Эмиль Золя
Мечта
© Перевод М. Ромм
Суровой зимой 1860 года Уаза замерзла, и глубокий снег покрыл равнины Нижней Пикардии; в самый день рождества внезапно подул норд-ост, и Бомон был почти похоронен под снегом. Снег пошел с самого утра, к вечеру еще усилился и не переставая валил всю ночь. В верхнем городе, там, где фасад бокового придела собора черным клином врезается в улицу Золотых дел мастеров, уносимый ветром снег скоплялся в сугробы, стучал во врата св. Агнесы — старинные врата романского, почти готического стиля, обильно украшенные скульптурой и резко выделявшиеся на голом фасаде. К утру здесь накопилось фута на три снега.
Улица еще спала, разленившись после вчерашнего праздника. Пробило шесть часов. В голубых предрассветных сумерках, за пеленой медленно и упорно падающих снежинок, смутно виднелось одно-единственное живое существо: то была девочка лет девяти, приютившаяся под дверными сводами собора, — она провела здесь всю ночь, дрожа от холода и стараясь укрыться как можно лучше. На ней были какие-то лохмотья, голова повязана обрывком фуляра, на босу ногу надеты грубые мужские башмаки. Вероятно, она исходила весь город, прежде чем забиться сюда, и упала здесь, сраженная усталостью. Для нее это был край земли, дальше — никого и ничего, полная заброшенность, смертельный голод, убийственная стужа; задыхаясь от слабости, со сдавленным тоскою сердцем, она уже перестала бороться, и, когда резкий порыв ветра вихрем завивал снег, только смутный инстинкт самосохранения заставлял ее шевелиться, менять место, стараясь поглубже уйти под эти древние каменные своды.
Пронизывающий ветер метался по улице, снег хлестал в лицо, казалось, белые сугробы совсем погребут под собою порог, и девочка, забравшись на подножие колонны, прижалась к статуям святых дев, стоявшим в амбразуре. То были подруги Агнесы, ее постоянные спутницы: три из них помещались по правую сторону — Доротея, которая питалась в тюрьме ниспосланным ей чудесным хлебом, Варвара, жившая в башне, и Женевьева, чья девственность спасла Париж, — и три по левую — Агата с вывернутыми и вырванными грудями, Христина, бросившая в лицо истязавшему ее отцу кусок собственного мяса, и Цецилия, которую полюбил ангел. А над ними еще девы, — три тесных ряда дев подымались вместе с тремя арками сводов, украшая их изгибы торжествующим цветением девственных тел: внизу их мучили, терзали пытками, наверху их приветствовали летучие сонмы херувимов, и они в блаженном экстазе водворялись среди небесных сфер.
Прошло много времени, становилось все светлее, пробило восемь часов, а никто еще не помог девочке. Если бы она не утаптывала снег, он засыпал бы ее до самых плеч. Старинная дверь за ее спиной была вся покрыта снегом и побелела, точно опушенная горностаем, как и скамья у подножия серого фасада, такого голого и гладкого, что ни одна снежинка не задерживалась на нем. Большие статуи дев в амбразуре были особенно пышно одеты снегом и сверкали чистотой от белых ног до белых волос. Группы на фронтоне над ними и маленькие девы под сводами казались особенно выпуклыми, резко очерченные белыми линиями на темном фоне, а на самом верху фронтона, в заключительной сцене небесного брака Агнесы, казалось, архангелы прославляли деву, осыпая ее дождем белых роз. На колонне, сверкая девственной белизной тела, покрытого незапятнанным снегом, с белой пальмовой ветвью в руке, с белым ягненком у ног, среди жестокой неподвижности морозного воздуха стояла дева-ребенок, цепенея в таинственном сиянии торжествующей девственности. А у ног ее другой ребенок, несчастная девочка, тоже вся белая от снега, такая белая и окоченевшая, что казалось, она тоже из камня, — уже не отличалась от больших статуй.
Меж тем на одном из спящих фасадов вдруг хлопнул открывшийся ставень, и девочка подняла голову. Справа от нее, во втором этаже дома, примыкавшего к самому собору, распахнулось окно. Очень красивая темноволосая женщина лет сорока выглянула на улицу, и хотя на дворе стоял мороз, а руки ее были обнажены, она застыла на минуту в окне, увидев шевельнувшегося ребенка. Удивление и жалость омрачили ее спокойное лицо. Потом женщина вздрогнула и захлопнула окошко. Она унесла с собой мелькнувшее видение: повязанная обрывком фуляра белокурая детская головка с глазами цвета фиалки, продолговатое личико, покатые плечи и, особенно, длинная, изящная, как стебель лилии, шейка; но вся она посинела от холода, детские ручки и ножки помертвели, и живым казался только легкий пар дыхания.
Девочка, безотчетно не опуская глаз, все глядела на дом, узкий двухэтажный дом, очень старый, построенный, наверное, в конце пятнадцатого столетия. Он прижался к самому собору и выступал между двумя контрфорсами, как бородавка меж пальцев ноги великана. И укрытый таким образом дом великолепно сохранился: первый этаж каменный, второй деревянный, украшенный между бревен кирпичной облицовкой; конек над фронтоном выдавался на целый метр вперед, в левом углу возвышалась башенка с выступающей лестницей и старинным узким окошком, на котором еще сохранился свинцовый переплет. Но со временем все же потребовался ремонт. Черепичная крыша относилась, вероятно, к эпохе Людовика XIV. Можно было легко различить и другие переделки той же поры: окно, прорубленное в подножии башенки, деревянные планки на рамах взамен металлических переплетов прежних витражей; средняя из трех оконных ниш второго этажа была заложена кирпичами, благодаря чему дом сделался симметричным, как и прочие, более поздние постройки на этой улице. Столь же очевидны были переделки в первом этаже: под лестницей взамен старинной железной двери была поставлена дубовая, а у некогда стрельчатой центральной арки, начинавшейся от самого фундамента, заложены камнем все основание, оба края и верхний свод, так что получилось что-то вроде широкого прямоугольного окна.
Девочка все так же бездумно разглядывала это опрятное и почтенное жилище ремесленника и перечитывала прибитую слева от двери вывеску, на которой старинными черными буквами по желтому полю было написано: «Гюбер, мастер церковных облачений», — как вдруг ее внимание снова привлек стук открывшегося ставня. На сей раз это был ставень квадратного окна в первом этаже; к окну склонилось изможденное лицо мужчины с орлиным носом, бугристым выпуклым лбом и густой шапкой волос, уже поседевших, хотя ему было едва сорок пять лет; он, в свою очередь, забылся на минуту у окна, разглядывая девочку, и его большой выразительный рот сложился в горькую складку. Потом девочка увидела, как он выпрямился за мелкими зеленоватыми стеклами. Он повернулся, поманил кого-то рукой, и в окне появилась его красивая жена. Стоя рядом, плечо к плечу, с глубоко опечаленными лицами, они не шевелились и не спускали с девочки глаз.
Уже четыреста лет род Гюберов жил в этом доме; все они были вышивальщики и передавали свое мастерство от отца к сыну. Дом был построен мастером церковных облачений еще при Людовике XI; при Людовике XIV потомок мастера перестроил его, и нынешний Гюбер жил тут, как и все его предки, вышивая ризы. Когда ему было двадцать лет, он полюбил шестнадцатилетнюю девушку Гюбертину, полюбил так страстно, что, получив отказ от ее матери, вдовы чиновника, похитил девушку и потом женился на ней. Она была на редкость красива, и эта красота заполняла их жизнь, была их счастьем и их горем. Когда через восемь месяцев, уже беременная, Гюбертина пришла проститься с умирающей матерью, та лишила ее наследства и прокляла; Гюбертина родила в тот же вечер, ребенок умер. Казалось, упрямая чиновница не успокоилась даже на кладбище и мстила им из могилы, потому что, несмотря на пламенное желание, у супругов не было больше детей. Двадцать четыре года спустя они все еще оплакивали свою потерю и все больше отчаивались хоть когда-нибудь умилостивить покойницу.
