«Злобствует не сильно» — я увидел сразу. Для начала поп занял центральную избу, и мне, с моими людьми и вещичками, пришлось перебираться в новостройки. Овечек своих к Фильке на двор поставил, долго объяснял, как их кормить. За это время Николай поймал у нас в подвале его мальчишку и отодрал за уши. Тут же получил от попа «отеческое внушение» за «неподобающее отношение». После чего «облобызал длань иерейскую» и отправился исполнять свеженаложенную епитимью — отчитать триста «Богородец» с поклонами перед иконою. Но в целом… я ожидал худшего.
— Надо окрестить язычников.
— Окрестим.
— Отпеть покойников?
— Отпоём.
— И всем — святое причастие.
— Не, нельзя. Только в храме. По Седьмому правилу Второго Никейского Собора в престолы, на которых совершается евхаристия, должны полагаться частицы мощей святых мучеников.
Вона чего! Это где ж столько костей нетленных набрать? Видать поэтому в конце 17 века это правило в России было отменено: мучеников у нас всегда хватало, а вот которых из них в этот раз считать «святыми»…
— Освятить новостройку мою?
— Завтра с утречка.
— С исповедованием не тяни — мне люди на работах нужны.
— Дак кто ж тянет! Прям сегодня.
Поп спокойно соглашался на всё. И на публичную исповедь перед всей общиной, и на проведение разводов. Даже развёл Кудряшка с женой без его присутствия: удовольствовался фразой о болезни его. И брал довольно по-божески. Правда, когда каждый шаг — ногата, то «итого» — не мелко выходит. Но — приемлемо. Я платил за всё серебром, и за требы для местных смердов тоже. Филька, унюхав халяву, тут же потребовал освятить его корову. «Ну… чтоб эта… доилася лучше». К моему удивлению, Геннадий за две ногаты старательно помахал кадилом перед всем деревенским стадом.
Очень сговорчивый, отзывчивый и доброжелательный служитель культовый. Была пара мелочей, которые меня смущали. После общей исповеди, прошедшей при моём участии, под моим присмотром и с моим рефреном: «Грешен я. Ибо человеци суть. Признаю и раскаиваюсь. Следующий», поп довольно долго беседовал с некоторыми из моих людей. Проведённый «экзит-пол» дал ощущение, что попу по-рассказывали кое-что лишнее. Но, вроде бы, не смертельно. Вторая странность: он мне в глаза не смотрит. Неприятно, но, может, так и надо — типа священническое смирение и послушание.
В последний вечер устроили отвальную. Я расщедрился — подарки кое-какие попу подарил. Домна стол приличный накрыла, бражки выкатила. С началом банкета мы несколько подзатянули — «кошёлку поповскую» загружали. Так что, засиделись затемно.
Народ уже хорошо принял, раскраснелся. Уже и песен попели, когда поп вспомнил, что оставил в «кошёлке» кувшинчик с настоящим виноградным вином. «Сейчас сбегаем. Пойдём, боярич — может ещё чего интересного приглядишь». Надо глянуть — мне ж любопытно. Позвали поповича, чтобы тот отволок ещё один узел в лодку. За мной, как обычно, пошёл Сухан. Оставшаяся компания сразу после нашего ухода зашумела ещё сильнее — «начальство свалило».
На дворе стояла глухая августовская ночь. Мы стали спускаться от усадьбы к реке, на берегу которой, полностью вытащенная на берег, лежала гружёная «поповская кошёлка».
Темно, ничего не видно. Чуть белеет тропинка под ногами, чуть отблёскивает впереди река. Сзади слышен хохот подвыпившей компании в усадьбе, впереди — тьма и тишина. На середине спуска мальчишка, тащивший узел с какими-то тряпками, вдруг ойкнул, упал на землю и стал кататься.
— Что такое? Что случилось?
— Ой-ой! Ноженька моя!
Беглый осмотр, хотя какой осмотр в темноте? — ощуп — дал только один результат — детский вой на тему:
— Ой, больно мне, больно!
Крови, вроде бы, нет, явного перелома — нет, надо тащить к свету, там народ поопытнее меня — может, чем и помогут. Сухан подхватил мальчишку на руки и отправился назад в усадьбу, а мы с попом подобрали узел и продолжили спуск к лодке.
