ПО ТЕЧЕНЬЮ И ПРОТИВ ТЕЧЕНЬЯ…
(Борис Слуцкий: жизнь и творчество)
Предисловие
Это книга о жизни и творчестве поэта, чье имя уже более полувека на слуху, чьи стихи и проза довольно полно (особенно в последние годы) опубликованы и доступны всем, кто интересуется поэзией.
Наша книга должна помочь читателю разобраться в творчестве поэта, который оттеснил бесцветные схемы гладкописи, лишенные мысли и опоры на реалии страшных лет революции и войны.
Другая задача, тесно связанная с первой, — помочь читателю понять, в чем особенность поэтики Слуцкого, кто его учителя и насколько он самобытен, насколько «выдает себя за самого себя».
Третья задача — помочь читателю разобраться в заблуждениях Слуцкого, показать, в чем их причины, и если не оправдать, то по крайней мере объяснить.
И, наконец, следует посвятить читателя в жизненные обстоятельства Слуцкого, которые далеко не всегда можно узнать из его стихов, как бы ни были тесно переплетены творчество и жизнь.
О Борисе Слуцком времен его поэтической зрелости и известности написано немало. В сборнике воспоминаний о поэте, изданном в 2005 году, сорок девять авторов рассказывают о Слуцком-поэте и почти ничего, во всяком случае, очень мало пишут о его детстве, родителях, отношении в семье, о городе, в котором прошли его детство и отрочество, школьных годах, о первых поэтических опытах.
Борис Слуцкий родился в простой семье. Никто в этой семье в ранние годы поэта и в годы его юности не вел дневников и обширной переписки. Письма родителей Слуцкого, если бы даже они и сохранились за время войны и эвакуации, не содержали таких подробностей, которые могли бы сегодня помочь понять истоки его таланта. В оккупированном, дважды переходившем из рук в руки Харькове, где прошли детство и отрочество Слуцкого, сгорели школьные архивы, не вернулись с войны многие товарищи. Сам Слуцкий очень скупо писал о себе. Его автобиографическая проза так и названа им «О других и о себе»: прежде всего о других, больше о других, и только потом о себе. Ничего подобного «Охранной грамоте» или «Людям и положениям» Бориса Пастернака, с их обширным, тщательным самоанализом, Слуцкий не оставил. Его мемуарные записи «К истории моих стихотворений» в той же мере ироничны, в какой и лаконичны.
Пробел «в судьбе, а не среди бумаг» заполняется благодаря счастливой случайности. Один из соавторов книги, школьный друг Бориса Слуцкого и публикатор его литературного наследства с 1994 года, Петр Горелик, уцелел, пройдя всю войну. Дружба протянулась более чем на полвека от школьной парты в третьем классе харьковской неполной средней школы и до кончины поэта в 1986 году. Поэтому многое в книге опирается не только на опубликованные источники, но и на все то, что сохранилось в памяти Петра Горелика и его личном архиве: факты биографии поэта и харьковского периода жизни семьи Слуцких, участие Бориса Слуцкого в войне, личная жизнь и болезнь поэта. Так что, дорогой читатель, не взыщи, если эти куски биографии будут выделены в книге курсивом и снабжены аббревиатурой П. Г.
Другой соавтор книги — Никита Львович Елисеев — литературовед и литературный критик, постоянный автор «Нового мира». Творчество Бориса Слуцкого за последнее десятилетие прочно вошло в круг литературных интересов Никиты Елисеева. Им написан ряд работ о творчестве Слуцкого, в том числе вступительная статья к книге «О других и о себе», изданной в 2005 году издательством «Вагриус».
Ученые люди впопад и невпопад любят повторять случайно вырвавшиеся у нашего первого национального поэта слова: «Поэзия, прости Господи, должна быть глуповата…» Вот уж чего никак не скажешь о поэте и поэзии Бориса Слуцкого: ни глупыми, ни тем более глуповатыми они не были прежде всего.
Это бросается в глаза сразу. Это делается заметным с ходу Поэт — очень умен. Слуцкий прекрасно знал эту свою особенность, потому с таким удовольствием неявно, но сильно полемизировал с пушкинской обмолвкой, призвав себе на помощь редко им упоминаемого, но любимого и много читаемого Ходасевича. В мемуарном очерке о поэте Алексее Крученых Слуцкий писал: «Весь российский авангард постоянно оглядывался на смысл, на содержание. Гневное восклицание Ходасевича: “Нет, я умен, а не заумен!” — могли бы повторить и Хлебников, и Маяковский, и Цветаева. Все они были умны, очень умны. Все стремились к ясности выражения, а если не всегда достигали, то вспомните, какие Галактики пытался осмыслить хотя бы Хлебников»[1].