Смущенная взглядами Гюберов, девочка глубже забилась за колонну св. Агнесы. Ее беспокоило и то, что улица начала пробуждаться: открывались лавочки, стали появляться люди. Улица Золотых дел мастеров упиралась концом в боковой фасад собора, дом Гюбера преграждал проход со стороны алтарной абсиды, так что улица была бы настоящим тупиком, если бы с другой стороны от нее не отходила Солнечная улица, которая тянулась узким проходом вдоль боковых часовен и выводила к главному фасаду, на Монастырскую площадь. Прошли две прихожанки и удивленно поглядели на маленькую нищенку, никогда доселе не виданную ими в Бомоне. Снег все падал, так же медленно и упорно; казалось, с бледным дневным светом холод только усилился, белый саван одел весь город, и под его глухим и плотным покровом слышались лишь отдаленные звуки голосов.
Но вдруг девочка увидела прямо перед собой Гюбертину, вышедшую за хлебом — у нее не было служанки, — и, дичась, стыдясь своей заброшенности как проступка, отодвинулась еще дальше за колонну.
— Что ты здесь делаешь, крошка? Кто ты?
Девочка не ответила и спрятала лицо. А между тем она уже не чувствовала своего тела, руки и ноги стали как чужие, казалось, самое сердце остановилось и превратилось в ледяшку. Когда добрая женщина со скрытой жалостью отвернулась от нее, девочка, вконец ослабев, упала на колени, бессильно соскользнула на снег, и белые хлопья неслышно покрыли ее могильным саваном. Возвращаясь с еще горячим хлебом, женщина увидела ее на снегу и снова подошла к ней.
— Послушай, детка, тебе нельзя оставаться здесь, под дверью.
Тогда Гюбер, который тоже вышел и стоял на пороге дома, взял у жены хлеб и сказал:
— Подними-ка ее, принеси.
Не говоря ни слова, Гюбертина взяла девочку на руки. Та больше не сопротивлялась, ее уносили, как вещь, и она, стиснув зубы и закрыв глаза, совсем холодная и легонькая, точно выпавший из гнезда птенчик, неподвижно лежала на сильных руках.
Когда вошли в дом, Гюбер закрыл дверь, а Гюбертина со своей ношей прошла через комнату, выходившую на улицу и служившую гостиной, где в большом квадратном окне было выставлено несколько вышитых штук материи. Потом она вступила в кухню, некогда служившую общим залом, сохранившуюся почти в полной неприкосновенности, с ее балками, выступающими на потолке, с плиточным полом, починенным в двадцати местах, и огромным камином с каменной облицовкой. На полках была расставлена кухонная утварь, горшки, кастрюли, миски вековой, а то и двухвековой давности, старинная глиняная посуда, старый фаянс, старые оловянные тарелки. Но в самом камине, во всю ширину очага, стояла настоящая современная плита — большая чугунная плита со сверкающими медными украшениями. Плита была раскалена докрасна, слышно было, как в чайнике кипела вода.
А на краю плиты виднелась кастрюля, полная горячего кофе с молоком.
— Черт возьми! Здесь, пожалуй, лучше, чем на улице, — сказал Гюбер, кладя хлеб на тяжелый стол времен Людовика XIII, занимавший середину комнаты. — Посади бедную крошку возле очага, пусть отогреется.
Гюбертина уже усадила девочку, и, пока та приходила в себя, супруги принялись разглядывать ее. Снег таял на ее одежде и стекал вниз тяжелыми каплями. Сквозь дыры огромных мужских башмаков виднелись ее помертвевшие ножки, а под тонким платьем вырисовывалось окоченелое тельце — жалкое тельце, говорившее о горе и нищете. Вдруг девочку начал бить озноб, она открыла растерянные глаза и метнулась, как зверек, очутившийся в ловушке. Она втянула голову в плечи, стараясь спрятать лицо в тряпье, намотанное под подбородком. Супруги подумали было, что у нее повреждена правая рука: она все время держала ее неподвижно, крепко прижав к груди.
— Не бойся, мы тебе ничего плохого не сделаем… Откуда ты? Кто ты?
Чем дальше они говорили, тем больше она пугалась, оглядываясь, словно ожидала увидеть за спиной кого-то, кто сейчас начнет ее бить. Она украдкой осмотрела кухню, потом каменные плиты пола, балки на потолке, блестящую посуду; сквозь два окна неправильной формы, оставшиеся с давних пор, она обвела взглядом весь сад до деревьев епископского парка, белые силуэты которых поднимались над дальней стеной, и, казалось, была удивлена, заметив по левую сторону, за аллеей, абсиду собора с романскими окнами в приделах. Жар от плиты проникал в нее, она опять задрожала, потом затихла и неподвижно уставилась в пол.
— Ты здешняя, из Бомона?.. Кто твой отец?
Девочка молчала, и Гюбер решил, что ей мешает говорить спазма в горле.
— Чем расспрашивать, — сказал он, — дадим-ка ей лучше чашку горячего кофе с молоком.
— У тебя поранена рука? — спросила Гюбертина. — Не бойся, малютка, покажи нам.
Но едва прикоснулись к ее руке, как девочка вскочила, стала яростно отбиваться и в борьбе нечаянно разжала руку. Книжечка в матерчатом переплете, которую она прижимала под платьем к телу, выпала через дыру в корсаже. Она хотела подхватить ее, но не успела и, видя, что эти чужие люди уже открыли книжку и читают, застыла со сжатыми в бешенстве кулаками.
То была книжка воспитанницы Попечительства о бедных департамента Сены. На первой странице под изображением Винсента де Поля[1] в овальной рамке был напечатан обычный формуляр: фамилия воспитанницы — чернильный прочерк на пустом поле; имя — Анжелика-Мария; время рождения — 22 января 1851 года; принята — 23-го числа того же месяца под номером 1634, Итак, отец и мать неизвестны, — и больше ничего, никакой бумажки, ни даже метрического свидетельства, ничего, кроме этой холодной официальной книжечки в бледно-розовом матерчатом переплете. Никого на свете, только этот арестантский список, занумерованное одиночество, заброшенность, разнесенная по графам.
— А, подкидыш! — вскрикнула Гюбертина.
И тут в припадке безумного гнева Анжелика заговорила:
— Я лучше, чем другие! Да, я лучше, лучше, лучше!.. Я никогда ни у кого не крала, а они у меня украли все… Отдайте мне то, что вы украли!
Такая беспомощная гордость, такое страстное желание стать сильнее переполняли все существо маленькой женщины, что Гюберы застыли в полном изумлении. Они не узнавали белокурую девочку с фиалковыми глазами и тонкой, стройной, как стебель лилии, шейкой. Глаза ее потемнели, лицо стало злым, а чувственная шея вздулась под притоком нахлынувшей крови. Теперь, отогревшись, она вытягивалась и шипела, точно змейка, подобранная на снегу.
— Какая ты злая! — тихо сказал вышивальщик. — Мы только хотим узнать, кто ты: ведь это для твоей же пользы.
И через женино плечо он снова стал просматривать книжку, которую та перелистывала. На второй странице стояло имя кормилицы: «25 января 1851 года девочка Анжелика-Мария поручена кормилице Франсуазе, жене г-на Гамелена, по роду занятий земледельца, проживающего в общине Суланж, Неверского округа. Вышеупомянутая кормилица получила при отбытии из приюта плату за первый месяц кормления и вещи для ребенка». Затем следовало свидетельство о крещении, подписанное казенным священником приюта Попечительства о бедных, и удостоверение врача, осмотревшего ребенка при отъезде и по возвращении. Следующие четыре страницы были заполнены столбцами отметок о помесячной плате за содержание, и против каждой стояла неразборчивая подпись получившего.
