Поди разгреби, чья здесь национальность палаческая, чья – спасительская?..
Напутано, натуманено не только с нацпринадлежностью.
Высочайше культурная Германия (Кант, Гегель, Фихте, Гердер, Гете, Шиллер, Бетховен, Ницше… – бесконечен ряд) раскрутила Катастрофу евреев. На Эвианской конференции 32 государств в 1938 г. самые цивилизованные Англия, США, Франция, Австралия не нашли возможностей приютить евреев-беженцев из-под нацистского топора, одна малоразвитая Доминиканская республика взялась принять сто тысяч беженцев, и то в расчете на дешевую рабочую силу.
Немецкий Праведник пастор Грубер вспоминал, как просил своих прихожан спрятать преследуемых евреев: «Простые люди соглашались, а обладатели университетских дипломов часто находили уважительные причины для отказа». Ухмыльнуться в очередной раз по поводу интеллигенции? Мешают спасители евреев болгарский литератор и политик Димо Казасов, бельгийский инженер Леопольд Рос, чехословацкий филолог доктор Анна Биндер-Урбанова и не сочтешь бизнесменов, адвокатов, дипломатов, педагогов, артистов – все народ не простой…
М. Вехнис (США) свидетельствовала о бывшей царской фрейлине графине Людмиле Дмитриевне Бутурлиной, заброшенной революционными вихрями в эмиграцию, в Латвию. После оккупации Латвии немцами графиня скрывала в Приедайне (Юрмала) еврейку Хаву Гинцбург, пока соседи не выдали ее, и Хава погибла.
В захваченном гитлеровцами Кисловодске трех девочек-евреек уберегла от уничтожения Варвара Цвиленева из дворянского рода Батюшковых; в питерском Эрмитаже в галерее героев войны 1812 г. висит портрет ее предка генерала Цвиленева.
Напрашивается поверить, что благородство наследственно. И необязательно аристократическое прошлое. Б.Б. Вольфсона на фронте тяжело ранило в голову, он попал в немецкий плен, потом к Анастасии и Ефиму Рогожиным (Иловайск, Украина), они, рискуя собой и своими детьми, укрыли солдата-еврея и выходили его. Родители Ефима Рогожина за четверть века до того, в Гражданскую войну, тоже прятали евреев от погромщиков. В 1913 г. в Киеве во время процесса облыжно обвиненного еврея Бейлиса его защищал русский ученый А. Глаголев – сын его, православный священник, спасал евреев в оккупированном Киеве.
Розовая вызревает мечта: под свист центрифуг и стрекот компьютеров бессонные ученые выделяют ген альтруизма, размножают, внедряют, и мир добреет, все в улыбках, все – в любви… Сбываются слова Праведника В. Ковальского при его награждении: «
Да что-то пока не ладится там у биологов. Возможно, не только у биологов?..
Пастор Грубер пытался, по его словам, общаясь с Эйхманом, понять его, он надеялся и в Эйхмане отыскать просвет. Доктор Грубер говорил: «Человек не может всегда действовать на пике садизма… В каждом человеке есть оазисы благородства… Но в последние годы, – печалился он в 1961 году, – я вижу, как демонические силы растут и порабощают людей».
«Регресс человечества» – так выразительно названа книга о поведении человека, опубликованная в 1983 году нобелевским лауреатом Конрадом Лоренцом, крупнейшим этологом (и антисемитом, но ему вряд ли думается, что и он поучаствовал в огорчающем его регрессе).
Лоренц рассуждает о «моральном императиве» Канта или врожденной морали, которая направлена на сохранение биологического вида. Чем больше «инстинктивно альтруистичных» индивидов в первобытном племени, тем больше у него шансов выжить. «
В популяционной генетике есть понятие «отбор по родственному признаку»: животное ищет для дружбы «своего» и находит его по запаху, который определяется родственными генами. Свой своего познаша.
