Кухня была доброкачественной, а с неудачей сбыта продукции аульских промысловых артелей надо было смириться. Он так и сделал и тут же, в тот же момент своего смирения увидел Бондарина.
Бондарин сидел за столиком один. Тот же, хоть и без мундира, без погон, а все равно военно-профессорский вид: очки с тонкой золоченой оправой, бородка клинышком, тщательно расчесанные на пробор не светлые и не темные волосы, выправка, четкость движений. Конечно, ничего императорского, но как раз оттого, что ничего, ты невольно думаешь: «А вдруг что-то?»
Разумеется, Корнилову было известно, что Бондарин проживает в Красносибирске, что работает в Крайплане, в том самом, в котором он вчера был, был, конечно, у тех служащих, которые на два и на три ранга ниже Бондарина.
Как обо всем этом было не знать, если Бондарин постоянно публикует статьи в газетах, в журнале «Жизнь Сибири», если он составляет и тоже публикует ежемесячные конъюнктурные обзоры по краю? Кроме того, прошлое! Всем было известно его незаурядное прошлое еще и потому, что в 1925 году в Красносибирске вышла его книга «Пять лет — 1918 — 1923 гг. Мемуары и воспоминания», в печати появилось на эту книгу множество рецензий, были и протесты деятелей революции и участников гражданской войны, которые усматривали необъективность автора, его желание обелить белогвардейский лагерь, а самого себя прежде всего, но были вполне положительные отзывы видных большевиков, они утверждали, что «Мемуары и воспоминания» — одна из самых интересных, поучительных и порядочных книг такого рода.
Да, Бондарин был где-то наверху, на самом верху элиты «бывших», а в то же время он большой советский специалист и казался «агенту по сбыту» аульского окружного Союза промысловой кооперации гораздо более недоступной фигурой, чем во время своего верховного командования в Омске. Любое приближение к нему казалось агенту по сбыту чем-то опасным, даже неестественным.
Между тем Бондарин деловито доедал второе блюдо, доев, опрокинул стопку, откинулся на спинку кресла — за его столиком было почему-то кресло с высокой спинкой, тогда как повсюду стояли обыкновенные, хотя и хорошей работы новенькие стулья. Посидев так минуту и как будто бы даже успев чуток вздремнуть, Бондарин встрепенулся и принялся за газеты, которые лежали тут же, на столешнице. Он пробегал газеты быстро, две-три положил в портфель желтой кожи, потом откинулся опять, опять провел в расслабленности некоторое время, и все в том состоянии, которое свойственно только людям военным, видавшим виды. «Сколько раз я мог быть убит,— как будто думал в это время Бондарин о себе самом,— сколько раз? Десять? Сто? Тысячу раз? Но не убит, не расстрелян, а живу. Живу! Обедаю! Газеты почитываю! Хотите посмотреть, как все это делается? Впрочем, смотреть не надо, я все это делаю исключительно для себя и ради себя самого! Я живу!»
Еще чуть спустя Бондарин кивнул, к нему приблизился официант, и он расплатился, должно быть, хорошо дал на чай, взял портфель, еще раз доброжелательно кивнул официанту и что-то объяснил ему, что-нибудь по поводу сегодняшних блюд, Потом ушел.
Невероятным показалось Корнилову все это, хотя невероятного не было совершенно ничего.
Корнилов спросил официанта:
— Скажите, пожалуйста, за тем столиком, в углу, это ведь Бондарин сидел... Генерал?
— Безусловно, они-с... Вы правильно утверждаете! — подтвердил официант.
— Ну и как же?
— Как позволите понять?
— Часто он у вас бывает? В «Меркурии»?
— Каждый день, помимо выходного. Ежели назавтра быть не намерены, предупреждают: «Завтра не ждите».
— И всякий раз садится за тот столик?
— Только. И только ко мне. Ну и еще к одному тут, достаточному специалисту. Два дня кушают мясное, третий — вегетарианство. Позвольте, со своей стороны, поинтересоваться: вы интересуетесь по знакомству? Или по родству? По службе? Или просто так? Большинство интересуются просто так.