— Ты, отроче, кинь-ка узелок вон туда, к носу ближе. И пропихни его поглубже. Завтра поутру овечек моих приведём да и пойдём, помолясь, до дому. Ты ж мне пару гребцов-то дашь? Через перекаты пролазить с гружёной-то лодией — тяжко.
— А что ж ты, Геннадий, барахло своё нам не продал? Шёл бы налегке. Я ж велел Николаю купить у тебя, всё, что нам гожее.
— Слуга твой доброй цены не даёт. А у тя, я гляжу, серебра немало. Повезло дитяте — велесову захоронку сыскать. Вот же ж — даёт господь богачество кому не попадя.
— Так побил бы ты волхвов — их серебро тебе бы досталось. И как ты столько лет в своём приходе такое безобразие терпел? То — волхвы, то — ведьма эта…
Я стоял, наклонясь над лодкой, сосредоточенно пытаясь пропихнуть узел под сидение, чтобы гребцам завтра было куда ноги поставить. И тут на меня… рухнуло. Да, это наиболее точное слово. Что-то очень твёрдое очень сильно ударило меня поперёк спины.
Глава 156
Меня швырнуло лицом внутрь лодки на какие-то мешки, выбило воздух из лёгких. Я ахнул от боли, от неожиданности, но, прежде, чем я успел не то что понять происходящее — хотя бы замычать от боли, меня рвануло за правую руку, чуть не выдёргивая её из плеча, подняло и развернуло лицом к отцу Геннадию. Я успел поймать в глухой ночной темени белое пятно его лица в обрамлении чёрных волос и бороды, и новый страшный удар чем-то очень твёрдым в солнечное сплетение снова выбил из меня и кусочек проглоченного воздуха, и всякие ощущения. Типа глубокого недоумения. Мыслей и вовсе не было. Осталось только боль. Какая-то сила, державшая мою правую руку настолько крепко, что инстинктивное стремление прижать руки к животу оказалось возможным реализовать только наполовину, рванула меня в сторону. Я сделал, ничего не видя из-за слёз от боли, пару шагов, почувствовал, как с меня сваливаются штаны, запутался в них и упал. Ничком, лицом в землю.
Короткая пауза в два удара сердца, и мою истерзанную, разрываемую болью в плече и в крепко сжатой и выворачиваемой кисти, правую руку завернули за спину и резко прижали к затылку. Я взвыл от боли и, весь изгибаясь, «встал на лоб свой».
В следующее мгновение чудовищная, неподъёмная тяжесть навалилась мне на спину. Меня буквально впечатало лицом в землю, вмяло в неё, втоптало и распластало. Каждый камешек, каждая, прежде незаметная, неровность этого места впились мне в тело, отпечатываясь на нём. Обеспечивая мне полный спектр разнообразных ощущений: колющей, режущей, давящий, ломающей, сдирающей… боли. А тяжесть на спине не позволяла ни уменьшить эту боль, ни пошевелиться, ни, даже, вздохнуть.
Ещё чуть-чуть и у меня просто сломаются кости. Треснут и проткнут обломками лёгкие — рёбра, хрупнет и никогда больше не будет работать — позвоночник… Всех моих судорожных усилий появившихся за последний месяц занятий как-бы гимнастикой мышц, хватало только на то, чтобы чуть сдерживать эту невыносимую тяжесть. Стоит только чуть расслабиться, чуть отпустить, просто попытаться выдохнуть, и я мгновенно превращусь в блин. В тонкий кровавый блин из молодого мяса и переломанных косточек. Это был ужас. Панический ужас. От непонимания, от неожиданности, от неподвижности, от неподъёмности. И — от боли. Нынешней и ещё большей, неизбежной — грядущей. Долгой, страшной, мучительной… Смертельной. Я замычал, не разжимая губ — подбородок мой был крепко вжат в землю, не имея возможности вдохнуть воздуха — слишком велик груз на моей спине…
И услышал над собой негромкое, злобно-торжествующее шипение попа:
— Что, блядёныш, не любо? А ты знай своё место. Тогда и научение не надобно будет. Пастырское.
