной жадностью. «Я наполняю колчан испытаниями и с наслаждением его расходую».
Должно быть, существует тесное родство между преследуемым и тем, кто его преследует. Егермейстеры надевают тотемные головы; на главном охотнике — волчья морда. По таким маскам можно догадаться, кто охотится на льва, кто — на буйвола, кто — на кабана. Играют свою роль также характерные движения и телосложение. Я не хочу ничего обобщать, поскольку важны здесь не только соответствия, но и принцип взаимодополняемости. Так, охоту на слона Желтый хан открывает карликами, которые с клинками подкрадываются к животному. Вообще, звероловством он занимается по старинке, почти без пороха и оптических вспомогательных средств. Жестокий по отношению к людям, с дичью он придерживается благородных правил игры.
Большая охота заканчивается в непроходимом южном лесу. Там, должно быть, скрываются такие виды диких животных, которые не зрел еще ни один глаз и о которых знают только по слухам. Большинство людей считают их выдумками искателей приключений, которые отважились забраться в эти дебри и вернулись обратно со смертельной лихорадкой.
Между тем кажется, что хану именно там грезится кульминация его охоты. Он платит жалованье разведчикам — прежде всего тем карликам, которых никто не превзойдет в умении читать следы. Кроме того, он содержит ученых, не представляющих никакого определенного факультета, — наполовину мифологов, наполовину толкователей снов, над которыми потешается не только Роснер, как зоолог, но и мой родитель. Последний сравнивает их с алхимиками, которые в старину предлагали свои услуги князьям в качестве изготовителей золота. Недурное сравнение: трансмутация здесь, как и там, означает великую надежду, никогда не сбывающуюся мечту.
То, что этот лес таит в себе неожиданности, не подлежит сомнению: время от времени нам доставляют добытых на его окраинах новых зверей и часто — новые растения. Таким образом, находят подтверждение некоторые слухи, которые еще со времен Геродота почитались за басни. Однако речь не об этом. Раньше ученые полагали, что после Всемирного потопа возникли не только новые породы, но и новые виды. Теперь роль воды взял на себя огонь; раскаленные завесы отделяют одно преобразование от другого.
Просматривая в луминаре фолианты, напечатанные еще до эпохи великого Линнея, я натыкаюсь на существ, которые, очевидно, жили только в фантазии человека, однако настолько в ней закрепились, что их воспроизводили в рисунках, — к примеру, единорога, крылатого змея, фавнов и морских нимф. Чаще всего предполагалось, что странные создания обитают в лесу, и их даже описывали. Так, некий доктор Геснер описал лесного черта — «чудное создание», четвероногое и со шпорами на пятках, с венком грудей и с человеческой головой. Лесного черта поймали, должно быть, в 1531 году христианской эры в епископстве Зальцбург, однако он через несколько дней умер, поскольку отказывался принимать пищу.
Это напоминает мне приключение, напугавшее Периандра[47], на которого некоторыми чертами, как кажется, похож Кондор. Периандру один из его пастухов показал существо, которое принес под накидкой. Существо это — жеребенка с человеческой головой — будто бы родила кобылица. Периандр велел позвать Фалеса, чтобы тот вынес суждение о случившемся. И Фалес ему посоветовал впредь «или не приставлять к кобылицам таких молодых пастухов, или не оставлять этих пастухов без женщин».
В ту пору мифическая древность была еще не настолько далекой, чтобы сомневаться в возможности подобных рождений, — — — а сегодня в Эвмесвиле развитие науки опять сделало такую возможность представимой для нас. Круг замкнулся — как если бы змея укусила себя за хвост.
Эти заметки — не курьезное отступление; они касаются сути дела. Ради них мне приходится не упускать из виду Аттилу, сидящего слева от Кондора, — особенно в поздние часы — — — ведь если кто и знает, что творится в лесах, так это он.
Похоже, он приобрел там также основательное знание наркотиков и целительных средств. Он и прежде хорошо разбирался в их синтетической структуре. В качестве кравчего я имею с ним дело, когда он предписывает определенные добавки Кондору или его гостям. При этом мне бросается в глаза, что он использует такие чудодейственные средства, обращение к которым считалось суеверием и которые давным-давно исчезли из аптек. Например, некоторые напитки для круговой чаши я должен смешивать в скорлупе
Аттила, похоже, верит также в силу единорога; тот мог бы быть его тотемным животным. Сегодня знают, что витой стержень принадлежит не белой лошади, скрывающейся в тени лесов, а особой разновидности кита — нарвалу. Такие стержни хранились в сокровищницах. Когда врачи в бессилии отступали от одра умирающего, его можно было спасти, соскоблив с такого рога щепотку субстанции и добавив ему в вино.