— И я просто так. Очень известный человек.
— Мало сказать! Вы посмотрите, как они ножичком, как вилочкой владеют! Как салфеточкой! Как что! Верите ли, нынешние наши коммерсанты, когда им ехать в Питер или даже в Ригу, или даже в Берлин-Париж, так они приходят ко мне и просят местечко неподалеку: посмотреть, как что. Как и какой прибор держать, как самому за столом держаться.
— Он что же, всегда один?
— Отчего же? Обедают они редко-редко когда с сослуживцем, хотя бы с тем же профессором Сапожковым, но вечером одни никогда не бывают.
— С кем же?
— Ежели вам это просто так, тогда с теми же сослуживцами либо с дамами. Ежели какая-то приезжая гастроль, тогда они приглашают актрису или две, или три, или несколько больше и очень хорошо их угощают. Позвольте, в свою очередь: вы приезжий? Из центра? Либо, наоборот, с места?
— Из центра...— зачем-то соврал Корнилов, но официант был дока и Корнилову не поверил. Не поверив, сказал:
— Конечно... Сразу видно.— И отошел.
А Корнилов с того часа совершенно охладел к своим обязанностям агента по сбыту веревочной и другой продукции, он каждый день с нетерпением ждал трех часов пятнадцати минут, шел в «Меркурий», а в три тридцать туда же являлся и усаживался за угловой столик с газетами бывший генерал Бондарин. Впрочем, «бывший» — это слово к нему не подходило, уж очень он был настоящим.
И вот что Корнилова поражало: и тот, давний, и этот, настоящий Бондарин были удивительно похожи друг на друга. И внешне близнецы, и в манерах, в каждом движении полное сходство! Никакая «бывшесть» не мешала этому сходству.
Если бы генерал-лейтенант в том, 1918 году вздумал вдруг переодеться в штатское и зайти отобедать в «Меркурий», он вот так точно и выглядел бы, так же и вел себя, как нынче, если бы этот, член президиума Крайплана, надел сегодня мундир генерал-лейтенанта и занял бы место в салон-вагоне главковерха, он точно так же и принял бы Корнилова, как принимал тогда.
А вот для Корнилова те и нынешние времена были совершенно разными эпохами, те люди в нынешние советские граждане почти ничего общего не имели между собой, тем более не имели тот, «бывший» и этот, нынешний Корнилов...
И лицо у Бондарина по-прежнему оставалось, как и в 1918 году, интеллигентно-озабоченным, интеллигентно же деловым.
«Конечно,— думал Корнилов,— каждая каста время от времени требует обновления, генеральская тоже... Вот Бондарин еще в 1904 году был таким обновленцем, да не в срок пришелся, не успел оглянуться, как стал уже «бывшим».
На третий день таких же наблюдений и догадок стало Корнилову казаться, будто и Бондарин тоже нет-нет да бросит в его сторону взгляд, дескать, кто такой. Знакомый? Из прошлого? Или из настоящего? Поскольку «Меркурий» в дневные часы был немноголюден, посетители невольно присматривались друг к другу, каждый к каждому, а все к Бондарину. Бондарин должен был ответить на это внимание вниманием же.
Четвертый день с утра был Корнилову удачен: Госпар, иными словами Госпароходство, предложил ему контракт на поставку в течение ближайшего полугодия двух с половиной тысяч пудов пенькового каната и тысячи трехсот пар брезентовых рукавиц. У Корнилова было задание на сбыт меховых рукавиц, однако он подумал-подумал и подписал пункт по брезентовым — цены Госпар предлагал приличные. Этот контракт Корнилова обрадовал, но и огорчил тоже: ничего другого, никаких иных договоров не предвиделось, значит, надо было возвращаться в город Аул, докладывать председателю окружного Союза промысловой кооперации насчет общей обстановки на рынках сбыта краевого центра, а также о собственных скромных успехах — о контракте с Госпаром.