«Ясность выражения» и «ум» — первые характеристики поэзии и личности Бориса Слуцкого. Никаких импрессионистических цветовых пятен, ничего размытого и туманного, четкость линии, графика. Если вспомнить рассказ «Линия и цвет» чтимого Слуцким Бабеля, то в этом споре Слуцкий на стороне линии.
Художник Борис Биргер говорил о Слуцком, собирателе современной живописи, бескорыстном помощнике молодых художников: прекрасный человек и замечательный поэт, но «вместо глаз у него гвоздики». Как и любое умное оскорбительное замечание, это — попадает в суть проблемы. Слуцкий видел мир (или старался его видеть) так, как вбивают гвозди: четко и точно.
Какое-то не слишком поэтическое видение мира, но оно было у поэта, у поэта — замечательного. Это только одна сторона парадокса поэзии и личности Бориса Слуцкого. Другую обозначил Иосиф Бродский, назвавший старшего товарища и друга: Добрый Борух. Именно так… Ум, точность, четкость соединены с добротой, с жалостливостью. Это замечали и не приемлющие стихи Бориса Слуцкого люди. Анна Ахматова говорила: «Это — жестяные стихи». И вновь умное оскорбление, стоит только в него вглядеться, становится верным определением, точной метафорой. Ибо жесть — мягкий металл. Самый человечный, если так можно выразиться, металл. Не жестокая сталь, не тяжелый чугун, но приспособленная для быта жесть, которую можно пробить столовым ножом.
О том же самом писал «друг и соперник» Слуцкого, Давид Самойлов: «Басам революции он пытался придать мягкий баритональный оттенок». И еще лучше, еще точнее, словно бы поясняя прозвище, данное Слуцкому Иосифом Бродским — «Добрый Борух», Самойлов писал: «Не любовь, не гнев — главное поэтическое чувство Слуцкого. Жалость. Он жалеет детей, лошадей, девушек, вдов, солдат, писарей, даже немца, пленного врага, ему жалко, хотя он и принуждает себя не жалеть. (…) Жалко. “А все-таки мне жаль их”. "Здесь рядом дети спят”. “А вдова Ковалева все помнит о нем”. Пляшут вдовы: “…их пары птицами взвиваются, сияют утреннею зорькою, и только сердце разрывается от этого веселья горького”… Гипс на ране — вот поэтика Слуцкого» (см.:
Пожалуй, никто не смог так верно описать Бориса Слуцкого.
Теперь надо соединить эту «жалостливость почти бабью» с мужским, безжалостным умом, остроумной язвительностью, гордостью, замкнутостью — и перед нами один из самых парадоксальных поэтов России, а может, и самый парадоксальный.
В подготовке книги к печати нам оказали большую помощь Ал. Симонов, Л. Лазарев, Е. Ржевская, Л. Дубшан, Б. Фрезинский, Нина и Зиновий Либерман. Всем им авторы приносят глубокую признательность.
Глава первая
ИСТОКИ
Его жизнь начиналась на переломном рубеже истории огромной страны, еще недавно называвшейся Российской империей. Ураган революционных перемен ворвался в жизнь народов. Первое, что даровала революция евреям России — отмену черты оседлости. Евреи обрели право передвижения и сорвались с проклятых насиженных мест. Чета Слуцких, люди не первой молодости — Абраму Наумовичу шел тридцать третий год, Александре Абрамовне двадцать восьмой, — покинула постылое местечко и переехала в Славянск — ближайший заштатный городок Изюмского уезда Харьковской губернии. Здесь 7 мая 1919 года родился их первенец, будущий поэт.
Слуцкие знали, что они покинули. Позади была жизнь в глухом еврейском местечке, погромы, нищета. Жизнь без надежды и без будущего для детей. Но что ожидало их впереди? Не только они, никто не мог толком представить себе, что несут с собой перемены. Первые годы жизни на новом месте не принесли ни радости, ни покоя. Волны Гражданской войны, ее отливы и приливы, потрясали Украину. Не обошли они стороной и Славянск. Но семье Слуцких война и набеги многочисленных банд не нанесли урона. В 1922 году семья пополнилась еще одним ребенком. У Бориса появился брат — Ефим. В том же году Слуцкие переехали в Харьков, в тогдашнюю столицу Украины.