— Вот оно что — Невер! — сказала Гюбертина. — Так ты воспитывалась возле Невера?
Анжелика, вся красная от сознания, что не может помешать этим людям читать, ожесточенно молчала. Но вдруг гнев ее прорвался наружу, она заговорила о своей кормилице:
— Ах, будь здесь мама Нини, уж она бы вас побила! Она-то за меня заступалась, хоть и шлепала. Уж конечно, там, со скотиной, было мне лучше, чем здесь…
Голос ее пресекался, невнятно, обрывая фразы, она продолжала рассказывать о лугах, где она пасла корову, о большой дороге, где они играли, о том, как они пекли лепешки, как ее укусила большая собака.
Гюбер перебил ее и громко прочел:
— «В случае тяжелой болезни или дурного обращения с ребенком инспектор Попечительства имеет право передать его другой кормилице».
Под параграфом имелась запись, что 20 июня 1860 года девочка Анжелика-Мария была передана Терезе, жене Луи Франшома, профессия — цветочники, местожительство — Париж.
— Ладно, — сказала Гюбертина, — все понятно. Ты была больна, и тебя отправили в Париж.
Но это все-таки было не так, и, чтобы узнать всю историю, Гюберам пришлось вытягивать ее из девочки по частям. Луи Франшом, родственник матушки Нини, после болезни приехал на поправку в родную деревню и прожил там месяц; его жена Тереза так полюбила Анжелику, что добилась позволения увезти ее с собой в Париж и обучить цветочному ремеслу. Три месяца спустя муж умер, а Тереза, которая сама сильно захворала, вынуждена была переселиться к своему брату, кожевнику Рабье, жившему в Бомоне. Там она и умерла в начале декабря, перед смертью поручив Анжелику невестке, и с тех пор девочка не видела ничего, кроме брани, побоев и всяческих мучений.
— Рабье, — пробормотал Гюбер. — Рабье… Да, да, они кожевники… В Нижнем городе, на берегу Линьоля… Муж — пьяница, у жены — дурная слава.
— Они ругали меня подзаборницей, — возмущенно говорила Анжелика; ее гордость невыносимо страдала. — Они говорили, что ублюдку и в канаве хорошо. Бывало, она меня изобьет, а потом поставит мне похлебку прямо на пол, как своему коту; а часто я ложилась спать совсем не евши… Ах, в конце концов я бы удавилась!
Она гневно и безнадежно махнула рукой.
— Вчера, перед рождеством, они напились с самого утра и набросились на меня вдвоем, грозили, что выдавят мне глаза, так, смеха ради. Но это не вышло, и потом они сами передрались и так колотили друг друга кулаками, что оба повалились на пол, да и легли поперек комнаты, я даже подумала, что они умерли… А я уже давно решила убежать. Но я хотела взять с собой мою книжечку. Мама Нини много раз мне ее показывала и всегда говорила: «Вот посмотри — это все, что у тебя есть, и если у тебя не будет этой книжечки, то у тебя ничего не будет». Я знала, где они ее прячут после смерти мамы Терезы, в верхнем ящике комода… И вот я перешагнула через них, взяла книжку и убежала. Я все время прижимала ее к груди, за пазухой, но она слишком большая, мне казалось, что все ее видят, что ее у меня отнимут. О, я бежала, все бежала, а когда стало темно, я замерзла, мне было так холодно там, под дверью! Так холодно! Я думала, что я уже умерла. Но это ничего, я ее не потеряла, вот она!
И внезапно бросившись вперед, она вырвала книжку из рук Гюбертины, которая уже успела закрыть ее и как раз собиралась вернуть девочке. Потом она села, расслабленно уронив голову на стол, и разрыдалась, обхватив книжку руками, прижимаясь щекой к розовой матерчатой обложке. Казалось, все ее существо растворилось в горьком созерцании этих жалких нескольких страничек с потрепанными углами — ее единственного сокровища и единственного звена, связывавшего ее с жизнью. Слезы текли и текли без конца, не облегчая ее сердца. Раздавленная безграничным отчаянием, она вновь обрела прежнее очарование белокурого подростка, ее фиалковые глаза посветлели от нежности, чистый удлиненный овал лица и грациозно изогнутая шейка вновь сделали ее похожей на маленькую святую деву с церковных витражей. Вдруг она схватила руку Гюбертины, прижалась к ней губами, жаждущими ласки, и страстно поцеловала.
Потрясенные до глубины души, сами чуть не плача, Гюберы бормотали:
— Милая, дорогая детка!..
Все-таки она не такая уж испорченная. Ее, наверное, можно отучить от этих диких, пугающих выходок.
— Пожалуйста, пожалуйста, не отдавайте меня никому, — шептала Анжелика, — не отдавайте меня никому!
Муж с женой переглянулись. Еще с осени они все собирались взять в обучение какую-нибудь девочку, которая внесла бы веселье в их печальный дом и оживила бы их грустное, бесплодное супружество. Дело было решено в одну минуту.
— Хочешь? — спросил Гюбер.
И Гюбертина спокойно, неторопливо ответила:
— Конечно, хочу.
Не теряя времени, они занялись формальностями. Вышивальщик рассказал всю историю мировому судье северной части Бомона г-ну Грансиру, приходившемуся его жене родственником, — с ним одним из всей родни она сохранила отношения; тот взял на себя все ведение дела, написал в Попечительство о бедных, где Анжелику легко опознали по матрикулярному номеру, и выхлопотал славившимся честностью Гюберам право оставить девочку у себя на обучение. Окружной инспектор Попечительства внес нужные данные в ее книжку и составил с новым воспитателем контракт, по коему последний обязывался обходиться с девочкой ласково, содержать ее в чистоте, посылать в школу, водить в церковь и предоставить ей отдельную кровать для спанья. Попечительство со своей стороны обязывалось, согласно установленным правилам, выплачивать соответствующее вознаграждение и снабжать ребенка одеждой.
Все было сделано в десять дней. Анжелику устроили наверху, рядом с чердаком, в мансарде, выходившей окнами в сад; и она уже успела получить первые уроки вышивания. В воскресенье утром, перед тем как пойти с нею к обедне, Гюбертина открыла стоявший в мастерской старинный сундучок, в котором держали золото для вышивок. Она положила при девочке ее книжку на самое дно, говоря:
— Вот смотри, куда я ее кладу, и запомни хорошенько на случай, если когда-нибудь захочешь взять ее.
В это утро, входя в церковь, Анжелика опять оказалась у портала св. Агнесы. На неделе стояла оттепель, потом снова ударил сильный мороз, и наполовину оттаявший снег на скульптурах заледенел, образовав причудливые сочетания гроздьев и сосулек. Теперь все было ледяное, святые девы оделись в прозрачные платья со стеклянными кружевами. Доротея держала светильник, и прозрачное масло стекало с ее рук; на Цецилии была серебряная корона, с которой потоком осыпались сверкающие жемчужины; истерзанная железными щипцами грудь Агаты была закована в хрустальную кирасу. Сцены на фронтоне и маленькие святые девы под арками, казалось, уже целые века просвечивают сквозь стекло и драгоценные камни гигантской раки. А сама Агнеса облачилась в сотканную из света и вышитую звездами придворную мантию со шлейфом. Руно ее ягненка стало алмазным, а пальмовая ветвь в ее руке — голубой, как небо. Весь портал сверкал и сиял в чистом морозном воздухе.
Анжелика вспомнила ночь, проведенную здесь, под покровительством дев. Она подняла голову и улыбнулась им.