С председателем у Корнилова отношения были хорошие, можно сказать, близкие, доверительные. Председатель этот еще два года тому назад сам был таким же уполномоченным промысловой кооперации, сокращенно УПК, сначала Павловского, а потом пригородного Аульского куста, он успешно двигался по служебной лестнице, уже и окружной Совет возглавлял, а при этом держал на примете Корнилова и его тоже продвигал — из рядовых веревочников в председатели артели, из председателя артели — в уполномоченные окружного промыслового Союза.
Таким образом, Корнилову не грозили неприятности по месту службы из-за того, что он задержался в Красносибирске, не об этом забота, забота другая — поговорить бы с Бондариным.
Корнилов ждал, что не сегодня, так завтра его пригласят к разговору, так ему казалось. И не напрасно казалось: действительно, к нему подошел все тот же, старой выучки официант и тихо, значительно произнес:
— Вас просят-с... — Рыжеватыми глазами показал, кто и куда просит.
Корнилов приблизился, Бондарин подвинул ему стул, а по столу придвинул графинчик.
— Может быть, будем знакомы?
— А мы, Георгий Васильевич, знакомы! — с неожиданной для себя прямотой отозвался Корнилов.— Были бы не знакомы, вы разве меня позвали бы?
— Ну да, ну да,— тоже запросто, но и не без настороженности кивнул Бондарин.— Вы не Корнилов ли? Не Корнилов ли из Иржинска?
Теперь уже истинно удивился Корнилов.
— Память?
— Не жалуюсь, но скажу вам, Корнилов, и еще один секрет: веду дневник. Дневник, не беспокойтесь, без упоминаний имен-фамилий, разве только одни условные обозначения «эн», «эм», «ка» и прочие, но все равно благодаря этому день за днем закрепляются в памяти. Для чего бы это? Чтобы закреплялось-то? Не подскажете?
— Не думал. Никогда. И дневник не вел никогда... Ни к чему.
— А я думал. И много до чего не додумался. Зато помню действительно многое и многих. Капитана Корнилова помню. Между прочим, хотя мы и не встречались с тех пор, но где-то имя ваше и еще показалось передо мною. Под Читой где-то. В составе тех же иржинских полков, кажется?
— Могло быть,— согласился Корнилов.— Вполне.
— Хотел бы вас спросить, если сочтете возможным: полковника Федечкина не доводилось ли после встречать? Который уехал из Иржинска в Уфу? Чтобы не ссориться там с иржинским эсером, кажется с Евсеевым?
— Точно так, с Евсеевым! Нет, Федечкина не встречал.
— И не слыхали ничего о нем?
— Никогда!
— В воду канул. А ведь полковник как-никак! Отличный офицер, ах, какой офицер! Виделся с ним кратко, немногим больше, чем с вами, а вот надо же... Наверное, погиб. А вот вы? Поздравляю! Как удалось-то? С приключениями?
— С большими.
— Уж, конечно, не с маленькими! Вот имени-отчества не знаю, от этого неловкость.
— Петр Николаевич.
— Благодарю. Так вот я, знаете ли, Петр Николаевич, подумываю завещание оставить писателям. Будут писать романы о нашем с вами времени, чтобы обязательно помечали: «Роман приключенческий»! Не послушают ведь, бестии, нет! Дескать, сами с усами, а какие там усы, ежели человек самолично ни в красных, ни в белых не участвовал? Нет, не послушают, и только по одной причине — по недостатку фантазии. Ну и что ж в результате всех ваших приключений?
— Каких?
— Да ваших собственных?
— Служу. Уполномоченным промкооперации. В городе Ауле.
И Корнилов рассказал кое-что о нынешней своей службе, а Бондарин слушал со вниманием, как будто бы речь шла о событиях первейшей важности. Потом сказал:
— Ну что же, все это прилично. Я так полагаю, что прилично, хотя можно было бы гораздо-гораздо интереснее для души и материально. Ну, об этом несколько ниже, а сейчас вернемся к воспоминаниям. Я ведь, Петр Николаевич, в тот раз, в Омске-то, с вами, философом, очень, очень о многом хотел поговорить, с размахом и даже с душой поговорить. Помните, вагон тот раз покатили по рельсам, стали перемещать с одного пути на другой, так это я нарочно совместил — ваше посещение с этим перемещением, чтобы времени у нас оказалось побольше, чтобы естественнее получилась ваша задержка в вагоне, но не случилось истинного разговора.