Применительно к человеку говорят о «круге света»: света моей культуры, или моей родни, или моих привязанностей, или сердечных влечений – кто попадает в этот круг, тот мой, того люблю, на того жизнь свою трачу…
Станислав Лем ввел термин «границы солидарности»; они могут определяться разными соображениями. Например, антропоморфностью: муравья затоптать легче, чем убить кошку, человека еще сложнее, особенно «своего» по, скажем, цвету кожи или футбольным пристрастиям. Как давным-давно заметил Ж.-Ж. Руссо, человек склонен симпатизировать только тому, кого может отождествить с собой. Короли не знают жалости к своим подданным, потому что не видят их подобными себе, не понимая, что все равно беззащитны перед страданиями или смертью. И так легко предположить, говорит Руссо, что тот, кто не похож на меня, не может испытывать боль так же, как и я. (Вот и у нацистов евреи – нелюди, паразиты, насекомые; раздави вошь – чего там она испытает?..)
«Не обижай пришельца» – оно когда сказано? Две с половиной тысячи лет как не прошли, все-то крутимся в колесе противостояния: «мы» и «они», «свой» и «чужой». А Праведник не хочет знать понятия «чужой». Его солидарность не имеет границ, в его круге света – все человечество.
Кто же Праведник – он каков? Аристократ, плебей, интеллигент, хам, ворюга? Умен, хитер, набожен, неграмотен, учен, слезлив? Склочник, удалец, ловчила? Ухватить бы…
Двое ученых, каждый сам по себе, взялись поискать: кто они, Праведники, из какого детства, из какого теста леплены. Изучали образование, привычки, друзей, характеры… На многих примерах, солидно, ре-пре-зен-та-тивно… Вышло: у одного Праведники – индивидуалисты, бунтари, против общих правил; у другого – послушные приспособленцы, сотрудники любому режиму. Ускользает Праведник от измерений.
Природа вложила в человека агрессивность. Без нее никакой популяции не выжить. Когда врага нет, она накапливается. Известное наблюдение: если долго жить в изолированном пространстве даже с лучшим другом, можно возненавидеть его вплоть до убийства. Таков естественный закон. Норма.
А Праведник – вне нормы. Его ведет доброта. Иммануил Кант говорил о «моральном императиве» – законе нравственности, изначально заложенном в человеческую душу. Кант жил двести лет назад и ему, наверно, было бы непросто в нашем веке сопрячь опыт гестапо (или ГУЛАГа) с понятием врожденной гуманистической морали. Мир оказался плох, безнравственен. А Праведник не оглядывается – он спасает. Выгребает против течения. Праведник переступает через национальные перегородки, как и расовые, классовые, религиозные – любые. Он – революционер в этом смысле, но он – еще бо́льший революционер, когда рушит привычные рамки человеческого эгоизма.
То сам рушит, то обстоятельства ведут. В какофонии войны и вражды не всегда ясны мотивы спасения.
Тщеславие? В Норвегии жили 1800 евреев, сто пятьдесят из них бежали из страны в начале немецкой оккупации. Сразу после первых арестов евреев в октябре 1942 г. лютеранская церковь Норвегии осудила их преследование, а антифашистское подполье принялось тайно переправлять евреев в нейтральную Швецию и к февралю 1943 г. вывезло примерно 800 человек. Пришло время, Яд Вашем предложил норвежцам назвать имена спасителей для их чествования – они отказались: «Посадите одно дерево на всех». И датчанам, почти всех своих евреев спасшим и отказавшимся от поименной славы, высадил Яд Вашем одно общее дерево: «Народу Дании».
Что Праведнику огласка? Суета и тщета… Французский городок Ле-Шамбон на юге Франции чуть ли не весь выручил пять тысяч евреев. Тихо, не ища себе хвалы и после войны. «Защита обреченных – богоугодное дело», – говорил местный священник и объяснял поведение своих прихожан-протестантов их памятью об уничтожении гугенотов (по-нынешнему, геноцид). Отозвалась вдруг Варфоломеевская ночь!