Не менее ценным считался корень мандрагоры, который я часто использую как добавку. Он служит чудодейственным средством от всех недугов и в особенности полезен для укрепления мужской потенции. Это значит, что Желтый хан в первую очередь именно ему обязан геркулесовыми успехами в данной области. Это деликатес для больших господ, ибо, чтобы найти корень нужной величины и качества, требуется приложить много усилий. Дикое растение — а только оно обладает необходимой действенностью — растет уединенно в глухих уголках вокруг Кукунора[49]; там его называют женьшень. Тот, кто узнает его местонахождение, бережет это как тайну; он отмечает место находки и выкапывает мандрагору в определенный час полнолуния.
Здесь, в баре, корень этот хранится взаперти под особым замком, поскольку китайские повара падки до него, как потребители опиума — до своего зелья, у меня есть кодовое слово для коктейля с такой добавкой. Если хан требует этот напиток в поздний час, значит, лупанарам[50] на западной окраине города предстоит выдержать монголо-татарский набег.
8
Когда я еще колебался, стоит ли мне принимать должность ночного стюарда, Виго настоятельно советовал мне сделать это:
— Мартин, вы увидите там такое, что обогатит вас бесценным опытом.
Он имел в виду, что я смогу наблюдать, как обдумываются и претворяются в жизнь вопросы власти, — непосредственно буду изучать методику управления на практической модели. Здесь историка ждал спектакль, особенно в
Виго проводит различие между взглядом хирурга и взглядом анатома: первый хочет оперировать, второго же занимает лишь состояние. Время одного ограничено, тогда как в распоряжении другого времени сколько угодно. Эвмесвиль особенно благоприятен для историка, поскольку живых ценностей там уже не осталось. Историческая субстанция израсходовала себя в страстях. В идеи никто уже не верит, и принесенные ради них жертвы кажутся чуждыми.
С другой стороны, все картины распознаются отчетливее, никакая сокровенная мечта не отвлекает от них. Когда, например, Кондор разыгрывал личность, колеблющуюся в выборе между просвещенным деспотизмом и тиранией, он тем самым как бы позволял заглянуть в далекое прошлое. Мне следовало бы, так считал Виго, понаблюдать за этим вблизи как за экспериментом, сместив акцент: стоя за стойкой бара, я оказался бы ближе к действительности, нежели тот, кто ее только симулирует — именно потому, что относится к ней серьезно.
Прежде я всегда следовал рекомендациям своего наставника, а поскольку намеревался делать это и впредь, принял предложенную должность. Хотя утверждать, что руководствовался только этим соображением, я, конечно же, не стану, ибо подобные решения имеют комплексный характер. Здесь сыграли свою роль и другие факторы, которые принято называть
Вскоре мне пришлось убедиться, что исторического взгляда здесь недостаточно. Как человек, существующий вне истории, ты становишься свободнее, однако и власти, которым ты — в этом контексте — служишь, преображаются непредсказуемым образом. В иные ночи, когда я прислуживаю в
Это, без сомнения, касается леса. Там, должно быть, захватываются такие трофеи и переживаются такие опасности, которые напоминают скорее плавание аргонавтов, нежели блестящие времена исторической и даже доисторической охоты.
Когда я приступил к своим новым обязанностям, мой родитель повел себя как настоящий либерал — — — с одной стороны, ему было неловко, что я сделался кельнером, а с другой — он почувствовал себя увереннее в политическом отношении. Для Кадмо, так зовут моего брата[51], я просто
Я живу у них, когда прихожу с касбы; за столом возникают неприятные разговоры. Они не могут освободиться ни от политического, ни от социального балласта. Поэтому я предпочитаю проводить время на свежем воздухе в саду Виго; кроме того, у меня есть пристанище в городе — комнатка под крышей одного старого дома у самого моря, который раньше составлял часть бастиона. Там я мог бы забрасывать удочку прямо из окна, однако рыбы, лениво двигающие плавниками внизу, кормятся сточными водами Субуры и малопригодны в пищу. Иногда на моем подоконнике отдыхает чайка. На первом этаже один виноторговец содержит придорожную лавку — салумерью[52], где можно наскоро перекусить.
Голая мансарда: каменные перекрытия и крошащиеся, инкрустированные морской солью стены. Я прихожу сюда, чтобы медитировать и смотреть на морскую гладь, до самых островов и дальше, — особенно на закате солнца. Один стол, одно кресло, один матрас, который лежит на полу. Умывальный таз на подставке, рядом кувшин с водой. А еще — ночной горшок, который я опорожняю в окно, поскольку мне, когда я выпиваю, лень спускаться по лестнице. На стенах никаких картин и книг, зато над тазом есть зеркало, в качестве уступки для Ингрид, которую я привожу сюда, после того как мы поработаем в библиотеке или проведаем Виго в его доме за городскими стенами. Ингрид остается здесь не дольше часа; для нее это своего рода обязанность, причитающаяся учителю благодарность.