— Вы знали, что когда-то я был философом?
— Петербургского университета. Мне как-никак, а кое-что докладывали. О моих посетителях. Теперь возьмем нынешнее время, нынешнюю нашу встречу — разговаривай, ничто не мешает, но нет, не тот опять-таки случай, еще не пригляделись друг к другу. Приглядимся, а? В других-то временах? — И он уставился на Корнилова,
Пригляделись, даже и другие времена не помешали, и Бондарин горячо, даже горячечно, стал уговаривать Корнилова:
— У нас же с вами пять лет впереди. Это же очень много!
— Пять?
— Через пять лет во все советские организации и в Крайплан, разумеется, придут молодые советские специалисты, новой выучки и непоколебимой коммунистической идеологии, ну, а тогда они и вспомнят, что мы с вами «бывшие». Да мы и сами вспомним, что мы «бывшие», и впадем в уныние и в недоумение, но я вам скажу: пять лет — огромный срок! Для людей повоевавших, знающих, как легко жизнь покидает человека, совсем огромный срок, и вы совсем недурственно будете себя чувствовать!
— Так и рассчитали — пять лет?
— Рассчитывал на девять-десять. Пять прошло, пять осталось.
— Ну, а если осталось все еще десять? — выяснял Корнилов. Он тот раз с Бондариным торговался, но Бондарин стоял на своем.
— Нет-нет,— говорил он,— ежели десять, тогда им, всему руководящему кадру Советской власти, надо будет признать, что без «бывших» они обойтись не могут, больше того, что и без нэпа, без нэпманов не могут! А разве можно? Да как же так? Нет-нет, наши сверстники, то поколение, которое с нами воевало, не хочет уйти вместе с нами и действительно не может этого! Сначала должны уйти мы, ну, а потом уже, пусть через небольшой срок, и они! Иначе — несправедливость! А нэп эту несправедливость с каждым днем усугубляет. Вот я своему начальнику, зам. председателя Крайплана, товарищу Прохину, недавнему чекисту, разве я не намозолил ему глаза? Пять лет назад он меня, особо опасного государственного преступника, допрашивал со строгостью и многократно, из каждого допроса с очевидностью проистекало, что он должен меня расстрелять, и вдруг? Вдруг я у него в Крайплане чуть ли не первый спец и он по нескольку раз в день спрашивает у меня совета, руководствуется моими докладными записками. Должен положительно отмечать мою работу на профсоюзных собраниях, а в письменных ежегодных характеристиках должен, надо думать, писать, что такой-то, имярек, хотя он из бывших врагов Советской власти, все равно в настоящее время является ценным специалистом и заменить его все еще нельзя! Некем! Нет, вы только поставьте себя на место товарища Прохина, и вопиющая эта несправедливость в ту же минуту возникает перед вами! К тому же партмаксимум! С него, с товарища Прохина, по советской, по партийной, по чекистской линии в любую минуту могут шкуру спустить, и не одну, в любую минуту дня и ночи может и его вправе вызвать соответствующее учреждение, он редко когда раньше семи-восьми вечера кончает свой рабочий день, товарищ Прохин, а получать получи партийный максимум, сто восемьдесят три рублика! Минус парт- и профвзносы, минус подписка на газеты и журналы, минус членские взносы в добровольные общества Красный Крест, «Друг детей», «Долой неграмотность», МОПР, «Спасение на водах», «Добровольное пожарное»... Ему, партийцу, отказываться нельзя, а я? У меня жалованье триста рубликов, да плюс гонорары за статьи, да плюс за конъюнктурные обзоры, да плюс... И никто к моему жалованью и к моим плюсам никто подступиться не имеет права! И мой рабочий день — шесть часов, и шабаш, хочу, пишу обзоры, хочу, дуюсь в преферанс. Лично для меня прекрасно, но он-то, товарищ-то Прохин, в гражданскую войну ради такого вот положения, что ли, со мной воевал, как вы думаете, дорогой Петр Николаевич, а? Нет, это очень даже благородно с его стороны, что он при всех таких несправедливостях еще и срок для столь шикарной жизни мне отпускает! Очень! И, поверьте, у меня к нему на этот счет никаких претензий и просьб нет и принципиально быть не может! Вот так! Я, знаете ли, докладную в центр на очень высокое имя писал об отмене партмаксимума, доказывал, что максимум этот — вопиющая несправедливость, что она добром не кончится, но мне ответили — не моего ума дело! Как же не моего?! Это меня весьма касается, поскольку я свое жалованье рассматриваю как гонорар за смертельно опасную профессию, за отсутствие каких бы то ни было гарантий в отношении моей личности и вам, дорогой Петр Николаевич, советую рассматривать свое положение точно так же, а тогда все встанет на свои места и вы обретете душевное спокойствие и ясность ума!