Бомон состоит из двух резко разграниченных и совершенно отличных друг от друга городов: Бомон-при-Храме стоит на возвышенности, в центре его находится собор двенадцатого века и епископство, выстроенное только в семнадцатом; жителей в городе всего около тысячи душ, и они ютятся в тесноте и духоте, в глубине узких и кривых улиц. Бомон-Городок, расположенный у подножия холма, на берегу Линьоля, — это старинная слобода, разбогатевшая и разросшаяся благодаря кружевным и ткацким фабрикам; в ней почти десять тысяч жителей, много просторных площадей и красивое, вполне современное здание префектуры. Обе части города — северная и южная — связаны между собой только в административном отношении. Несмотря на то что от Бомона до Парижа всего каких-нибудь тридцать лье, то есть два часа езды, Бомон-при-Храме все еще как будто замурован в своих старинных укреплениях, хотя от них осталось только трое ворот. Уже пятьсот лет постоянное население города занимается все теми же ремеслами и живет, от отца к сыну, по заветам и правилам предков.
Соборная церковь объясняет все: она произвела на свет город, она же его и поддерживает. Она мать города, она королева. Ее громада высится посреди тесно сбитой кучки жмущихся к ней низеньких домов, и кажется, что это выводок дрожащих цыплят укрылся под каменными крыльями огромной наседки. Все население города живет только собором и для собора. Мастерские работают и лавки торгуют только затем, чтобы кормить, одевать и обслуживать собор с его причтом; и если здесь попадаются отдельные обыватели, то это лишь остатки некогда многочисленной и растаявшей толпы верующих. Собор пульсирует в центре, улицы — это его вены, и дыхание города — это дыхание собора. И оттого город хранит душу прошлых столетий, оттого он погружен в религиозное оцепенение, — он сам как бы заключен в монастырь, и улицы его источают древний аромат мира и благочестия.
В этом зачарованном старом городе ближе всего к собору стоял дом Гюберов, в котором предстояло жить Анжелике; он примыкал к самому телу собора. В давно прошедшие времена, желая прикрепить к собору основателя этого рода потомственных вышивальщиков как поставщика облачений и предметов церковного обихода, какой-то аббат разрешил ему поставить дом между самыми контрфорсами. С южной стороны громада церкви загораживала крохотный садик: полукруглые стены боковой абсиды выходили окнами прямо на грядки, над ними шли ввысь стремительные линии поддерживаемого контрфорсами нефа, а над нефом — огромная кровля, обитая листовым свинцом. Солнце никогда не проникало в глубь сада, только плющ да буковое дерево хорошо росли в нем, но эта вечная тень была приятна, она падала от гигантских сводов над алтарем и благоухала чистотой молитвы и кладбища. В спокойную свежесть садика, в его зеленоватый полусвет не проникало никаких звуков, кроме звона с двух соборных колоколен. И дом, крепко спаянный с этими древними каменными плитами, наглухо сросшийся с ними, живший их жизнью, их кровью, сотрясался от гула колоколов. Он дрожал при каждой соборной службе: дрожал во время большой обедни, дрожал, когда гудел орган и когда пел хор; сдержанные вздохи прихожан отдавались во всех комнатах и убаюкивали его невидимым священным дуновением; порой казалось даже, что теплые стены дома курятся ладаном.
Гюбертина старалась пополнять знания Анжелики. Впрочем, она придерживалась старинных убеждений, согласно которым женщине достаточно грамотно писать да знать четыре действия арифметики. Но ей приходилось бороться с упорным стремлением девочки постоянно смотреть в окна, что отвлекало ее от занятий, хотя ничего интересного она увидеть не могла — окна выходили в сад. Только чтение увлекало Анжелику; несмотря на все диктанты из избранных классических произведений, она так никогда и не научилась грамотно писать, а ведь у нее был красивый почерк, одновременно стремительный и твердый, — один из тех неправильных почерков, каким отличались знатные дамы былых времен. Что до всего остального — истории, географии, арифметики, то здесь Анжелика отличалась полнейшим невежеством. Да и к чему знания? Они были совершенно бесполезны. Позднее, когда девочке пришлось идти к первому причастию, она с такой пламенной верой слово за словом выучила катехизис, что все были поражены ее памятью.
В первые годы у Гюберов, несмотря на всю их мягкость, нередко опускались руки. Правда, Анжелика обещала сделаться отличной вышивальщицей, но она огорчала их то дикими выходками, то необъяснимыми припадками лени, которые следовали за долгими днями прилежной работы. Она вдруг делалась вялой, скрытной и подозрительной, крала сахар, под глазами у нее ложились синие круги; если ее журили, она в ответ разражалась дерзостями. В иные дни, когда ее пытались усмирить, она приходила в настоящее исступление, упорствовала, топала ногами, стучала кулаками, готова была кусаться и бить вещи. И Гюберы в страхе отступали перед этим маленьким чудовищем, перед вселившимся в нее бесом. Кто же она такая, в самом деле? Откуда она? Эти подкидыши — большей частью дети порока или преступления. Дважды доходило до того, что Гюберы в полном отчаянии, жалея, что приютили ее, совсем было решались вернуть ее в Попечительство о бедных, избавиться от нее навсегда. Но эти дикие сцены, от которых весь дом ходил ходуном, неизменно кончались таким потоком слез, таким страстным раскаянием, девочка в таком отчаянии падала на пол и так умоляла наказать ее, что ее, разумеется, прощали.
Мало-помалу Гюбертина все же подчинила Анжелику своему влиянию. Со своею доброй душой и трезвым умом, спокойная и уравновешенная, величественная и кроткая на вид, она была воспитательницей по самой природе. В противовес гордости и страсти она внушала Анжелике воздержанность и послушание. Жить — это значит слушаться. Надо слушаться бога, слушаться родителей, слушаться всех вышестоящих, — целая иерархия почтительности, вне которой жизнь делается беспорядочной и приводит к гибели. Чтобы научить девочку смирению, Гюбертина после каждого случая бунта наказывала ее, заставляя выполнять какую-нибудь черную работу: перетереть посуду, вымыть кухню, — и пока Анжелика, сначала яростно, а потом покорно, ползала по полу, Гюбертина стояла тут же и наблюдала за ней. Но больше всего беспокоила Гюбертину страстность девочки, ее внезапные порывы неистовой нежности. Не раз ей случалось ловить Анжелику на том, что та сама себе целует руки. Она замечала, что девочка обожает картинки и собирает гравюры на темы из Священного писания, особенно с изображением Христа; а однажды вечером Гюбертина увидела, что Анжелика сидит, уронив голову на стол, и, страстно прижавшись губами к картинке, рыдает как потерянная. Когда же Гюбертина отняла у нее картинки, произошла ужасная сцена: девочка кричала и плакала, как будто с нее живьем сдирали кожу. После этого Гюбертина некоторое время держала ее в строгости, не допускала никаких послаблений и едва только замечала, что девочка возбуждается, что глаза ее горят, а щеки пылают, как сама становилась холодной, молчаливой и загружала ее работой до предела.
Но мало-помалу Анжелике захотелось узнать в точности, что изображено на гравюрах. Две колонки убористого текста выглядели на пожелтевшей бумаге очень черными и отпугивали ее непривычным начертанием готических букв. Но постепенно девочка привыкла к шрифту, разобралась в буквах, поняла значки и сокращения, разгадала значение старинных слов и оборотов и наконец стала бегло читать, торжествуя при победе над каждой новой трудностью, в полном восторге, словно проникла в какую-то тайну. Трудовые сумерки осветились сиянием новой, неведомой жизни. Ей открылся целый мир небесной красоты. Немногие холодные и сухие классические книжки, какие девочка знала раньше, для нее теперь не существовали. Только «Легенда» вдохновляла ее и побуждала недвижно, сжав голову руками, сидеть над страницами, только «Легенда» захватывала ее, захватывала всю целиком, так что она уже не жила каждодневной жизнью, не ощущала времени, а только чувствовала, как из глубин неведомого к ней подымается и расцветает в ней мечта.