Если справедливо утверждение, будто психика человека формируется в младенчестве, то этим объяснимы и многие черты характера будущего поэта. Над колыбелью Бориса не склонялись «ржавые евреи» с их догматизмом и покорностью судьбе. Спасаемый от погромщиков младенец прижимался к теплой груди матери. С ее молоком он всасывал доброту и любовь, жалость и сострадание — черты, которые с такой силой прозвучали в его поэзии. От мамы шло и дуновение прекрасного — музыка и стихи. Вспоминая маму, думая о ней, Борис писал в стихотворении «Матери с младенцами»:
Отец был кормильцем семьи. Он владел одной из немногих профессий, разрешенных евреям черты оседлости, — работал приказчиком до революции и служащим в торговле в послереволюционные годы. От него шла к детям уверенность в завтрашнем дне, надежность и незыблемость семейного уклада. В Харькове у Слуцких родился третий ребенок — дочь Мария. У братьев появилась сестренка Мура.
Из трудных послереволюционных лет маленький Борис вынес чувство семейной привязанности, сознание семейственности в высшем значении этого понятия. Этому чувству он был верен всю свою жизнь.
Тому немало доказательств: отношение к прожившей до конца своих дней в семье Слуцких няне; постоянная забота о престарелых родителях; самоотверженный уход за мамой во время ее длительной и тяжелой болезни, совпавшей с еще более тяжелой болезнью жены. Прожив большую часть своей жизни вне родительского дома, теплоту семейных отношений Борис перенес на семью брата. Достаточно познакомиться с его письмами: это не отписки, которыми часто изобилуют письма людей, равнодушных к судьбе и жизни своих близких.
Когда в семье брата родилась дочь, Борис, поздравляя брата, писал ему: «… не делайте из нее памятник усопшим родственникам. Если вы назовете ее Матильдой или Клотильдой, она обязательно будет маникюршей. Даю вам на выбор три имени из русской классической литературы: Ольга, Елена, Татьяна». Племянницу назвали Ольгой.
В одном из писем 1967 года, когда он уже знал о начавшейся болезни жены, Борис пишет племяннице: «Дорогая Оля! Мы с удовольствием прочитали твое письмо, в котором так много эрудиции и так мало ошибок. Подавленные твоей образованностью, не рискнем вступать в спор относительно готики и Возрождения… Надеемся, что книги, похищенные тобой у дедушки и бабушки, будут тобой перелистаны с пользой и удовольствием и ты займешь первое место в Туле по масонству».
В другом письме брату Борис радуется появлению своего внучатого племянника и жалуется на дурное отношение сестры к заболевшей Александре Абрамовне: «Что касается мамы, то не верится, что Мура, при ее больших административных способностях (других у нее нет), не смогла бы нанять за 50 рублей в месяц медсестру из числа хотя бы своих подчиненных, которая дважды в день кормила бы маму. Впрочем, если у нее есть другой план… я готов субсидировать». (В дальнейшем Борис перевел маму в московскую больницу, часто был у ее постели и организовал уход за ней.)
«Дорогие родственники! Мы сняли полдома в Тарусе. Будем рады, если вы нанесете нам визит, благо вам как автовладельцам передвигаться по Калужской области сподручнее. Дорога Серпухов — Таруса — тридцать километров — вполне проходима».
Из Коктебеля в 1960 году: «Дорогой Фима, дражайшие Рита и Леля! Почему вы не пишете мне? Я, все-таки, старший в семье, а образование, которое вы получили, позволяет предполагать в вас элементарную грамотность. Как вы собираетесь коротать лето?.. Фима! Если сможешь, достань мне медикаменты и, когда будешь в Москве — оставь на письменном столе».
Но все это было много позже. Возвратимся в Харьков начала двадцатых годов. В Харькове Слуцкие жили на пролетарской окраине, в районе Плехановки.
Среди этой базарной стихии, как мирный островок, жила дружная семья, — шесть человек, — поражавшая соседей, привыкших к совершенно другим внутрисемейным отношениям, своей сплоченностью и культом детей.