Корнилов пытался не то чтобы возражать, а хотя бы немного противиться:
— Я со своими веревочниками в городе Ауле мно-о-огие годы проживу! Уверяю вас!
— Не уверяйте! Ну, на год больше, на два, допускаю, но чтобы больше в два-три раза.?! Ну, конечно, Крайплан — место видное и значительное, здесь скидок не будет, отсюда прямая дорога куда-нибудь, куда, это заранее никак не предскажешь. Но и окружной ваш Союз промкооперации этого не минует, не может быть, чтобы одно совучреждение жило по одному порядку, а другое совершенно по другому! Не может! Вы только представьте себе, дорогой Петр Николаевич, представьте на минуту, что белые вышли бы из гражданской войны победителями? И что же! И они были бы снисходительны к побежденным — красным, да? Да ни в коем случае! В Финляндии-то контрреволюция как с революционерами расправилась — забыли? А в Венгрии? А в Латвии? А в Германии? А в Соединенных Штатах как первомайскую демонстрацию расстреляли? То-то... А разве Ленин не призвал к сотрудничеству с ним русских ученых? И генералов? Призвал... И вот — с сотрудничаем!
— У вас же, Георгий Васильевич, нынче общественное положение, можно сказать, блестящее!
— И все-таки. И все-таки... Я вас уверяю, меня есть за что... И если меня вскорости... того и даже больше того, я не удивлюсь нисколько. Я пойму. Я уже давно понял, и понятие это у меня вот тут!— Бондарин постучал себя пальцем сперва по правому, а потом по левому виску.— И вот тут! — постучал он и по груди, как раз напротив сердца.
— Да что же такое? Все-таки? — не очень определенно, но и еще спросил Корнилов. Он решил спрашивать до конца.
Бондарин же опять помолчал, пощипал бородку. Нагнулся к собеседнику. Тихо, доверительно сообщил:
— А вот в семнадцатом году на фронте, на своем, я ведь отдал приказ о восстановлении смертной казни. Отдал, да... За дезертирство, за невыполнение приказов офицеров, за братание с немцами... да... Тут надо было одно из двух: или самому дезертировать, бросить к чертовой матери войну, или расстреливать тех, кто ее хотел бросить... Вот я и выбрал. А время прошло, я подумал: а ведь мне за это следует! Как перед богом, следует... То, что я как-никак, а воевал против красных, это почти что естественно. А вот тот приказ...
Тут голос у Бондарина изменился, и он тихо, доверительно сказал еще:
— Ну, хорошо, дорогой мой, я на сроках больше не настаиваю, пять ли, десять ли лет — не в том дело... Лично для меня, для души моей дело в том приказе о расстрелах, под который я, русский генерал, русских же солдатиков подвел... И только позже убедился, что зря подвел-то...
Бондарин замолчал. Корнилов тоже. Молчание было значительным, и нарушить его, конечно, должен был Бондарин...