И что-то твёрдое больно стукнуло меня по затылку. От боли я снова мявкнул сквозь зубы и вспомнил. Пастырский посох. Неотъемлемая деталь поповского обихода.
Во многих культах священникам запрещено брать в руки железное оружие. И они обзаводятся дубинками. Как это мило выглядит в боевичках по мотивам восточных единоборств! Мой собственный посошок — дзё — родом оттуда, от странствующих, как бы безоружных монахов. У наших священнослужителей посохи потяжелее. И пусть они не столь искусны в боевых искусствах, но битье людей дубинкой по головам — давно освоенное регулярное занятие этих… иереев.
Вот этим инструментом Гена и наставляет меня на путь истинный. Сперва — со всего маху поперёк спины, потом круглым навершием — в поддых. При этом ударе он ухватил завязку моей опояски — я, идиот! — бантиком завязал! — и сдёрнул её вместе с ножом. Ничем не поддерживаемые штаны свалились, я споткнулся и упал. Теперь этот… ёрш его двадцать! — «иерей поселково-выселковый» — уселся на меня верхом и… и просто разламывает меня! А мой собственный посошок у лодки лежит — не дотянуться.
Эти мысли в панике промелькнули в судорожно соображавшем мозгу, а пресвитер, тем временем, продолжал проповедовать, сидя на моей спине и раздавливая моё тело всеми десятью пудами своего «накопителя божьей благодати». На каждой фразе он вздёргивал выше мою заломленную руку, так что я ритмически мычал ему в такт от раздирающей плечо боли и покрывался холодным потом.
— Ты, гадёныш, дерьма кусок, перед людьми меня стыдить вздумал?! Перед смердами срамить? Ты мне указывать будешь — кому подол задирать, кого за сиськи дёргать?! Закон знаешь?!! Грамотный?!! Герой-праведник?!! Волхвов побил, ведьму извёл? А отец Геннадий двенадцать лет на приходе просидел, а гадость эту богомерзкую извести не смог? Дурень ты! На мне благодать божья, я любого-всякого в кулак сожму да сок выжму. Я те не дура-цапля, безухая, безгубая.
Он в очередной раз сильнее завернул, вздёрнул мне руку к затылку и, наклонившись прямо к уху, так что я почувствовал тепло его дыхания, запахи мяса, бражки, свежего хлеба и лука, прошипел:
— Ты думаешь, что ты ловок и славен, смел да удал, богат да счастлив, а ты еси — калище смердячее. Прах ничтожный передо мною. Червь в гноище. Понял ли?!
Очередной рывок за вывернутую руку изверг из меня очередной «мявк». Очевидно, что этот звук был воспринят отцом Геннадием как знак полного моего душевного согласия с данным компендиумом иерейского мировоззрения. Тональность его повествования несколько изменилась. С угрожающе-обличительной он перешёл на умильно-сожалетельную.
— Многогрешный ты, отроче. Даже и дивно мне видеть столь юную душу, а уж столь в непотребствах запятнанную. Но Господь наш многомилостив. И нет греха, коего бы он, в величии и славе своей небесной, не простил бы искренне кающемуся грешнику. Покайся, сын мой, и все мерзости твои — тебе прощены будут владыкой небесным. Я же, ничтожный служитель его, тебе в том помогу.
И вдруг, снова рыча мне прямо в ухо:
— Кайся, сучонок, как ты сестрицу свою обрюхатил! Она мне всё на исповеди сказала! И плевать, что она тебе не родная! Да хоть — названная, хоть крестовая — епископ-то всё едино сотню гривен вывернет! Её — в монастырь, тебя… Ты сдохнешь!!! Понял?!!
Гос-с-споди! Да чего ж тут не понять?! Когда нечем дышать и руку выворачивают из плеча!