Корысть? Великому спасителю тысячи двухсот евреев Оскару Шиндлеру, и тому когда-то приписывали «выгоду»: мол, свой завод, где он сберегал сотни человек, Шиндлер отобрал у еврея и наживался потом… (От одного из убереженных шел, между прочим, этот запах.) А сам спаситель объяснял: «
Жизнь многоцветна, и расчетливость спасителя не исключена. Кто-то взялся сохранить ребенка, соблазнясь грошовым перстеньком и не сообразив риска, а потом вдруг объявилась совесть, перекрыла путь назад, пришлось спасать, и рисковать, и платить несоразмерно домом, собой, судьбой… Или: укрываемую девочку выгодно обратили в няньку собственным детям, прислугу, рабыню… Или: мать полицая в Бориславе (Украина) спасала еврейскую семью не только по старой дружбе, но и в надежде облегчить судьбу сына, когда вернется советская власть.
Случай? З. Григорович из белорусской деревни Заречье (Минская обл.) зимой 1942 года шла мимо соседнего совхоза и видела там за колючей проволокой гетто расстрел евреев. Дальше ее рассказ:
Девочку спасли. Сейчас она в Израиле, при ней книга, вложенная матерью в сверток с младенцем, – Тора старинная, в кожаном переплете с медной застежкой – памятник белорусской деревушке-Праведнице, всем скопом нежданно-негаданно угодившей в подвижничество; никаких там мотивов, так уж вышло…
Сколько людей попадали в подвижники невзначай, не по своей воле, а по стечению случайностей! Но обычно все-таки наличествовала предрасположенность души, которая не позволяла отмести сочувствие или жалость, накатывающие непрошенно, но неотвратимо. Тогда и легкий толчок сыновьего ребячьего не замутненного ничем сердца может решить мамину жизнь.
1992 год, Яд Вашем. На открытие памятной таблички в честь умершей Праведницы прибыл из Украины ее сын, «такий соби хлопець» лет вроде сорока, шаровидный, кровь с молоком, лысина с чубом, руки-грабли-лопаты, ну, колхозный комбайнер, а то и бригадир. Слепящий полдень, церемониал, речи… Спасенный, истрепанный израильский старик повествует, указывая на гостя: «Я с гетто до них у хату прибег, его мама меня покормила и говорит: «Иды, хлопчику!» И он, вот он, ему тогда шесть годков было, заплакал и каже: «Не хочу шоб того хлопчика вбылы, сховай його, мамо!» И так же ж плакал, шо вона меня оставила… и аж до освобождения…» – Он задыхается, а крутой хлопец целует мамино имя на табличке, и солнце скатывается слезой по его пунцовой щеке.
В реальной жизни ни сýдьбы, ни побуждения не разделить, да и как-то стыдно поверять пошловатой алгеброй гармонию доброты. Существенно одно: работает альтруизм даже в самых античеловеческих условиях.
В романе польского писателя Ежи Анджеевского «Пасхальная неделя» ксендз пытается спрятать еврейку, но обоих расстреливают по доносу соседа. Анджеевский описывает разные варианты отношения поляков к обреченной еврейке: ненависть, страх, жалость, равнодушие – все они, согласно автору, бесплодны; в бесчеловечной атмосфере нацизма нет места никакому человеческому решению. «Человечность попросту отменяется», – заключает писатель.
Не только человечность отменилась: рушится вся европейская цивилизация, настоенная на христианстве. «Несть ни эллина, ни иудея»? Бросьте, вот он, иудей, выделен и обречен. «Не убий», «возлюби ближнего»? Дудки! «
Не умер Гитлер, шевелятся последыши в темном подполье, время от времени выставляя на свет то упитанную задницу, то голодный оскал.
Осознание всеобщей значимости Катастрофы евреев может лишить людей всякой перспективы: человек оказывается безмерно порочным, мир – беспроглядно ужасным. Замечено: «После Освенцима нельзя писать стихи». Точнее сказать: и в Освенциме нельзя писать стихи. А Праведники пишут. И во время, и после. Для Праведника человечность неотменима.