Он и нарушил:
— Вы знаете ли, в чем дело-то? Похоже на то, что не знаете. Так я вам объясню: мы не по делу спорим-то... Не совсем по делу, да. А истинный вопрос и проблема вот в чем — человечеству давно пора научиться строго судить виновников войн. Уголовным судом. Бескомпромиссно. Немцы вот — сначала хотели судить Вильгельма Второго, зачинщика позорной войны, а потом испугались и дали ему преогромный пожизненный пенсион. Не странно ли? И — не глупо ли? И тех, кто расстрелами заставлял солдат воевать, тогда как они вполне-вполне созрели для мира, тоже надобно судить тем же судом. Это, как вы должны понять, я уже целиком отношу к себе лично... Вот я и прошение о помиловании в свое время подавал, вот и получил искомое помилование из рук Калинина Михаила Ивановича, дай бог ему здоровья, но ведь отпущения греха-то я не получил. По очень простой причине: это невозможно. Ну, а ежели знаешь, что невозможно, остается одно — ждать суда строгого и справедливого. Вот я и жду... Вот вы, Петр Николаевич, вы-то ведь не ждете? Значит, и не дождетесь. Ну, а кто ищет и ждет — тот обрящет и дождется. Этакое вот у меня возникло рассуждение и никакого другого. И я так понимаю: мировой справедливости ради оно возникло.
Бондарин снова замолчал, и теперь нужно было перейти к другому какому-то вопросу. Корнилов перешел:
— Ну, ладно, положим, вам действительно следует ждать суда, а мне? А меня вы как рассматриваете?
Бондарин оживился.
— А биография-то, дорогой мой? Ваша? Она-то?!
— Да при чем же она? Может, объясните? — теперь уже с огромным интересом и даже волнением спросил Корнилов.
— Ну как же? Как же! Приват-доцент в Петербурге, потом веревочник в Ауле! Это, знаете, дорогой мой, такое сомнение, такое сомнение... Хоть до кого доведись, надо исследовать. Обязательно! Надо засомневаться. И даже очень порядочно. Какого бы государства дело ни коснулось, надо... Ну, ладно, ладно... Я продолжу свои подсчеты и соображения. Значит, так: ежели даже допустить, что здесь, в Крайплане, ваш срок — пять лет, а там, у веревочников,— десять, то все равно я бы на вашем месте предпочел пять десяти. Точно! Представьте себе, что вы не были белым офицером, однако же в качестве приват-доцента не удержались, не понадобились ваши натурфилософические лекции в Петербурге, куда бы в таком случае лежал ваш путь? Не догадываетесь? Да в Госплан и лежал бы ваш путь, Петр Николаевич! А вовсе не в промысловые артели! В Госплан ныне самые высокие специалисты требуются, и с размахом, и не мелочные, которые, того гляди, завопят: «А-а-а, вы нам пять лет всего-навсего отпускаете и хотите, чтобы мы честно работали?!» Нет, сюда идут люди толковые, они вопить не будут, они дареному коню в зубы не смотрят, у них интерес к истории: ладно, мы пять лет не за страх, а за совесть поработаем, выложим свои силы и знания, ну, а потом и посмотрим, что из этого получится. Как эти самые планы станут осуществляться, во что выльется новая действительность? Постареет ли? Все на свете стареет, действительность тем более!
Вот как они рассуждают, эти люди, с большим интересом к нынешнему эксперименту! С мировым интересом! С общечеловеческим!
— Веревка не постареет! — заметил Корнилов, и Бондарин опять его понял.
— Веревка не постареет, это очевидно, однако же ведь и чрезмерная очевидность претит интеллигенции! Вот вы? Еще годик в промысловой повертитесь, а потом она вас, эта веревочная очевидность, так будет угнетать, так вам осточертеет, света белого не взвидите! Захочется туда, откуда можно посмотреть что же получается-то? В мировом-то масштабе? Туда, где окружающая среда вам умственно близка, в которой вы хотя бы последние дни вашей жизни, но должны провести! Как бы даже и по промыслу божьему! Очень, скажу я вам, любопытна нынче эта среда, все эти бывшие люди плюс процент первоклассных совпартработников! Ежели вы с ней не сталкивались, любопытно тем более! Неужели вы со мной не согласны?