Таким образом, дома меня можно застать только за трапезами, да и то не всегда. У нас в семье даже профессиональные разговоры оказываются бесплодными, потому что позиции собеседников не имеют между собой ничего общего: метаисторик, который давно покинул историческое пространство, пытается спорить с партнерами, воображающими, будто они еще пребывают в пределах такого пространства. Это приводит к различиям в восприятии времени: те двое продолжают копаться в трупе, который для меня давным-давно превратился в ископаемое.
Порой мне становится просто смешно — — — когда они горячо отстаивают ценности, которые в Эвмесвиле в лучшем случае существуют еще лишь как предмет для пародии. В этом смысле моих родичей можно даже воспринимать серьезно: как типичных для нашей эпохи персонажей.
Если я охотно называю своего старика
Отец был женат дважды. Здесь, в Эвмесвиле, принято, что человек — например, партиец, — начиная продвижение вверх, сперва берет то, что подворачивается под руку. Когда же он достигает успеха, первая жена его больше не удовлетворяет — ни с точки зрения молодости и красоты, ни тем, как она репрезентирует его новое положение. Он тогда меняет ее на новую — символ теперешнего его статуса. Здесь, к примеру, — в нашем смесительном чане, — это выражается, среди прочего, в том, что теперь выбирается жена с более светлым оттенком кожи.
А начинающий с более высокой ступени ведет себя обычно иначе: сначала он продумывает карьеру и внешние обстоятельства. И лишь к середине жизни, когда он уже крепко сидит в седле, в нем зарождаются другие желания. Теперь Афродита требует от него поздней жертвы. При этом нередко происходят конфузы. Так, недавно один высокопоставленный генерал угодил в сети к известной всему городу потаскухе. На касбе такое воспринимается с юмором. Я как раз прислуживал в
Профессора охотно женятся на студентках — — — на тех, что сидят в первом ряду и тянутся к высокой духовности. Иногда такие браки оказываются удачными. Мой родитель выбрал в качестве второй жены свою секретаршу; ради нее он развелся; первая жена еще живет в нашем городе. Она родила ему Кадмо; они разошлись мирно — время от времени отец еще наведывается к ней, чтобы освежить приятные воспоминания.
Моя же мама умерла рано, когда я еще ходил в начальные классы. Я ощутил эту утрату как второе рождение, как будто меня вытолкнули на светлую и холодную чужбину, — но теперь ощущение рождения было осознанным.
С ее смертью мир изменился. Дом стал негостеприимным, сад — голым. Цветы утратили краски и аромат. То, что они нуждались в материнской руке, проявилось не постепенно, а сразу. Пчелы больше не летали вокруг них, пропали и бабочки. Цветы не меньше, а даже тоньше, чем животные, чувствуют расположение к ним человека и отвечают симпатией.
В доме, в саду я искал укромные уголки. Часто сидел и на лестнице, которая вела в подвал, в темный погреб. Плакать я не мог; я давился комком, застрявшим в горле.
С болью дело обстоит как с затяжными болезнями: когда мы от них избавляемся, они больше не трогают нас. Мы получили прививку от змеи. Зарубцевавшаяся ткань уже не чувствительна к укусам. После прививки остается особая бесчувственность. И вместе с тем уменьшается страх. Я воспринимал окружающий мир тем острее, чем более сокращалась моя причастность к нему. Я мог верно оценивать его опасности и достоинства. Позднее это тоже пошло на пользу историку. Должно быть, в то время, когда я, не находя выхода, подолгу сидел в темноте, во мне и сформировалось убеждение в несовершенстве мира, в его ненадежности — убеждение, не покидающее меня до сих пор. Я оставался чужим в отцовском доме.
Боль эта продолжалась, должно быть, год или дольше. Потом она начала остывать — подобно лаве, покрывающейся твердой коркой. Рана зарубцевалась; я уяснил правила игры общества, которое меня окружало. Я начал делать успехи в школе; учителя обратили на меня внимание. Потом пошли уроки фортепиано.
Мой родитель взирал на меня с нарастающей благосклонностью. Я мог бы установить с ним более доверительные отношения, но мне было скорее неловко, если он клал мне на плечо руку или выказывал чрезмерную фамильярность.
И тем не менее именно я был дитя любви — в противоположность моему брату, с которым у старика в духовном плане находилось больше общего и который, как законный наследник, видел во мне бастарда. Я готов признать, что его суждение основывалось не только на ревности, но его родители настолько ускорили развод, что я появился на свет в подобающий момент. Да к тому же у нас в Эвмесвиле в таких подсчетах не проявляют излишней строгости.