Семья не отличалась достатком. Вспоминая те годы, Слуцкий писал:
Александра Абрамовна, мать поэта, происходила из интеллигентной семьи. Ее отец, дед Бориса, был учителем русского языка. В свое время Александра Абрамовна окончила гимназию. Была неравнодушна к поэзии и музыке. Одно время она преподавала музыку. Высокая, стройная, светлоглазая; прямые волосы придавали мужественность ее мягким чертам. Борис был внешне похож на мать. Добрая улыбка не сходила с ее лица, и вместе с тем в ее лице чувствовалась способность к подвигу — во имя детей, во всяком случае. Ее сердце было открыто для других; чужие радости и горести вызывали в нем чуткий отклик. Об этом вспоминают школьные друзья Бориса, бывавшие в их доме. В трудные тридцатые годы она не отпускала живших впроголодь ребят без того, чтобы не накормить, и делала это без какого-либо намека на публичную благотворительность. У матери Бориса его друзья получили первые уроки деликатности.
Натура широкая, неравнодушная ко всему, что происходило в мире, она всю себя без остатка отдавала детям. Ее отличала глубокая интеллигентность — качество довольно редкое в окрестностях Конного базара. Это проявлялось во всем: в воспитании детей, в отношениях с соседями. Люди, привыкшие к семейным скандалам и дворовым потасовкам, старались сдерживать себя в ее присутствии.
Детей она любила одинаково сильно. Но Борис занимал в ее душе особое место. Он рано дал почувствовать свою незаурядность, и к той доле любви, которая ему причиталась, примешивалось в материнском сердце и чувство гордости. Она угадывала высокое предназначение сына, и чувство ее не обмануло. Дочь своего отца, она не только поняла, но и одобрила выбор сыном литературного пути.
Александра Абрамовна была одержима стремлением дать хорошее образование детям. Не только школьное. «Мать очень рано запустила меня на несколько орбит сразу, — вспоминал Слуцкий. — Музыкальная школа. Древнееврейский язык. Позднее — английский. Тупо, нехотя учился музыке. С отвращением шел к пианино… Уже много лет как мать успокоилась, но тогда, когда мне было восемь — десять — двенадцать и матери тридцать с небольшим, я ее помню всегда кипящей»[2].
Это «кипение» Борис Слуцкий позднее описал в стихах «Музшкола имени Бетховена в Харькове»:
Несмотря на ограниченные возможности семейного бюджета, к сыновьям приходил на дом учитель английского языка. На столь же высокую орбиту Александра Абрамовна выводила и младшего сына. Ефим не сопротивлялся музыкальному образованию и закончил курс. Он, правда, не стал музыкантом. Он сделался оружейником, высококлассным специалистом, конструктором стрелкового оружия. Борис бросил музыкальную школу после пятого класса.
В необходимости образования Александре Абрамовне приходилось убеждать мужа. Абрам Наумович был человеком другого склада. Хотя он не меньше жены любил детей, его духовное влияние на них было несравненно меньше. Кормилец большой семьи, он был, как сказали бы сейчас, прагматиком. Он не мешал жене воспитывать детей, но довольно скептически относился к гуманитарной направленности их воспитания. Всего того, что нужно человеку в жизни — хорошей профессии, честности, порядочности, трудолюбия, заработка, достаточного для содержания семьи, — можно добиться и без лишней учебы. Он считал, что образование должно дать положение и материальное благополучие — то, чего он, изгнанный из второго класса церковно-приходского училища, был лишен в жизни. Он-то сам чего-то добился, «пройдя все институты… мимо».
Детям он внушал простые железные истины. Одну из них запомнил его младший сын: «Никогда не надо делать то, что нельзя делать». Такими же ясными и простыми были, по-видимому, и другие истины, воспринятые детьми как заповеди: о необходимости трудиться, исполнять обязанности, быть честным перед собой и перед людьми, уважать законы и старших. Все творчество Слуцкого, его жизненная позиция, его поведение в жизни — свидетельство тому, что он всегда был верен суровым и справедливым заповедям отца.