Геннадий чуть ослабляет хватку и снова переходит в отеческий тон:
— Искреннее раскаяние очищает душу грешную. Но требует времени немалого. Посему налагаю на тебя епитимью: на год быть тебе в великом посте. По трапезе — аки в среду Страстной недели. Ежеутрене и ежевечерне — по 200 «Богородиц», да после каждого десятка — «Отче наш». Во всякое светлое воскресенье, одевши рубище, босому и с непокрытой главою обойти все земли свои и у всякого встречного просить прощения, вставши пред ним на колени и троекратно бия поклоны в землю. Сиё гордыню-то твою поумерит. А похотливость твою…
Геннадий чуть смещается назад на моей спине, одновременно выжимая выше мою руку, отчего я снова пытаюсь «встать на рога», вздёргивает мне на поясницу подол рубахи, больно щиплет за ляжку, так что я взвизгиваю сквозь прижатые к земле челюсти, и, ухватив в ладонь мою мошонку, начинает её сжимать, одновременно выкручивая и перебирая, перекатывая её содержимое, подобно тому, как катает в ладони шары бильярдист.
— Оскопить тебя надобно. Вырвать всю мерзость сию. Самое противу похотливости твоей надёжное средство. И будешь ты аки голубь небесный — безгрешен и чист. А, сын мой, хочешь быть безгрешным?
Я не знаю почему, но «дар божий» как-то связан с вестибулярным аппаратом. К боли в плече, в спине, в груди, от отпечатавшихся на ней камешков, в животе, от удара посохом, добавляются нарастающая тошнота и головокружение. Я в панике мычу, дёргаюсь. Мой мучитель чуть поворачивает горсть и с явным сожалением произносит:
— Вижу, не хочешь. Жаль. Глубоко в тебе грех-то сидит. Ну да ладно — противу доброй молитвы ничего не устоит. И из тебя мерзость твоя выйдет, дай только срок. Для начала — пожертвуй-ка ты в храм божий злато-серебро, что у тебя есть. Скоро твой «мертвяк ходячий» придёт — вот ему и прикажешь принести. Здорово мой малёк тебя обдурил — увёл дурня твоего. Вот мы и сподобились поговорить по душам с глазу на глаз. А дёргаться или, там, от меня бегать — не вздумай. Господь-то всевидящий. Он-то тебя везде найдёт. Это не прежний хозяин твой. Ты ж ведь — холоп беглый, твоя-то сестричка много чего порассказала. И про ошейник рабский, что на тебе был. И про дырки в ушах. Ты ж ведь наложником был. Ещё один грех на тебе — содомский. Ох, и тяжко-то мне отмаливать-то твои прегрешения будет, трудов-то сколько… Так что, пойдём-ка мы с тобой в Рябиновку, да откроем подземелье тамошнее, да пожертвуешь ты церкви православной майно всякое, что тобой там схоронено. Тогда я за душу твою грешную до-о-олго молиться буду. А то ведь могу и грамотку послать. И про игрища твои развратные, и про холопство твоё. А уж тогда не только тебя — никого здесь не останется. Ни родни, ни людей твоих. Все ж виноватые. Кто — с тобой грешил, кто — на тебя глядючи. А кто — приют давал да содом твой с гоморрой терпел. Уж владыко-то не помилует, полной мерой взыщет. А после и царь небесный нераскаявшихся в пекло ввергнет, в гиену огненную. Ты только помыслить посмей из воли моей уйти, а уж в аду черти для тебя под новой сковородкой огонь распалят. И жариться тебе там до скончания веков, до второго пришествия!
Святой отец продолжал «играть в бильярд», сидя на моей спине. Потом ухватил другую часть моего «размножительного аппарата» и, изображая глубокую задумчивость, начал размышлять вслух:
— А может, всё-таки отрезать? А? Под корешок. Хотеться — будет, а мочься — нет. Глядишь, и сам — одним хлебом да водой кормиться станешь. Искушение без исполнения такую молитву горячую даёт…
Мне вспомнился Киевский застенок, Савушка, демонстративно лязгающий заржавевшими от крови ножницами:
— Отсечём сей отросток богомерзкий. Чтоб не дразнился.