Какая сила толкает украинскую крестьянку (частное сообщение) скрыть еврейскую девочку и, спасая от полицаев и соседей, удочерить? А потом воспитать так, что, когда после войны объявится настоящая мама забрать дочку, та прокричит: «Нэ хочу до жидив! Не буду исты ту жидивську курочку!!». «Кугочку!» – скартавит она, дразня, ненавистно, в лицо еврейке-маме. А приемная мать довольно хмыкнет, она тех жидив сроду на дух не выносит. «Так чего ж ты еврейку спасала?» – спросили ее много лет спустя. «Та воно ж людына («то ведь человек»)», – и пожала плечами, удивилась непониманию.
Соучастников гитлеровских преступлений в Германии насчиталось пять миллионов. На оккупированных землях местных убийц и подручных тоже ведь сотни тысяч. А Праведников в Яд Вашеме сегодня набрали двадцать четыре тысячи. Недоучли, естественно, многих: один СССР почти полвека не давал объявиться защитникам евреев. Сколько же не выявлено? Если думать о людях хорошо, наскребется еще тысяч двадцать. Против миллионов-то…
Но праведная эта капля в море освенцимского самоубийственного беспредела, может быть, единственная надежда.
Покидая Яд Вашем, вырываясь из тисков Катастрофы, оглянись, душа обожженная, на деревья Праведников. И на обратной дороге, с ближней теперь стороны, справа, уже лицом к тебе, глянет обелиск с именем Рауля Валленберга. Он спас десятки тысяч евреев. Поклонись, прохожий…
И поклонись, читатель, замечательному стечению обстоятельств: американская школа, умный учитель, чуткие школьницы, пронзенные еврейской трагедией и великим подвигом спасения, – и вышла в итоге добрая книга об Ирене Сендлер. Вот эта.
«
• интервью с Иреной Сендлер, другими спасителями евреев, «детьми Холокоста» и польскими учеными, а также с преподавателем, благодаря которому родился этот проект, Норманом Конардом и его замечательными ученицами Меган (Стюарт) Фелт, Элизабет Камберс-Хаттон, Сабриной Кунс-Мерфи, Джессикой Шелтон-Риппер и другими школьниками, принимавшими и принимающими участие в спектакле «
•
• статей Ирены Сендлер;
• упоминаний истории Ирены Сендлер в академических работах, посвященных истории Варшавского гетто;
• множества других источников, перечисленных в разделе «Библиография».
Все вымышленные диалоги реконструированы на основе информации, полученной в ходе исследовательской работы и личном общении. В части второй, рассказывающей о событиях, происходивших в Польше во время Второй мировой войны, я дал имена нескольким персонажам, играющим важную роль в этой истории. Например, Ирена Сендлер никогда не упоминала имени своего школьного учителя, которого я назвал профессором Пикатовским по прозвищу Пика. Тем не менее все описанные мною обстоятельства детства Ирены и ее учебы в Варшавском университете полностью соответствуют действительности. То же касается и помогавшего Ирене в Варшавском гетто сотрудника еврейской полиции Шмуэля. Ирена ни разу не назвала его имени. Я назвал Адамом участника еврейского Сопротивления в гетто и превратил его в брата Евы Рехтман. Насколько мне известно, у Евы Рехтман не было брата – члена боевой группы Сопротивления, но Ирена и правда тесно сотрудничала с еврейским подпольем. Также вымышлены имена некоторых немецких официальных лиц и офицеров, но все эти персонажи существовали в действительности. Вымышленные имена даны и некоторым персонажам, фигурирующим в первой и третьей частях книги, например преподавателю обществознания мистеру Кихарту и некоторым учащимся Юнионтаунской средней школы.
Варшавское Гетто
1 Умшлагплатц (Umschlagplatz
2 Трамвайное депо на Мурановской площади.
3 Штаб подполья на Милой, 18.
4 Еврейская тюрьма Генсиувка.
5 Парк Красинских.
6 Еврейское кладбище.
7 Гестаповская тюрьма Павяк.
8 Церковь Благовещения.