Подытоживая влияние родителей, Борис писал: «Отец заповедовал правила, но мать завещала гены…»
В тех же, хранящихся в архиве, воспоминаниях о детстве Слуцкий писал: «Обязательно ли любить свой город? Нет. Страну — да. Город — нет. Мать — обязательно. Тетку — необязательно. Язык — да. Скульптуру — нет. Харьков сейчас не люблю. А тогда в детстве любил, наверное. Во всяком случае, я его помню. Было очень светло. Суммарное воспоминание. Может быть потому, что так темно было в квартире. Одна комната из двух совсем без окна. Выйдешь на улицу — сразу становится светло… Второе суммарное воспоминание — чувство недоедания. Не то чтоб голодал, а почти все время хотелось есть. К родителям и эпохе никаких претензий. Сам виноват. Деньги копил на книги. Светло было. Голодно. Еще было нервно… Отец сдерживался. Мать не сдерживалась. Но оба кипели. Денег было меньше, чем хотелось. Жили хуже, чем хотелось. Работали больше, чем хотелось…»[3]
В двадцатые-тридцатые годы родители и впрямь много работали. Дети их видели только вечерами. Вела дом и детей женщина, прибившаяся к Слуцким еще в Славянске. Сейчас по прошествии лет трудно определить не только положение ее в доме, но даже и то, как ее называть. Ни советское определение домработницы, ни буржуазно-мещанское название домоправительницы к ней не подходит. Для семьи Слуцких (и особенно для детей) она была больше и того и другого. Она была членом семьи — шестым. От рождения она была Марией Тимофеевной Литвиновой. Долгие годы была экономкой у одинокого начальника городской почты Славянска. Он переименовал ее в Ольгу Николаевну. Незадолго до смерти почтмейстер оформил с ней брак и дал ей фамилию Фабер. В хаосе революции и Гражданской войны она лишилась дома и имущества, оставшегося ей после хозяина и мужа. Одинокая, не имея своего угла, она прибилась к Слуцким. Формально она числилась домработницей, но вскоре отказалась от какой-либо платы и стала членом семьи. Взрослые называли ее Ольгой Николаевной, дети — Аней. Так назвал ее в младенчестве и Борис, воспринимавший тепло ее рук и доброту утешений, как и материнскую ласку. Дети любили Аню и были к ней глубоко привязаны. Она всегда была с ними: кормила, мыла, обстирывала, обшивала, собирала в школу и встречала из школы, спала с ними в одной из двух комнат тесной квартиры. В силу изначально присущей ей доброты и порядочности, она давала своим питомцам бессловесные уроки верности долгу, деятельного участия в чужой судьбе, бескорыстия и справедливости, незаметного жизненного подвига. Любимцем ее был Борис, и он в ней души не чаял, считал ее второй матерью.
Во время войны Аня оставалась в Харькове. От эвакуации, на которой настаивали старшие Слуцкие, наотрез отказалась. Родители эвакуировались с дочерью. Борис был с первых дней на фронте, Фима учился в военной академии. Без детей она не представляла своей жизни. Осталась, как она говорила, «на хозяйстве» в ожидании возвращения своих питомцев живыми, в чем была искренне уверена.
В короткие дни первого освобождения Харькова Борису не удалось попасть в город, который он считал родным. Только спустя три недели после взятия Харькова (11 сентября) Борис оказался на Конной площади. Из его писем друзьям и брату можно составить картину того, что он успел: выполнил несколько личных поручений школьных товарищей-фронтовиков, узнал, целы ли дома и имущество их эвакуированных родителей, встретился со школьными друзьями, в основном с девочками, остававшимися в городе. Но главное, ради чего он стремился попасть в Харьков — разыскать Аню. Он нашел ее далеко от Конной площади у знакомых, пошел с ней в военкомат, заставил сопротивлявшихся военных чиновников записать ее как члена семьи воюющего офицера, оформил на ее имя денежный аттестат и добился вселения в квартиру, принадлежавшую Слуцким. И все — менее чем за одни сутки. Это был подвиг любящего, преданного и благодарного человека.
Школа была семилетней, десятилетки появились позже. В старших классах в те годы учились рослые ребята, сверху вниз смотревшие на первоклашек. В памяти соучеников Бориса осталась фамилия ученика выпускного класса Пети Кизенко. Он был гордостью школы. Рослый, красивый парень был знаменит как изобретатель какого-то нового тепловоза. Его помнили с рулонами ватмана под мышкой — чертежами своей задумки. Возможно, его идеи были разумны, но для них еще не приспела пора.
С приходом Бориса Слуцкого 11 — я харьковская неполная средняя школа обретала новую знаменитость — пока еще среди учеников своей и соседних школ.