Бог добр и снисходителен, и таковы же все святые. Они призваны господом, об их рождении возвещают голоса, их матери видят чудесные сны. Все они прекрасные, сильные, торжествующие. Их окружает ослепительный ореол, и лица их светятся. У Доминика во лбу сияет звезда. Святые читают в душах людей и повторяют вслух чужие мысли. Они обладают даром пророчества, и предсказания их всегда сбываются. Им несть числа, среди них попадаются епископы и монахи, девственницы и блудницы, нищие и дворяне королевской крови, нагие пустынники, питающиеся дикими кореньями, и старцы-отшельники, живущие со своими ланями в пещерах. И со всеми святыми повторяется одно и то же: они вырастают для служения Христу, веруют в него, отказываются поклоняться ложным богам, за это их мучают, и потом они умирают во славе. Гонения на святых только утомляют правителей, Андрей был распят, но целых два дня проповедовал с креста перед двадцатитысячной толпой. Люди массами обращаются в христианство; однажды сразу крестилось сорок тысяч человек. А если людские толпы не обращаются, то они в ужасе разбегаются перед явленными им чудесами. Святых обвиняют в колдовстве, им загадывают загадки, которые они легко разрешают, их заставляют вступать в словесные состязания с ученейшими людьми, и ученым приходится постыдно умолкать. Когда святых приводят в капища на заклание, идолы падают от одного их вздоха и разбиваются вдребезги. Одна девственница повесила свой пояс на шею Венере, и кумир рассыпался в прах. Земля дрожит, гром небесный разбивает храм Дианы; народы восстают, разражаются междоусобные войны. Часто сами палачи просят окрестить их, и цари преклоняют колена перед одетыми в лохмотья святыми, обрекшими себя на нищету. Сабина убежала из родительского дома. Павел покинул пятерых своих детей и даже отказался мыться. Святые очищаются постом и умерщвлением плоти. Ни пшеничного хлеба, ни даже постного масла. Герман сыпал в свою пищу золу. Бернард совсем перестал различать вкус кушаний и знал только вкус чистой воды, Агафон три года держал во рту камень. Августин пришел в отчаяние от своей греховности, ибо развлекался, глядя на бегавшую собаку. Святые презирают богатство и здоровье и радуются только убивающим плоть лишениям. И в торжестве своем они живут в садах, где цветут не цветы, а звезды, где каждый листик древесный поет. Они истребляют драконов, они призывают и усмиряют бури, в своем экстазе они возносятся на два локтя над землей, Женщины-вдовы всю жизнь заботятся об их нуждах и слышат во сне голоса, указующие им похоронить святых, когда те умирают. Со святыми случаются необыкновенные истории, чудесные приключения, не менее прекрасные, чем в романах. И когда через сотни лет открывают их гробы, оттуда разносится сладостное благоухание.
А рядом со святыми бесы, бесчисленные бесы: «Часто же витают бесы вкруг человека, как мухи, без числа наполняя воздух. Исполнен воздух бесов и всякой скверны, как луч солнечный исполнен пыли. Ибо суть бесы пыль сама», И вот начинается бесконечная борьба. Всегда торжествуют святые, но, одержав победу, они вынуждены завоевать ее снова. Чем больше они побивают дьяволов, тем больше их появляется. Святой Фортунат изгнал из тела одной женщины целых шесть тысяч шестьсот шестьдесят шесть бесов. Бесы возятся в одержимых, говорят в них, кричат их голосами, сотрясают их ужасными корчами. Они входят в тело через нос, через рот, через уши и выходят наружу с ужасающим рычанием лишь после целых дней яростной борьбы. По всем дорогам, на всех перекрестках валяются одержимые, и проходящие мимо святые вступают с бесами в бой. Чтобы излечить одного одержимого юношу, святому Василию пришлось схватиться с ним грудь в грудь, Макарий, улегшись спать среди могил, подвергся нападению бесов и отбивался от них всю ночь. Даже ангелам приходится бороться за душу усопшего и избивать демонов у его смертного одра. Иногда борьба принимает только словесный характер — стараются одолеть врага умом и сообразительностью, шутят, ведут тонкую игру; так, апостол Петр и Симон Волхв состязались в чудесах. Сатана бродит по свету в разных обличьях, наряжается женщиной, даже придает себе сходство со святыми. Но, будучи повержен, он сразу являет свое истинное безобразие: «Видом черный кот, ростом же более пса; очи огромны и пылают; язык длинный и широкий, до пупа простирается и окровавлен; хвост закручен и задран, зад выставлен срамно, из него же пышет престрашное зловоние». Сатану все ненавидят, все только и думают о борьбе с ним. Его боятся и над ним издеваются. С ним не считают даже нужным действовать честно. И, в сущности, несмотря на свои страшные с виду адские котлы, сатана всегда остается в дураках. Все сделки с ним нарушаются силой или хитростью. Даже слабые женщины повергают его во прах: Маргарита разбила ему голову ногой, Юлиана перебила ему ребра цепью. Это порождает ясность духа, презрение к злу, ибо оно бессильно, твердую веру в добро, ибо добродетель всемогуща. Стоит только перекреститься, и дьявол уже ничего не может поделать: он рычит и исчезает. Когда чистая дева осеняет себя крестным знамением, содрогается весь ад.
И вот разворачиваются ужасные картины пыток и истязаний, которым подвергаются святые в своей борьбе с сатаной. Палачи, обмазав мучеников медом, выставляют их на съедение мошкаре; заставляют их ходить босиком по битому стеклу и раскаленным углям; бросают во рвы, полные змей; бичуют их плетьми со свинцовыми наконечниками; живьем заколачивают в гробы и бросают в море; подвешивают за волосы и потом поджигают; посыпают их раны негашеной известью, поливают кипящей смолой, расплавленным свинцом; заставляют садиться на раскаленную добела бронзовую скамейку, надевают им на голову раскаленный шлем, жгут их тело факелами, дробят бедра на наковальнях, вырывают глаза, отрезают языки, постепенно, один за другим, переламывают пальцы. Но все эти истязания не ставятся ни во что, святые презирают мучения и спешат, устремляются к новым. Впрочем, беспрерывное чудо облегчает их страдания, и палачи устают их пытать. Иоанн выпил яд и остался жив и здоров. Себастьян, пронзенный тучей стрел, продолжал улыбаться. А случалось и так, что стрелы повисали в воздухе по правую и по левую сторону мученика или возвращались назад и выкалывали глаза самому стрелку. Святые пьют расплавленный свинец, точно ледяную воду. Львы повергаются перед ними наземь и, как ягнята, лижут им руки. Лаврентия стали поджаривать на раскаленной решетке, а он, ощущая только приятную свежесть, закричал палачу: «Безумец, сия сторона уже изжарена, повороти же меня и другой стороною, а после того ешь, ибо я уготовлен в меру». Цецилию погрузили в крутой кипяток, а «она пребывала там, словно в холодной воде, и даже не впала в испарину». Христина совсем замучила своих мучителей: отец отдал ее на истязание двенадцати палачам, а они хлестали ее, пока не свалились с ног от усталости; тогда за нее взялся еще один палач: он привязал ее к колесу и развел под нею костер, но огромное пламя разлеталось в стороны, я в огне погибло полторы тысячи человек; палач привязал ей камень на шею и бросил в море, но ангелы поддержали Христину, сам Иисус окрестил ее, а потом велел архангелу Михаилу вернуть ее на землю; Христину заперли с гадюками, но змеи ласково обвились у нее вокруг шеи; наконец, ее посадили в горячую печь, и она целых пять дней пела там и осталась невредима. Винцент, подвергшийся еще более страшным пыткам, тоже не чувствовал ни малейшего страдания; ему перебили все члены, ему раздирали тело железными гребнями, пока внутренности не вывалились наружу, его кололи иголками, его бросили в костер, который он залил своей кровью, и, наконец, заключили в темницу и прибили ему ноги гвоздями к столбу; но, четвертованный, изжаренный, со вспоротым животом, он все еще был жив; и его мучения преобразились в сладостный аромат цветов, дивный свет наполнил его темницу, он лежал на ложе из роз и пел, а ангелы вторили ему. «Когда же сладкое пение и запах цветов дошли до стражей, они пришли, и увидели, и обратились в веру; узнавши же о сем, Дакиец разъярился и воскликнул: „Что еще можем сделать ему? Победил он нас“». Так восклицали эти палачи; иначе и не может кончиться — мучители либо обращаются в истинную веру, либо умирают. Погибают они самым ужасным образом: то их разбивает паралич, то они давятся рыбьей костью, то их испепеляет молния, то лошади разносят в щепки их колесницы. А темницы святых наполнены дивным сиянием, дева Мария и апостолы легко проникают туда сквозь стены. Вечное спасение нисходит с разверзшихся небес, где можно узреть самого господа бога, с венцом в руках, усыпанным драгоценными каменьями! Вот почему святые не боятся смерти. Они встречают ее с радостью и ликуют, когда умирают их родные. На вершине Арарата было распято десять тысяч человек. Около Кельна гунны перебили одиннадцать тысяч дев. В римских цирках хрустят кости праведников на зубах у диких зверей. Трех лет от роду стал мучеником Кирик, в которого святой дух вложил дар мудрой речи. Грудные младенцы проклинают палачей. Презрение, отвращение к собственному телу, к жалким человеческим отрепьям превращает и самые муки в божественное наслаждение. Пусть рвут, пусть дробят, пусть жгут это тело — все благо! Еще, еще! Никогда они не настрадаются досыта. И подвижники взывают о мече в горло, ибо только он убивает их наконец. Когда Евлалия горела на костре и толпа в своей слепоте оскорбляла ее, мученица сама раздула пламя, чтобы скорее умереть. Господь внял ей, белый голубь вылетел из ее уст и воспарил на небеса.