И «спас-на-плети», расплывающийся в пелене моих слёз…
Только тогда я был глупый и зелёный попаданец, дерьмократ и гумнонист, который во всём окружающем мире понимал только одно: «страшно!». Которого перед этим неделю обрабатывал профессионал национального масштаба в части правдоискательства и правдовбивательства. Когда страх повторяющейся боли, ужас мучительной смерти, а главное — паника от полного непонимания и бессилия — трансформировались в надежду: «Может быть, они знают, что делают? Может быть, здесь так и надо? Надо слушаться, надо надеяться и — „у нас всё получится“». «Они» — мои мучители, воспитатели, наставники, хозяева, господа… Господи…
Без надежды жить невозможно — тоска, сумасшествие, смерть. Моя надежда перетекла, превратилась в веру. «Они — знают, у них — правда». А вера так естественно переросла в любовь. «Возлюби ближнего своего». Особенно — если он умнее и сильнее тебя. Если ты — в полной его власти. Если он — Господь твой. Если он — господин тебе.
«Вера, надежда, любовь» — триада христианства. «Бог есть любовь». Бог-то бог, только человекам надлежит «пребывать в страхе божьем». Вот и надо добавить в эту триаду первым пунктом — «ужас». Первоисточником всех «трёх составных частей».
Но теперь-то я — Ванька-боярич! В бога я никогда не верил, а теперь хоть чуть-чуть, но уже понимаю в окружающем мире. Господ всяких, демократических, коммунистических, монархических… Да в гробу я их видал! Факеншит вам уелбантуренный! Упокоить меня — можно, успокоить… Поздно, дядя! Боль… есть. О-ох, много боли! Но нет безудержной паники, нет собственного, внутреннего, неуправляемого ужаса от необъяснимого. А значит — нет и основы для «страха божьего». Не из чего делать вот эту триаду.
Потому что уже есть понимание: таскает меня за детородный орган здоровый, тяжёлый, злой мужик. Да, он — православный священник, в нём этой «благодати божьей», может быть, по самые ноздри налито. Но — сплошной реал. Нет ни божественной чертовщины, ни затопляющего сознание потопа непонятного, непознанного и непознаваемого. «Неразумеемого». Больно, противно, унизительно. Но таких здоровых мужиков я здесь уже бил. И этого тоже… вот только придумаю как…
Отец Геннадий весьма озаботился судьбой моего «отростка богомерзкого», однако не ослабил хватку моего запястья, а наоборот — усилил. Изворачиваясь, повизгивая и постанывая от этой боли, я снова «вставал на рога», упираясь в землю чуть ли не темечком. И ощущая, как моя бандана сползает на затылок. Правую руку я всё равно не выдерну, но у меня и левая — рабочая.
Прижимаясь виском к здешней гальке, я увидел слева на расстоянии руки булыжник. Очень похожий на тот, который мы недавно подложили елнинской посаднице под разбитый висок. Такое здоровое серое «страусовое яйцо» из гранита. Я могу его ухватить. Но не смогу правильно ударить за спину — не достану, не дотянусь. Руки коротки. Максимум — стукну гада по рёбрам. Сильного удара не получиться — мне так не вывернуться. А он меня потом за такое… да просто разломает на кусочки! Руки-ноги по-обрывает! Ещё хуже будет!
Сработал хватательный инстинкт — «всё, что есть — надо съесть». Я сдёрнул с головы левой, свободной рукой сползшую бандану, накрыл ею камушек и, даже не завязывая — нечем, просто вытягивая за хвостики уголков косынки, изо всех сил, с каким-то цыплячье-зверячьем взвизгом, махнул этой «кошёлкой» с «яйцом гранитного страуса» наверх и назад. На звук рассуждений:
— Лучше бы, конечно, под корешок, но струя ж в разлёт будет…
Короткий деревянный стук. Рывок.
Уё…! Если кто-то думает, что у ударенного чем-нибудь тяжёлым человека всё сразу разжимается… Блин! Как же больно! После удара по голове сволочи, у неё, у сволочи, идёт рефлекторное сокращение мышц. Такое же сволочное. Потом-то они конечно… Но если удар является не только причиной потери сознания, но и падения, а эта сволочная туша вцепляется своими сволочными ручками… Аж на бок перевернуло вслед за упавшим… Уф… Даже слезу вышибло…
Справившись с самыми острыми из своих ощущений, я отцепил, наконец-то, цепкие пастырские ручонки от найденных им «хендлов» и, подвывая от боли во множестве мест своего битого тела, выбрался из-под жирной ляжки завалившегося на сторону пресвитера.