Как представляли себе юного Бориса его соученики по 11-й школе? Его интерес и знание гуманитарных предметов поражали не только сверстников, но и учителей. Он мог назвать без запинки несколько десятков городов любой из крупных европейских стран и о многих из них рассказать. Особенно знаменит был Борис знанием истории, которую любил больше других предметов. Его коньком была история революций. В одном из своих стихотворений он вспоминал, как его учитель истории предложил классу назвать известные революции. Большинство назвало две, один — три. Слуцкий назвал сорок восемь и навсегда испортил отношения с учителем истории. Это казалось цирковым фокусом, чудом. Лучше всего Слуцкий знал Великую французскую революцию — не по школьным учебникам, а по монографии французского социалиста Жана Жореса, убитого в Париже летом 1914 года шовинистом Вилленом.
В начале семидесятых годов Слуцкий с иронической мудростью объяснил свое подростковое пристрастие к истории Великой французской революции в тридцатые годы в тогдашней столице Украины, Харькове. Стихотворение «Три столицы. (Харьков — Париж — Рим)» стоит процитировать целиком:
Юношеское заблуждение оказалось путем к истине. Давным-давно Гегель сказал: «Истина — такая сила, что содержится и в заблуждении». Читающий подросток воспринимает мир пореволюционной действительности в столице советской Украины как мир Французской революции в столице Франции. Он в восторге от этого мира. Правильно ли он воспринимает этот мир? Насколько правомерен его восторг? Постаревший Борис Слуцкий с иронией относится к нему, но — и вот тут самый важный поворот темы — именно он, постаревший Борис Слуцкий, видит, в чем была правота этого подростка и юноши.
Неистребимость утопии, неубиваемость стремления к всеобщему счастью, к тому, что называется теперь «социальной справедливостью», — вот о чем написано это стихотворение. Это — один уровень, общечеловеческий. Другой — социальный, социально-психологический. Оказывается, что революции, рывки к невиданному обновлению мира, связаны, сцеплены с архаикой, с традицией, с древностью. И как подросток в Харькове 1929–1933 годов пытается оправдать увиденное им на улицах примерами из истории Французской революции, так и подросток из Парижа 1789–1793 годов готов древнеримскими добродетелями оправдать современный ему террор.
По русской истории учителями Слуцкого были Карамзин и Ключевский. Карамзин был убежденным монархистом, Ключевский учил русской истории цесаревича Николая Александровича. Жорес был революционером. Но и тот, и другой, и третий были добросовестными историками. Не это ли заложило фундамент историческому мышлению будущего поэта, который признавался, что «с удовольствием катится к объективизму»?
Покоренный поэзией, Борис не стал пустым романтиком, как это нередко случается с молодыми людьми. Он был серьезный организованный ученик, книгочей и эрудит. Его «золотой аттестат» не был наградой за успехи лишь в гуманитарных науках. Отличные оценки по всем другим предметам соответствовали его знаниям.
Наряду с поэзией его страстью была книга. «В семье у нас книг почти не было… — вспоминал Борис. — Первая книга стихов, самолично мной купленная на деньги, сэкономленные на школьных завтраках, томик Маяковского… В середине тридцатых годов в Харькове мне и моим товарищам, особенно Михаилу Кульчицкому, читать стихи было не просто: достать их стоило немалого труда. Книжку Есенина мне дали домой ровно на сутки, и я подряд, не разгибая спины, переписывал Есенина. До сих пор помню восторг от стихов и острую боль в глазах. Точно так же, как радость от чтения какого-нибудь однотомника — тогда это был самый доступный вид книгоиздания — смешивалась с легким чувством недоедания. Короленко — полтора рубля — тридцать несъеденных школьных завтраков».
Борис в это время не имел жилья, снимал углы. Куда деть книги? Паковал и отправлял в Харьков родителям и брату, служившему недалеко на полигоне под Коломной.
Многие, знавшие Слуцкого в послевоенные годы, вспоминают, как он рекомендовал книгу, как дарил книги, как обязывал учеников своего семинара приобрести книгу, которой они не заметили по своей невнимательности или по непониманию значения. У Слуцкого было развито чувство любви к книге, но не чувство собственности. Без сожаления дарил редкие и ценные книги, подписывая их.
Борис знал множество стихов. Он вспоминает, что первыми подаренными ему книгами были томик Михайлова и сборник стихов Есенина.