Анжелика с восторгом зачитывалась «Легендой». Эти ужасы, этот победоносный экстаз возносили ее над жизнью. Но ей нравились и другие, более спокойные страницы, например, рассказы о животных, ибо «Легенда» была полна этих рассказов: здесь копошился чуть ли не весь ковчег. Очень интересно было читать про то, как орлы и вороны кормили пустынников. А какие чудесные истории про львов! Вот услужливый лев роет могилу для Марии Египетской; вот огненный лев встал у дверей дома разврата, куда проконсулы отправили святых дев. А вот лев Иеремии: ему поручили стеречь осла, и когда того все же украли, лев нагнал грабителей и привел осла обратно. Был там и волк, который раскаялся и вернул похищенного поросенка. Бернард отлучил от церкви мух, и они тотчас упали мертвые. Ремигий и Власий кормили птиц со своего стола, благословляли их и лечили. Франциск, «дивной кротостью и сам подобный голубю», проповедовал птицам и увещевал их любить бога. «Птица, именуемая стрекозою, сидела на смоковнице, святой же Франциск протянул руку и позвал пищу. И как она, повинуясь ему, села на руку, то сказал ей: „Сестра моя, воспой и прославь господа нашего бога“. И она немедля запела и не улетала, пока не была отпущена с миром». Этот рассказ дал Анжелике неиссякаемую пищу для развлечений: ей пришло в голову позвать ласточек и посмотреть, прилетят ли они на ее зов. Кроме того, в «Легенде» были презабавные истории, над которыми Анжелика помирала со смеху. Она смеялась до слез над историей добродушного великана Христофора, переносившего Иисуса на спине через реку. Она до упаду хохотала над злоключениями воспитателя Анастасии, который волочился за тремя ее служанками и, думая застать их на кухне, стал целовать и обнимать вместо них кастрюли и горшки. «Он вышел оттуда черный и безобразный и в порванной одежде. Слуги же ожидали его снаружи и как увидели, то и решили, что он обратился в диявола, и, побивши палками, бежали и оставили его там». Но вот когда побивали дьявола, тут Анжелику разбирал совсем безумный смех. Особенно восхищала ее великолепная взбучка, которую дала дьяволу Юлиана, когда он попытался искушать ее в тюрьме: она избила его своей цепью. «Тогда приказал судия, чтобы привели Юлиану, и как она вышла, влача за собою диавола, то возопил он и сказал: „Госпожа Юлиана, не побивайте меня боле!“ Она же потащила его через весь рынок и ввергла в поганейшую яму». Иногда, вышивая, Анжелика пересказывала Гюберам легенды, которые нравились ей даже больше, чем волшебные сказки. Она столько раз перечитывала книгу, что знала многие сказания наизусть: например, легенду о Семи спящих девах, которые, спасаясь от преследования, замуровались в пещере и проспали в ней триста семьдесят семь лет, а потом проснулись, чем до глубины души поразили императора Феодосия; или легенду о святом Клементии, все семейство которого — он сам, жена и трое сыновей — пережило множество неожиданных и трогательных приключений: несчастья разлучили их друг с другом, и в конце концов им удалось соединиться только благодаря самым неслыханным чудесам. Девочка плакала, грезила по ночам, дышала только этим миром, трагическим и блаженным миром чудес; жила только в этой призрачной стране всех добродетелей, вознагражденных всеми радостями. Когда Анжелика приняла первое причастие, ей казалось, что она, как святые, ходит по воздуху, на два локтя над землею. Она чувствовала себя юной христианкой первых веков, она отдавалась в руки божьи, ибо вычитала в своей книге, что без божьей милости нельзя спастись. Отношение Гюберов к религии было крайне просто: они ходили по воскресеньям к обедне, по большим праздникам говели; и делали это со спокойною верой скромных людей, немножко по традиции, а немножко и ради заказчиков, ибо мастера церковных облачений передавали эту обрядность из поколения в поколение. Но Гюбер часто бросал работу, чтобы послушать, как девочка читает легенды, и дрожал вместе с нею, чувствуя, что волосы его шевелятся под легким дыханием невидимого. Гюбер был способен на глубокое волнение, он расплакался, увидев Анжелику в белом платье. Весь тот день — день первого причастия — оба они провели как во сне и вернулись из церкви ошеломленные и усталые. Рассудительная Гюбертина, осуждавшая излишества во всем, в том числе и в хороших поступках, даже побранила их вечером. Теперь ей приходилось вести борьбу с чрезмерной набожностью Анжелики, особенно же с охватившей девочку безумной страстью к благотворительности. Франциск взял себе в удел бедность, Юлиан Милостивец называл нищих своими господами, Гервасий и Протасий мыли им ноги, Мартин разорвал свой плащ и отдал половину бедняку. И девочка по примеру Люции хотела бы все продать, чтобы все отдать. Сперва Анжелика раздала свои вещи, а потом начала опустошать дом. В довершение беды она щедрой рукой раздавала всем без разбору, так что вещи попадали к людям недостойным. Через день после первого причастия Гюбертина поймала ее вечером на том, что она сует в окошко белье какой-то пьянчужке; вышел ужасный скандал. Анжелика впала в ярость, как в давние времена. Но затем, сраженная стыдом, она заболела и пролежала целых три дня.
Между тем проходили недели и месяцы. Промелькнуло два года, Анжелике исполнилось четырнадцать лет, она становилась женщиной. Кровь шумела у нее в ушах и пульсировала в голубых жилках на висках, когда она читала «Легенду»; теперь ее охватила братская нежность к девственницам.