— Вы, Георгий Васильевич, некоторый срок испрашиваете для чего? Не для обращения ли в новую веру? Может, вы и сами уже в нее обратились, а теперь агитируете? И лихо агитируете: обратись в веру, глядишь, тебе, верующему, уже и десять лет выпадут? Ну, скажите прямо: что вы предвещаете?
— Петр Николаевич, голубчик, откуда же мне знать? Каждый из нас что-нибудь да предвещает! Один предвещает больше, другой меньше, между нами, людьми, в том и различие, а сходство в другом — всем одинаково неизвестно, что он предвещает. Какую жизнь. Какую действительность? И не ищите, пожалуйста, Петр Николаевич, в моих словах больше того, что мною сказано, ни-ни! Я говорю нынче с вами так откровенно и так много, и в таком совершенно необыкновенном стиле, как никогда не было в моих привычках, но... Действие вы на меня произвели, вот что! Ну да, ну да, в том же, в восемнадцатом году, в Омске встреча наша обязательно должна была продолжаться, мне тогда ужасно как нужен был философ, но не пришлось, не состоялся истинный разговор, и вот только когда довелось повстречаться — в двадцать седьмом! Так что я хочу сказать-то? Значит, так: я воевал в трех войнах, и все три были мною проиграны — японская, германская, гражданская тоже. Я был семьянином, нескладным, само собою, потому что в вечных находился походах, и потерял семью. Был дипломатом в Японии, оттуда искал способов окончания кровавой междоусобицы, но опять потерпел фиаско. Что же мне остается-то? Остается нынешний советский эксперимент, дай бог ему здоровья! Дай бог ему удачи! Ведь сколько Россия уже исполнила для всего мира экспериментов, остался еще один! Я — за! Без этого, кстати, совершенно непонятно, кто же мы с вами и зачем. Куда мы, такие способные, образованные и философствующие перекати-поле, прикатили?! Что у нас кроме? И вот распорядиться собой мы должны на весь отпущенный нам срок — вот в чем наше право и дело! Распорядиться, то есть принять участие в строительстве социализма, в судьбе человечества. Социализм надо беречь! Ох, как надо его беречь: другого-то случая человечеству, может, и не выпадет — спасти себя от гибели. Может, это случай единственный?! Другого история никогда уже не предоставит? Эмиграция — у нее своя точка зрения. Так ведь я ее презираю! Ведь когда один царский генерал в Красносибирске, а другой в Париже, ясно ж, что они без слов и даже без переписки могут сговориться да и устроить поход, один извне, другой изнутри. Этого сговора и опасается Соввласть, тем более что те парижские генералы вопят на весь мир: «Поддержите нас, изнутри помогите нам! Пойдемте в поход вместе!» А когда все бы остались здесь, некому было бы вопить там, не с кем было бы и сговариваться отсюда! И того не хотят понять крикуны, что они тем самым убивают нас, оставшихся, и что за французскую или другую подмогу им в случае чего придется расплачиваться доброй половиной России — кто же это даром-то будет помогать? Был уже опыт, Колчак же российскими окраинными губерниями расплачивался! Они проклинают Брест-Литовский мир, а сами? Им там, во-первых, нужна очень хорошенькая Россия, а во-вторых, все остальное, а мне здесь, во-первых, нужна Россия, а во-вторых, она же! Одним словом, дорогой Петр Николаевич, время на размышление — пять минут! На войне, как вы помните, для решений секунды даются, и то не всегда. А мы люди военные!
И Бондарин вынул из кармашка в жилете золотые часы с надписью на крышке, должна быть, именные, щелкнул ими и положил перед собой на стол. Сказал:
— Единственный предмет, который, представьте себе, остался у меня целехонек с тех пор. С тех самых. Чудом каким-то, да... Шестнадцать часов семнадцать минут. Плюс пять — получится шестнадцать двадцать две. Ну, с богом! Соображайте. Желаю удачи!
Вот таким образом, с такими подробностями случилось, что в том же 1927 году Корнилов уже работал в Крайплане.
На ответственном посту, в должности, которую он очень не скоро научился произносить: зампред КИС (Комиссия по изучению природных ресурсов Сибири).