9 Centos, Еврейская организация самопомощи.
10 Большая синагога на площади Тломацке, уничтоженная в последний день Восстания в гетто – 16 мая 1943 г.
11 Здание суда.
12 Театр «Фемина».
13 Пешеходный мост над Хлодной улицей, соединявший территории Большого и Малого гетто, открыт для движения 26 января 1942 г.
14 Юденрат – Администрация еврейского гетто, Гржибовская улица, 26, ноябрь 1940-го – сентябрь 1942 г.
15 Синагога Ножиков, сохранилась до сего времени.
16 Гржибовская площадь.
17 Церковь Всех Святых.
18 Дом сирот Януша Корчака, Сенна, 16, и Слиска, 9.
19 Дом Евы Рехтман на Сенной улице.
Часть первая
Канзас, сентябрь 1999 – февраль 2000
Глава 1
В ней столько злобы
Лиз прижалась лбом к иллюминатору самолета и во все глаза смотрела, как солнце начинает покалывать своими лучами черный край океана. Это была бесконечная ночь, полная беспокойным ожиданием и гулом авиационных двигателей. Самолет плавно накренился на правый борт, горизонт качнулся влево, и ее охватило очень странное чувство. Ей захотелось, чтобы безграничная полетная скука продолжалась и продолжалась, чтобы самолет не закладывал этот вираж, готовясь окунуть ее в неизвестность, в странные, ошеломляющие своей дерзостью приключения. Когда все это началось, когда она полтора года назад прочитала ту удивительную заметку об Ирене Сендлер в «Ю. С. Ньюс энд Уорлд Рипорт»[3], только безумцу могло прийти в голову, что она, Лиз Камберс, будет сидеть у этого иллюминатора, на этом «Боинге-747», лететь через океан в Европу, в Польшу, в Варшаву.
То, о чем она и помыслить не могла, когда ей было 14, этот внеклассный проект к Национальному Дню Истории, сама делать который она никогда не вызвалась бы, сейчас стало столь же неопровержимой реальностью, как этот наклонный рассвет за иллюминатором. Хотя своего удивления не могли скрыть ни бабушка с дедушкой, ни учителя, ни друзья и родные, больше всех была поражена сама Лиз. Настолько же невероятно было, что Лиз и ее одноклассница Меган Стюарт, разные, как луна и солнце, общего у которых была одна только дата выпуска из школы, отправятся в это путешествие вместе. Сидящая через проход Меган спала, склонив голову набок, густые темные волосы рассыпались по ее лицу. Лиз даже не сомневалась, что, будь у нее возможность заглянуть в будущее и полистать выпускной альбом, под фотографией, излучающей уверенность в себе, луноликой Меган, она нашла бы длинный список заслуг и достижений, завершающийся словами «Лучший выпускник 2003 года. Подает большие надежды». А что будет написано под фоткой сконфуженно улыбающейся фотографу Лиз?.. Наверно, стандартное, хоть и немного зловещее напутствие лузеру: «Удачи в жизни!»
Повернувшись обратно к окошку, Лиз пригладила растопыренными пальцами свои короткие светлые волосы и невольно задумалась о новом в своем лексиконе слове… о приносящем столько беспокойства слове
В «
Для Лиз слово
Двигатели сменили тягу, самолет пошел на снижение, и она почувствовала, что начинает закладывать уши. Солнечного света стало больше, и Лиз увидела на поверхности океана кильватерный след прошедшего судна. Она откинулась на спинку неудобного кресла и почувствовала, что сползает из этих меланхолических размышлений в самую настоящую хандру. Она задвинула шторку иллюминатора, но так только острее ощутила клаустрофобию от того, что была заперта в этой летающей консервной банке наедине со своими мрачными мыслями, от которых у нее всегда начинало колотиться сердце.
Даже закрывая глаза, она продолжала смотреть в свое прошлое, от которого было невозможно ни убежать, ни спрятаться.