Девственница — сестра ангельская, она обладает всеми благами, она ниспровергает дьявола, она столп веры. В своем непобедимом совершенстве она распространяет благодать. Святой дух сделал Люцию такой тяжелой, что, когда по приказанию проконсула ее потащили в непотребное место, тысяча человек и пять пар волов не могли сдвинуть ее ни на пядь. Воспитатель Анастасии ослеп, когда попытался обнять ее. Невинность девственниц сияет под пытками: когда их белоснежные тела терзают железными зубьями, вместо крови из них изливаются потоки молока. Чуть ли не десять раз повторялась в «Легенде» история молодой христианки, переодевшейся монахом, чтобы скрыться от родных: ее обвинили в том, что она развратила соседскую дочь, бедняжка долго страдала от этой клеветы, но не оправдывалась, и вот наконец обнаружился ее пол, и истина восторжествовала. Евгения при подобных же обстоятельствах была приведена к судье, узнала в нем отца, разодрала на себе одежду и показала ему свое тело. Бесконечно длятся эти борения невинности, и путь ее усеян терниями. С другой стороны, святые мудро избегают женщин. Мир полон дьявольских ловушек, и отшельники уходят от женщин в пустыни. Они ожесточенно борются с искушением, бичуют себя, бросаются голым телом на колючки, на снег. Один отшельник, помогая своей матери перейти вброд ручей, обернул руку плащом, чтобы не прикоснуться к женщине. Другой подвижник, будучи связанным и соблазняемый девкой, откусил свой язык и выплюнул ей в лицо. Франциск говорил, что его самый страшный враг — собственное тело; Бернард закричал: «Держи вора!», защищаясь от дамы, в доме которой он жил. Одна женщина, получивши от папы Льва святое причастие, поцеловала ему руку, и тогда папа отрубил себе всю кисть, а дева Мария приставила ее обратно. Нет ничего более славного, чем мужу отделиться от жены. Алексей был очень богат; женившись, он наставил свою жену в целомудрии и ушел из дому. Если святые вступают в брак, то только чтобы вместе умереть. Юстина с первого взгляда воспылала любовью к Киприану, но устояла перед соблазном, обратила возлюбленного в христианство и вместе с ним пошла на казнь; Цецилия, которую возлюбил ангел, в брачную ночь открыла эту тайну своему мужу Валериану, и тот согласился не прикасаться к ней и даже, чтоб увидеть этого ангела, принял крещение. «Когда же вошел он в комнату, то увидел ангела, беседующего с Цецилией, и ангел держал два венца из роз, и он дал один венец Цецилии, другой же Валериану и рек: „Блюдите тела ваши и сердца ваши в чистоте и тем сохраните сии венцы в целости“». Смерть сильнее любви — это вызов, брошенный в лицо самой жизни. Гилярий просил бога призвать его дочь Апию на небо, ибо не хотел, чтобы она когда-либо познала мужчину; после ее смерти жена Гилярия стала просить у мужа, чтобы он вымолил и для нее той же милости, и желание ее исполнилось. Сама дева Мария похищает у женщин их суженых. Один дворянин, родственник короля венгерского, отказался от девушки чудной красоты, так как Мария стала ей соперницей. «Внезапно явилась ему госпожа наша богоматерь и рекла: „Ежели я столь красива, как ты говоришь, зачем покидаешь ты меня ради другой?“ И он посвятил себя богоматери».
У Анжелики были между святыми свои любимицы, пример которых трогал ее до глубины сердца и влиял на самое ее поведение. Так, ее очаровывала мудрая Катерина, рожденная в пурпуре и достигшая совершенного знания к восемнадцати годам, когда император Максим заставил ее спорить с пятьюдесятью риторами и грамматиками. Святая легко смутила их и заставила умолкнуть. «Они пребывали в смятении и не ведали, что сказать, но только молчали. И император бранил их, что столь безобразно попустили быть побежденными девственницей». Тогда все пятьдесят объявили, что переходят в христианство. «И, услыхавши сие, тиран был охвачен великой яростию и повелел сжечь их всех посреди города». В глазах Анжелики Катерина обладала непобедимой мудростью, которая сияла в ней и возвышала ее не меньше, чем красота, и девочке самой хотелось быть такой же, как она, тоже обращать людей в христианство, испытать ту же участь, чтобы ее заключили в тюрьму, чтобы голубь кормил ее и чтобы потом ей отрубили голову. Но больше всего ей хотелось брать пример с дочери венгерского короля Елизаветы. Когда гордость восставала в Анжелике, когда она возмущалась против насилия, она всегда вспоминала этот образец скромности и нежного смирения: Елизавета была набожна с пяти лет, ребенком отказывалась играть и спала на голой земле, чтобы доказать свою преданность богу; выданная за ландграфа тюрингского, она плакала ночи напролет, но при муже всегда казалась веселой; овдовев и будучи все столь же добродетельной, изгнанная из своих владений, она долго скиталась, счастливая тем, что ведет нищую жизнь. «Одежда же ее была столь худа, что носила она серый плащ, низ коего соделан был из сукна иного цвета. Рукава же платья порваны и также иным сукном чинены». Отец ее, король, послал одного графа на поиски. «И когда граф увидел ее в подобной одежде и прядущей, то заплакал от горя и восхищения и сказал: „Никогда еще доселе королевская дочь не показывалась в подобной одежде и не пряла шерсть“». Елизавета была образцом христианского смирения: ела черный хлеб, жила с нищими, без отвращения перевязывала их раны, носила их грубую одежду, спала на голой земле, ходила босая. «Множество раз мыла она котлы и плошки кухонные и скрывалась и пряталась от челяди, дабы не отвратили оные ее от сих занятий, и говорила: „Ежели бы могла я найти и горшую жизнь, то приняла бы“». И если раньше Анжелика приходила в бешенство, когда ее заставляли вымыть пол в кухне, то теперь она испытывала такую потребность в смирении, что сама придумывала себе самую черную работу. Но никто из святых, ни даже Катерина и Елизавета, не были ей так дороги, как маленькая мученица — святая Агнеса. Сердце Анжелики содрогалось, когда она читала в «Легенде» про эту девственницу, одетую только своими волосами, под покровительством которой она провела ночь на пороге собора. Какое пламя чистой любви! Как оттолкнула она сына своего воспитателя, когда тот стал приставать к ней при выходе из школы: «Прочь от меня! Прочь, пастырь смерти, прочь, взращающий блуд и вероломство питающий!» Как прославляла Агнеса своего небесного жениха!.. «Я люблю того, чья матерь — дева и чей отец никогда не ведал женщины, пред чьей красою меркнут и солнце и луна, чьим благоуханием мертвые пробуждаются». И когда Аспазий приказал, чтобы ее «пронзили мечом между грудями», Агнеса вознеслась в рай и соединилась там «с белым и румяным своим супругом». Уже несколько месяцев Анжелика в часы душевного смятения, когда горячая кровь внезапно приливала к вискам, обращалась к своей покровительнице, взывала к ней о помощи, и ей сразу делалось легче. Она все время чувствовала где-то рядом присутствие святой и нередко приходила в отчаяние от своих поступков и мыслей, так как ей казалось, что Агнеса гневается на нее. Однажды вечером, когда Анжелика целовала себе руки — это все еще доставляло ей удовольствие, — она вдруг багрово покраснела, смутилась и даже обернулась, хотя была одна в комнате: она поняла, что святая видела ее. Агнеса была стражем ее тела.