Меня трясло, колотило и подташнивало от пережитого. Как часто бывает после сильных ощущений — «в голове вата». Больше всего хотелось куда-нибудь убежать. Подальше отсюда. Или хоть — уползти. Вообще — чтоб этого всего не было. Но сквозь «вату тупости» в сознании пробивались только что услышанные слова «пастырской проповеди»:
— …не только тебя — никого здесь не останется…
Попу жить нельзя — он слишком много знает. Эта дура, Марьяшка, ему слишком много разболтала.
Вот если бы я тогда, после примирения Акима с Ольбегом, к ней бы зашёл, да отымел бы, да промыл бы мозги, да пуганул бы как надо… Да просто — пообщался бы: она-то там одна-одинёшенька… Но я не зашёл. Вот баба-дура и обрадовалась возможности поговорить со свежим человеком. И поговорила… Пожалел я. Деда с внуком. На свою голову. И — на все остальные части тела. Блин, как же больно! «Если бы я был таким умным, как моя жена потом»…
Обморок не тянется долго, сейчас отец Геннадий очнётся, и мне с ним не совладать. Была какая-то глупая подсознательная надежда, что вот сейчас из темноты появиться Сухан и… «и всё будет хорошо». Но… Чёртов зомби… когда его очень надо — его нет. Всё сам, всё сам… А что — «всё»?!
Под руку попалась брошенная в траву моя опояска. На ней ножны с Перемоговым ножичком. Можно ткнуть эту сволочь остреньким в шею и… и будет лужа крови. След убийства и масса грязи. Не люблю когда грязно. И я, охая и ахая от болезненных ощущений в разных местах, перебрался к иерейской туше за спину.
Одна рука у попа лежала сзади, за спиной, другую пришлось вытаскивать у него из-под брюха. Связать прочно кисти рук ремешком опояски… У меня не получалось. Тогда я просто подтянул кисть одной — к локтю другой, и примотал предплечья — одно к другому по всей длине. Едва закончил и хвостики затянул — дыхание священника вдруг изменилось. Он резко не то всхрапнул, не то вскрикнул, дёрнулся, издавая звуки типа:
— А? Чего? Где я? Что это?
Начал подниматься, одновременно пытаясь схватить себя за голову связанными за спиной руками, взвыл от боли в черепе… Я ухватил его левой рукой за шиворот — правая висит плетью, ничего не чувствует, кроме боли, — и с криком «кия» толкнул его вперёд.
Этот «батюшка» — «стёк» целиком. В воду реки Угры, в паре шагов от которой он лежал. Поп не успел подняться на ноги — иначе бы я просто с ним не справился, но уже приподнялся — иначе бы я такую тушу не поднял. Пара мелких семенящих шажков на коленях — привыкли здесь на коленях ходить, наступание на край своей длиннополой одежды и… пресвитер Геннадий нырнул головой в воду.
Нижняя половина его тела оставалась на берегу. От свежести речной воды поп очухался и немедленно попытался вывернуться, прогнуться. Ему удалось выставить над поверхностью голову и начать выплёвывать заглоченную воду. При этом он инстинктивно старался отползти на берег.
Инстинктивным поползновениям данного служителя культа в части дыхания и отползания я счёл нужным воспрепятствовать. Подобно тому, как чуть раньше воспрепятствовал его же поползновениям высокодуховным, глубоко интеллектуальным, сверхприбыльным и далеко идущим. Путём удара. На этот раз — пинком по пяткам. Помогло: тело начало съезжать в воду — брюхо явно перевешивало.
Теперь уже мне, срочно скинув сапоги и болтающиеся на щиколотках штаны, пришлось усесться на попа верхом, и, вцепившись в его ноги, прижимая их грудью, всем своим довольно тщедушным телом, удерживать его от окончательного сползания. Если он свалиться туда целиком — встанет на ноги: под берегом мелко, и пары локтей не наберётся. И мне потом… мало не покажется.