Все случилось, когда Лиз было пять лет от роду, во время ужина на грязной кухне фермерского домика в Западном Канзасе, фанерные стены которого продувались насквозь всеми ветрами прерий, приносящими с собой пыль и холод. Лиз с матерью переезжала с места на место так часто, что потеряла счет этим бесконечным переселениям. Здесь, на ферме, у Лиз хоть была собственная комната. Хозяевами фермы были два пожилых брата. Лиз помнила, как в тот вечер мать в очередной раз поругалась со своим бойфрендом. Лиз сидела за столом, пытаясь прожевать жесткий кусок мяса, который ее заставлял есть мамин приятель (Реджи, что ли?). Тогда Лиз считала скандалы, которые устраивала мама, хоть и неприятным, но естественным элементом повседневной жизни… это только теперь она понимала, что виной тому были наркотики и алкоголь. Но этот скандал оказался последним. Мать сорвалась из-за стола, отбросив в сторону стул, и выбежала на улицу, с треском захлопнув за собой дверь. Через мгновение взревел разбуженный стартером старый, усталый автомобильный двигатель. Она соскользнула со стула и, подбежав к двери, успела увидеть маму за рулем выплевывающего из-под бешено вращающихся колес комья грязи старого «Бьюика». Машина сорвалась с места, будто за ней гнались все демоны преисподней, и больше Лиз никогда свою мать не видела. Она с ней даже не попрощалась. Лиз смотрела, как пыльный след, оставляемый убегающей от нее матерью, становился все длиннее, а потом и вовсе скрылся за горизонтом.
Эти мгновения отпечатались у нее в голове с фотографической четкостью, но все остальные события тех времен слились в какую-то неразборчивую кашу, в мутное пятно, которое нельзя было ни толком разглядеть, ни вывести с полотна памяти. Какой-то дружелюбный социальный работник забрал ее с фермы и отправил в детский дом, потом кто-то выяснил, что ее настоящий отец не способен о ней заботиться, но отец ее отца, дедушка Билл, и его жена Филлис вроде бы «готовы попробовать», в результате чего она и стала их «приемной дочерью». Конечно, им было нелегко, ведь с тех пор, как они сами были родителями, прошло много лет…
Пока Лиз росла, она стригла свои светлые волосы как можно короче, чтобы никому не пришло в голову спутать ее с матерью, длинноволосой блондинкой, чей образ сохранился только на двух полароидных фотках – они лежали в шкафу, в коробке из-под обуви, которую она никогда не открывала. С годами обрывки подслушанных разговоров (в которых фигурировали такие слова, как «наркотики» и «проституция») сложились в трагическую историю жизни матери… Психологи или социальные работники подготовили дедушку Билла к неудобным вопросам Лиз – каждый раз она получала от него заученный ответ:
– Дело не в том, что она тебя не любила, солнышко, она просто была не способна о тебе позаботиться. Ты ни в чем не виновата.
Отец Лиз жил неподалеку, но почти ее не навещал, а во время этих редких визитов Лиз все время казалось, что он боится ее и торопится убежать, словно боясь подцепить от нее какую-нибудь болезнь. Каждый год на день рождения и Рождество она получала от него открытки, хотя в прошлом году поздравление с днем рождения запоздало аж на две недели. Психологи и социальные работники твердили ей о том, каково это быть брошенной, о ее внутренней ярости, о ее душевных метаниях, о чувстве стыда, об ощущении горя. Она высиживала эти обязательные 50-минутные сеансы психотерапевтической болтовни и выходила за дверь, чувствуя, как в ней бурлят управляющие ее жизнью неведомые жгучие эмоции.
Дедушка Билл, человек крупный, большеголовый, ростом под два метра, грузный, но очень крепкий, обычно ходил в солнцезащитных очках с коричневатыми стеклами и бейсболке с логотипом «The Fort», оставшейся у него с тех времен, когда он работал шофером экскурсионного автобуса и возил туристов в исторический Форт Скотт[6]. Лиз жила с ним и бабушкой Филлис в скромном доме в Мейплтоне, крохотном фермерском поселке на юго-западе Канзаса с населением чуть меньше сотни душ.