К пятнадцати годам Анжелика стала очаровательной девушкой. Разумеется, ни замкнутая трудолюбивая жизнь, ни проникновенная тень собора, ни «Легенда» со своими прекрасными святыми девами не сделали из нее ангела во плоти или совершенства добродетели. Она оставалась во власти внезапных порывов, и часто неожиданные капризы открывали, что не все уголки ее души тщательно замурованы. Но Анжелика так стыдилась своих выходок, ей так хотелось быть безупречной! И к тому же она была такая добрая по натуре, такая живая, наивная и чистая! Два раза в год — на троицу и на успенье — Гюберы разрешали себе большие прогулки за город; однажды, на обратном пути, Анжелика вырыла кустик шиповника и пересадила его в свой маленький сад. Она подстригала, поливала его, и шиповник вырос, выпрямился, стал давать цветы крупнее обычных, с очень тонким запахом; со своей обычной страстностью Анжелика следила за ростом куста, но ни за что не хотела привить к нему побеги настоящей розы, — она ждала чуда, хотела, чтобы розы сами выросли на ее шиповнике. Она плясала вокруг него, восторженно приговаривая: «Это я! Это я!» И если кто-нибудь подшучивал над ее породистой розой с большой дороги, она и сама смеялась, но бледнела, и слезы повисали у нее на ресницах. Фиалковые глаза Анжелики стали еще нежнее, приоткрытый рот обнажал маленькие белые зубы, легкие, как свет, белокурые волосы золотистым сиянием окружали ее чуть удлиненное лицо. Она выросла, но не сделалась хилой, ее шея и плечи хранили благородное изящество, грудь стала округлой, а талия — тонкой; веселая, здоровая, на редкость красивая, бесконечно привлекательная, Анжелика расцветала, невинная телом, девственная душой.
Гюберы день ото дня все сильнее привязывались к своей воспитаннице. Обоим им давно хотелось удочерить ее. Но они никогда не говорили об этом между собой из боязни растравить старую душевную рапу. И верно, когда однажды утром в спальне Гюбер решился наконец поведать жене свои мысли, та опустилась на стул и залилась слезами. Удочерить это дитя, разве не значит это навсегда отказаться от мечты о собственном ребенке? Правда, в их возрасте все равно нельзя уже на это рассчитывать; Гюбертина согласилась, покоренная мыслью сделать девушку своей дочерью. Когда Анжелике рассказали об этом, она разрыдалась и бросилась обнимать их. Итак, дело решено: она навсегда остается с ними в их доме, доме, полном ее жизнью, помолодевшем от ее молодости и смеющемся ее смехом. Но с первых же шагов возникли серьезные препятствия. Мировой судья г-н Грансир, с которым Гюберы пошли советоваться, объяснил им, что это решительно невозможно, так как закон воспрещает усыновлять детей до совершеннолетия. Но, видя их огорчение, он тут же подсказал им выход в виде официального опекунства: каждое лицо, достигшее пятидесяти лет, имеет право получить опеку над ребенком, не достигшим пятнадцатилетнего возраста, сделавшись его законным опекуном. Годы подходили, и Гюберы с восторгом согласились на опекунство; кроме того, было решено, что в дальнейшем они закрепят удочерение своей воспитанницы путем завещания в ее пользу — это законом разрешалось. По просьбе мужа и с согласия жены г-н Грансир занялся оформлением дела; он списался с директором Попечительства о бедных, согласие которого было необходимо, ибо он считался опекуном всех вверенных ему сирот. По делу было произведено следствие, и материалы отправлены в Париж, к мировому судье. Оставалось только получить судебный протокол, утверждающий акт законного опекунства, как вдруг Гюберов охватили запоздалые сомнения.
Разве не должны они приложить все усилия к тому, чтобы разыскать семью Анжелики, прежде чем удочерять ее? И если жива ее мать, какое они имеют право распоряжаться девочкой без твердой уверенности в том, что она действительно покинута? К тому же в глубине души они по-прежнему боялись, что девочка происходит из порочной семьи, и это смутное беспокойство пробудилось сейчас с новой силой. Они так волновались, что не могли спать по ночам.
И вдруг Гюбер решил ехать в Париж. На фоне их спокойного существования это было похоже на катастрофу. Он солгал Анжелике, сказав, что его присутствие необходимо при оформлении опекунства. Он надеялся, что узнает все за одни сутки. Но в Париже дни проходили за днями, препятствия возникали на каждом шагу, прошла целая неделя, а Гюбер все еще как потерянный бродил из учреждения в учреждение, обивая пороги, чуть не плача от отчаяния. Прежде всего его очень сухо приняли в Попечительстве о бедных. У администрации было правило не выдавать справок о происхождении детей до их совершеннолетия. Три дня подряд Гюбер уходил ни с чем. Ему пришлось приставать, выпрашивать, распинаться в четырех канцеляриях, объясняться до хрипоты, доказывая, что он законный опекун, пока наконец высокий и длинный, как жердь, помощник начальника отделения не соблаговолил сообщить ему, что никаких документов у них нет. Попечительство ничего не знает, повитуха принесла девочку по имени Анжелика-Мария, не сказав, кто ее мать. Совсем отчаявшись, Гюбер уже решил было вернуться в Бомон, как вдруг ему пришла в голову мысль справиться, не указано ли в свидетельстве о рождении имя повитухи, и он в четвертый раз пошел в Попечительство. Это было сложное предприятие. Наконец ему удалось узнать, что женщину звали г-жа Фукар, и даже, что в 1850 году она жила на улице Двух экю.
И снова начались его странствования. Конец улицы Двух экю был снесен, а в лавочках на соседних улицах г-жу Фукар не помнили. Гюбер обратился к справочнику, но в нем этого имени не значилось. Бедняга, задрав голову, бродил по улицам и читал вывески, пока не решил наводить справки у всех акушерок подряд. Это было верное средство, ему удалось набрести на старушку, которая сразу же заволновалась. Как! Знает ли она г-жу Фукар? О, это весьма достойная и много пострадавшая на своем веку особа! Она живет в другом конце Парижа, на улице Сензье. Гюбер побежал туда.
Час спустя Гюбер уже бродил вокруг лавочки госпожи Сидони. Он увидел худую, бледную женщину, без пола и возраста, на которую наложили свой отпечаток всевозможные темные делишки; она была в черном поношенном платье. Даже мимолетное воспоминание о случайно рожденной дочери, должно быть, никогда не согревало сердце этой сводни. Гюбер осторожно навел справки и узнал вещи, о которых потом никогда никому не рассказывал, даже жене. И все-таки он колебался: он вернулся и в последний раз прошел мимо таинственной лавчонки. Может быть, ему все-таки нужно зайти, представиться, получить согласие матери? Как честный человек, он должен сам убедиться, имеет ли он право разорвать навсегда узы этого родства. Но вдруг он резко повернулся и пошел прочь; к вечеру он уже был в Бомоне.
Меж тем Гюбертина успела узнать у г-на Грансира, что судебный протокол об их законном опекунстве подписан. И когда Анжелика бросилась в объятия Гюбера, он сразу понял по ее умоляющему и вопросительному взгляду, что она догадалась об истинных причинах его путешествия. Тогда он просто сказал:
— Дитя мое, твоя мать умерла.
Анжелика, рыдая, страстно обняла обоих Гюберов. И никогда больше об этом не заговаривали. Анжелика стала их дочерью, пробили семь часов, а девушка все еще спала после целого дня, проведенного на свежем воздухе в беготне и смехе.
В этом году на троицын день Гюберы взяли Анжелику на прогулку к развалинам замка Откэр, возвышавшегося на берегу Линьоля, восемью километрами ниже Бомона. Там и пообедали. На следующее утро старинные стенные часы в мастерской уже пробили семь часов, а девушка все еще спала после целого дня, проведенного на свежем воздухе в беготне и смехе.
Гюбертине пришлось подняться по лестнице и постучать в дверь.
— Ну, что же ты! Вставай, лентяйка!.. Мы уже успели позавтракать.
Анжелика быстро оделась, спустилась на кухню и позавтракала в одиночестве. Когда она вошла в мастерскую, оказалось, что Гюбер и его жена уже принялись за работу.
— Ах, я проспала! — воскликнула Анжелика. — А ведь этот нарамник обещан к воскресенью!