Иерей рвался и метался, выгибался и елозил. Но точка опоры у него была одна, примерно в том же месте, которое он у меня так старательно крутил. Методом непосредственного эксперимента я установил, что Гена — не Архимед. «Дайте мне точку опоры, и я переверну мир» — здесь не сработало. Просто потому, что нормальное дыхание над поверхностью воды такая точка опоры не обеспечивала. Как известно от того же Архимеда: «Тело, впёрнутое в воду — выпирает из воды». Выпирает. Но — только частично. А подводное дыхание задницей — в «Святой Руси» не распространено.
Наконец, мой полу-ныряльщик устал, выпустил кучу пузырей и затих. Я лежал на его ляжках, обхватив его сапоги левой рукой и считал. Вполне даосский счёт: «раз-и», «два-и»… На 38 секунде поп вдруг снова рванулся, забулькал, съехал ещё на пяток сантиметров… Наконец успокоился. А я начал новый отсчёт. Неторопливый. После пяти сотен секунд тишины я отпустил его, столкнул иерейские ноги в воду. И тут отпустило меня…
Мужские истерики мало чем отличаются от женских. Шума меньше. А так-то…
Я сумел стянуть с себя всё оставшееся тряпьё и, отойдя на пару шагов выше по течению, слезть с берега в воду. С головой. Несколько раз. Свежая ночная вода привела в чувство. Относительное. И уменьшила боль. Тоже — относительно.
Вот так делать нельзя. Человека в таком состоянии не следует пускать в воду. Но ОСВОД у меня здесь отсутствует, а сам я… несколько… торможу. Головой.
Что радует во всём этом эпизоде, так это отсутствие овечьих ножниц. Помниться, Распутина тоже пытались оскопить. Тоже — духовные лица. Но три духовных лица так и не смогли унять одного «человека из народа». «Старец», «святой человек» при виде скотского инструмента сумел как-то вывернуться. Может, мне в «старцы» пойти? В предположении следующего такого случая…
Выльем воду из ушей и подведём итоги: попытка найма попа для исполнения разовых работ в форме договора подряда закончилась побоями, издевательствами, попытками членовредительства в прямом и переносном смысле, и шантажом меня, любимого, в особо крупных размерах. Мораль? — Мораль очевидна: аутсорсинг в поле идеологии — не работает. Альтернатива аутсорсингу известна — специалиста надо брать в штат на постоянку. Дорого, неудобно, но… Для «пить, есть, веселиться» — можно и со стороны работников привлекать, но «промывальщики мозгов» должны быть свои, «на моём корме». А делают таких… спецов — только на епископском дворе. Охо-хо, ещё одна заморочка на мою бедную лысую голову. Но — надо. А то ведь в следующий раз… и вправду открутят.
«Если хочешь быть отцом
Яйца оберни свинцом».
Народная после-Чернобыльская мудрость. Может, так и сделать? Гульфик какой бронированный спрогрессировать? От сильно рьяных пастырей… Очень может быть актуально: это ведь меня только одна «догонялочка» догнала, Марьяшка только некоторые кусочки из нашего квеста да моего здесь пребывания выдала. И то — чуть живым остался. А ведь у меня много чего в похожие «догонялки» раскрутиться может.
Да и вот ещё одна, свеженькая, сапогами вверх в реке торчит. Тоже — действие, чреватое последствиями. «Время собирать камни, и время разбрасывать камни». И всё это — одно и то же время. «Каждые пять минут — разрыв сердца». Или ещё чего… Больно ж, однако.
…
В роли «тягача» выступил пришедший, наконец-то, Сухан, в роли «МАЗа» — служитель культовый. А трясся я сам. Отходняк.
Позвали мужиков, выловили утопленника, отнесли на усадьбу в баньку. Тут, при свете лучины, я хоть осмотрел покойника. И пограбил.
Один из персонажей «Молодой гвардии», гестаповский офицер, имел привычку носить на себе, прямо на теле под одеждой, пояс с кармашками, похожий на патронташ китайского солдата времён последних тамошних императоров. В «патронташе» он хранил различные изделия из драгметаллов, снятых с человеческого материала, попадавшегося ему в обработку. Отец Геннадий поступал аналогично. Однако, если служитель Третьего Рейха ориентировался, преимущественно, на золото, то служитель Церкви Христовой — на серебро. Ввиду отсутствия в обращении в здешних пустынных местах иных драгоценностей.